I
Может показаться,1 что вопрос о русском феодализме и о самодержавии является весьма мало актуальным после 1917 г. В феврале этого года было низвергнуто самодержавие, а Октябрьская революция выкорчевала окончательно последние корни феодального режима в той части нашей страны, где масса населения говорит на русском языке. Так что о «русском» феодализме говорить с тех пор как будто не приходится. Если советской власти в более позднее время случалось иметь дело с остатками феодализма, то это было преимущественно в Азии, а не в Европе, и эти остатки с «русским» феодализмом исторически не имели ничего общего. Во всяком случае они не имеют никакого отношения к спорам марксистов и буржуазных историков о том, существовал в России феодализм или нет. Любой буржуазный историк, отрицающий наличность феодализма в России, не станет спорить, что в Азербайджане например до революции существовали феодальные отношения.
Мы сейчас увидим, только ли это соглашаются уступить нам буржуазные историки, или они в своих уступках идут гораздо дальше. Но сначала кончим вопрос об актуальности. Не стану скрывать, что до 1922—1924 гг. и мне самому вопросы о русском феодализме и о самодержавии казались порешенными раз навсегда. Но в 1922 г. Троцкий выпустил свою книгу о 1905 г. и в предисловии к ней почти слово в слово повторил то, что говорил о происхождении самодержавия Милюков в своих «Очерках». А в 1924 г. по целому ряду пунктов — не во всем, правда, — к Троцкому присоединился Слепков.
Сначала мне показалось это случайностью — плодом фактической неосведомленности этих авторов. Я и принялся их, довольно наивно, поправлять, объясняя, как обстоит в действительности дело. Но уже в полемике с Троцким 1922 г. мне моя наивность стала ясна. Из ответов Троцкого было совершенно очевидно, что речь может итти не о случайной фактической ошибке, а только об известном мировоззрении, тесно связанном с практической политикой Троцкого. Последний так прямо это и сказал: с моим, говорил он, пониманием русской истории стоит и падает мое понимание Октябрьской революции и все прогнозы, какие я на этот счет сделал. Слепков такой декларации не сделал, но это служит только лишним доказательством эклектичности всей его позиции. Он кое–что взял у Троцкого, кое–что прибавил от себя, но и то и другое одинаково шло наперерез той концепции русской истории, какую до тех пор мы привыкли называть марксистской.
Так как политические ошибки и Троцкого и Слепкова давно выяснены, то нет никакой необходимости заниматься здесь критикой их общих установок. Но поскольку в числе их аргументов видное место занимают аргументы от истории, этих последних аргументов постоянно приходилось касаться. Тем более, что, во–первых, троцкистско–слепковское понимание русской истории имело известный успех и их аргументация повторялась и продолжает повторяться в различных докладах, тезисах и т. д., а, во–вторых, с легкой руки Слепкова это направление начало выступать как ортодоксальный ленинизм (Троцкий этого не делал — он признавал, что его концепция противоположна ленинской). При помощи выдернутых из контекста отдельных фраз Ленина, иногда даже слегка «подправленных» (смазан конец, опущено начало и т. п.), старались создать у читателя представление, что Ленин якобы так же смотрел на русскую историю, как Слепков, и что во всяком случае та схема, которую принято называть марксистской, не имеет ничего общего с учением Ленина.
Спор о том или ином понимании русской истории превращался таким образом в спор о том или ином понимании ленинизма: уже этого одного достаточно, чтобы придать этому спору величайшую актуальность, как бы далеки не были от наших времен те факты, на которые в этом споре приходится ссылаться. Ибо правильное понимание русской истории может опираться только на понимание ее Лениным: если уж Троцкий не соглашался пожертвовать своей схемой, раз она составляла часть его мировоззрения, то как же мы, ленинцы, можем выкинуть из нашего мировоззрения ленинскую историческую концепцию?
II
Та концепция русской истории, которую я выше назвал марксистской, в основном конечно никогда не расходилась с ленинской, — иначе был бы совершенно непонятен отзыв Владимира Ильича о «Русской истории в самом сжатом очерке», книге, где в очень популярной — именно поэтому очень заостренной — форме эта концепция изложена. Но совершенно ясно, что в ряде отдельных формулировок, иногда очень важных, старые изложения этой концепции звучали весьма не по–ленински, а иногда были попросту теоретически малограмотны. Так например безграмотным является выражение «торговый капитализм»: капитализм есть система производства, а торговый капитал ничего не производит. «Самостоятельное и преобладающее развитие капитала в форме купеческого капитала равносильно неподчинению производства капиталу, т. е. равносильно развитию капитала на основе чуждой ему и независимой от него общественной формы производства. Следовательно, самостоятельное развитие купеческого капитала стоит в обратном отношении к общему экономическому развитию общества. Денежное и товарное обращение может обслуживать сферы производства самых разнообразных организаций, которые по своей внутренней структуре все еще имеют главной целью производство потребительной стоимости».2
Но в основе всей общественной структуры лежит именно производство. «Приобретая новые производительные силы, люди изменяют свой способ производства, а с изменением способа производства, способа обеспечения своей жизни, — они изменяют все свои общественные отношения. Ручная мельница дает вам общество с сюзереном во главе, паровая мельница — общество с промышленным капиталистом».3 Ничего не производящий торговый капитал не может определять собою характера политической надстройки данного общества: вот отчего совершенно неправильной является формулировка самодержавия как «торгового капитала в мономаховой шапке». Как бы велико ни было в ту или другую эпоху влияние торгового капитала (громадность этого влияния в известные эпохи признают, как мы увидим дальше, и Маркс, и Энгельс, и Ленин), все же характер политической надстройки определяется производственными отношениями, а не обменом; «мономахова шапка» есть феодальное украшение, а не капиталистическое.
Нет никакого сомнения далее, что мои старые формулировки грешат иногда смешением этого самого «торгового капитализма» с «товарным производством». Правда, опасность этого смешения я понимал еще, когда писал «Русскую историю с древнейших времен», т. е. лет 20 назад, и местами делаю соответствующие оговорки, но недостаточно четко и недостаточно часто. Отсюда обычные недоразумения: объяснять например усиление феодальной эксплоатации крестьян в конце XVI в. влиянием «торгового капитала». Самый–то факт усиления феодальной (или рабовладельческой) эксплоатации под влиянием не торгового, но ростовщического капитала давно дан, в виде общей схемы, Марксом.
«Пока господствует рабство или пока прибавочный продукт поедается феодалом и его челядью и во власть ростовщика попадают рабовладелец или феодал, способ производства остается все тот же; он только начинает тяжелее давить на рабочего. Обремененный долгами рабовладелец или феодальный сеньор высасывает больше, потому что из него самого больше высасывают. Или же он, в конце концов, уступает свое место ростовщику, который сам становится землевладельцем и рабовладельцем, как всадники древнего Рима. На место старого эксплоататора, эксплоатации которого носила более или менее патриархальный характер, так как являлась главным образом орудием политической власти, выступает жестокий, жадный до денег выскочка. Но самый способ производства не изменяется».4
По существу те факты, которые я привожу в «Русской истории», великолепно укладываются в эту схему Маркса. Но торговый капитал тут ни при чем или почти ни при чем (поскольку главный ростовщик того времени — монастыри занимались попутно и торговлей в крупных размерах). Рынком сельскохозяйственных продуктов торговый капитал завладел лишь гораздо позже.
Наконец не приходится и этого скрывать, в первых редакциях моей схемы был недостаточно учтен и факт относительной независимости политической надстройки от экономического базиса — позабыты были слова Энгельса: «К чему же мы тогда бьемся за политическую диктатуру пролетариата, если политическая власть экономически бессильна? Сила (т. е. государственная власть) — это есть точно так же экономическое могущество («Die Gewalt (das heisst die Staatsmacht) ist auch eine ökonomische Potenz»)».5 «Экономический материализм» не был еще мною изжит на все сто процентов, когда я писал и «Русскую историю», и «Очерк истории культуры», и даже «Сжатый очерк». Вы увидите, как мне придется теперь на этих же словах Энгельса настаивать (в другой комбинации их повторяет и Ленин), отстаивая мою схему в ее окончательном виде.
Свободна ли эта «окончательная» схема от ошибок? Никак не могу этого обещать. Она свободна от тех ошибок, которые я успел заметить и исправить, но могут быть ошибки, которых я еще не заметил. Моим утешением служит то, повторяю, что в основном схема не была антиленинской уже с самого начала, когда еще в ней присутствовали все перечисленные выше безграмотности. В исправлении этих безграмотностей мне чрезвычайно помогли семинары ИКП, но очень мало мои противники. Тут французская поговорка, что «от столкновения мнений рождается истина», совершенно не оправдалась. За единственным исключением — «торгового капитализма» — я от своих противников ни в чем никаких полезных указаний не получил. Вместо того чтобы от Маркса и Ленина критиковать мои ошибки, они занимались доказательством совершенно недоказуемых вещей, либо вроде того, что к возникновению русского самодержавия и абсолютизма вообще торговый капитал не имел никакого отношения, либо того, что самодержавие представляло не торговый, а промышленный капитал (оно не представляло разумеется прямо ни того, ни другого), либо того, что феодальные методы продукции исключали всякую возможность товарного хозяйства, либо того, что у нас феодализма вообще не было, а была какая–то особая формация «крепостного хозяйства». В основе всего этого лежало чисто метафизическое, антидиалектическое представление о том, что в каждой данной стране в каждый данный период должна безраздельно господствовать какая–нибудь одна система хозяйства: раз показываются признаки какой–нибудь другой системы, значит вся схема неверна. Отсюда погоня за «чистым» империализмом, «чистым» феодализмом и т. д. Позабыта была маленькая вещь — то, что, по Ленину, составляет «душу живу» марксизма: «Учение о всестороннем и полном противоречий историческом развитии».6
Все относящиеся сюда вопросы рассматривались на семинарах ИКП конца 1930 г. — начала 1931 г. в порядке тех тем, которые обсуждались на том или другом семинаре. В таком порядке шли и «заключительные слова». Но так как стенограмма этих последних до такой степени неудовлетворительна, что напечатать ее оказалось невозможно, пытаться воспроизвести дававшиеся объяснения в том именно порядке, в каком они давались на семинарах, значило бы задать себе лишний и совершенно ненужный труд. Я предпочитаю поэтому давать вопросы и ответы в их логическом порядке, как они вытекали один из другого.
III
Но прежде всяких вопросов необходимо прежде всего сказать два слова о самом термине — «феодализм». Он имеет разный смысл в исторической литературе и в марксистской теоретической литературе. Для последней феодализм есть общественно–экономическая формация, характеризующаяся определенными методами производства. Для историков феодализма — не только это, а еще и определенная политическая система, известная форма государства. У меня поэтому в определение «феодализма» введены и политические признаки: связь государственной власти с землевладением и иерархия землевладельцев.
Почему буржуазные историки берут феодализм с политического конца, это не требует объяснений. Но почему и марксистам — «русским историкам» пришлось отчасти подчиниться этой постановке, это объяснить нужно. Дело в том, что господство у нас в старину феодальных методов продукции буржуазные историки не исправили. Никому другому, как Виноградову, принадлежит известное определение, что «в XIII в. от берегов Темзы до берегов Оки господствовала одна и та же система хозяйства». Тут с ними не о чем было спорить. Но они утверждали, что политических плодов у нас эта система не дала, что у нас на основе феодальных методов производства развилось не феодальное государство, как во Франции, Англии или Германии, а совершенно особый тип надклассовой власти, объединявшей все общество без различия классов на задаче обороны страны от внешнего врага. В этом–де основное «своеобразие» русского исторического процесса. Чтобы проложить дорогу марксистскому пониманию царизма как феодальной по своему происхождению власти, и приходилось уделять так много места доказательствам того, что у нас был и политический феодализм, а не только феодальные методы хозяйствования.
Теперь перехожу к вопросам и ответам на них.
В основе феодальных методов производства лежит натуральное хозяйство. Феодальное имение ставит себе потребительские задачи — удовлетворение своих потребностей. Отсюда, говорят, совершенно ясно, что феодальная формация и товарное хозяйство — две вещи совершенно несовместимые. А поскольку у нас феодальные методы производства господствовали на очень широком пространстве до самого начала XX столетия, значит, говорят, наша деревня по крайней мере жила до этого времени в условиях натурального хозяйства. А поскольку сельскохозяйственная продукция была основной в нашей стране, весь тип хозяйства был у нас ближе к натуральному, средневековому, чем к современному, капиталистическому.
Это утверждение имеет колоссальное практическое значение. «Примитивная экономическая основа» лежит в основе всех построений Троцкого. С другой стороны, утверждение т. Бухарина, что у нас социалистическая революция разразилась раньше, чем в других странах, именно потому, что здесь было «самое слабое звено цепи» — Россия была наименее развитой капиталистической страной (Ленин против этого места написал, как известно: «Неверно: с средне слабых. Без известной высоты капитализма у нас бы ничего не вышло»), — исходит по существу из аналогичного представления. Троцкий, основываясь на этом, утверждал, что говорить о переходе России к социализму без государственной помощи овладевшего властью западноевропейского пролетариата могут только люди «с совершенно особым устройством головы». Тов. Бухарин проявил в вопросах социалистического строительства необычайную «осторожность» и самый крайний скептицизм. И то и другое тесно связано с охарактеризованной сейчас исторической концепцией.
Спрашивается: верно ли, что господство феодальных методов продукции, наличность феодализма как общественно–экономической формации исключает возможность товарного хозяйства в какой бы то ни было мере?
Возьмем одну из наиболее известных характеристик развития крепостного хозяйства у Ленина. «Возьмем за исходный пункт дореформенное крепостническое хозяйство. Основное содержание производственных отношений при этом было таково: помещик давал крестьянину землю, лес для постройки, вообще средства производства (иногда и прямо жизненные средства) для каждого отдельного двора, и, предоставляя крестьянину самому добывать себе пропитание, заставлял все прибавочное время работать на себя, на барщине. Подчеркиваю: «все прибавочное время», чтобы отметить, что о «самостоятельности» крестьянина при этой системе не может быть и речи. «Надел», которым «обеспечивал» крестьянина помещик, служил не более, как натуральной заработной платой, служил всецело и исключительно для эксплоатации крестьянина помещиком, для «обеспечения» помещику рабочих рук, никогда для действительного обеспечения самого крестьянина. Но вот вторгается товарное хозяйство. Помещик начинает производить хлеб на продажу, а не на себя. Это вызывает усиление эксплоатации труда крестьян, — затем затруднительность системы наделов, так как поме щику уже невыгодно наделять подрастающее поколение крестьян новыми наделами, и появляется возможность расплачиваться деньгами. Становится удобнее ограничить раз навсегда крестьянскую землю от помещичьей (особенно, ежели отрезать при этом часть наделов и получить «справедливый» выкуп) и пользоваться трудом тех же крестьян, поставленных материально в худшие условия и вынужденных конкурировать и с бывшими дворовыми, и с «дарственниками», и с более обеспеченными бывшими государственными и удельными крестьянами и т. д. Крепостное право падает».7
Когда «вторгается товарное хозяйство» в помещичье имение? Совершенно ясно, что еще до 1861 г., до «освобождения крестьян». «Крепостное право падает» именно в результате этого вторжения. Когда именно началось «вторжение», Ленин здесь не говорит, и это дало повод некоторым товарищам, стремящимся ограничить «зло» товарного хозяйства, говорить, что описанные Лениным явления имели место не ранее первой половины XIX в. Но Ленин говорит только (т. III, стр. 140), что «производство хлеба помещиками на продажу особенно развилось (у Ленина «развившееся», разрядка моя. — М. П.) в последнее время существования крепостного права», особенно развилось, но существовало значит и раньше. Вообще же в марксистской литературе хронологическую границу начала этого процесса отодвигают довольно далеко в глубь прошлого. Энгельс в одном из вновь опубликованных отрывков «Анти–Дюринга» говорит: «Россия является доказательством того, как производственные отношения обусловливают политические отношения силы. До конца XVII в. русский крестьянин не подвергался сильному угнетению, пользовался свободой передвижения, был почти независим. Первый Романов прикрепил крестьян к земле. Со времен Петра началась иностранная торговля России, которая могла вывозить лишь земледельческие продукты. Этим было вызвано угнетение крестьян, которое все возрастало по мере роста вывоза, ради которого оно происходило, пока Екатерина не сделала этого угнетения полным и не завершила законодательства. Но это законодательство позволяло помещикам все более и более притеснять крестьян, так что гнет все более и более усиливался».8
Как далеко шло это развитие товарного хозяйства внутри феодальной формации? Вплоть до образования уже тогда и там класса капиталистов. «В крепостном обществе, по мере развития торговли, возникновения мирового рынка, по мере развития денежного обращения, возникал новый класс — класс капиталистов» (ср. там же дальше: «Крепостное общество всегда было более сложным, чем общество рабовладельческое. В нем был большой элемент развития торговли, промышленности, что вело еще в то время к капитализму»).9
Значит ли это, как думает т. Малышев, что работающее для рынка крепостное, барщинное хозяйство было теми воротами, через которые в сельское хозяйство России проникал капитализм? Совсем не значит конечно: это были не ворота, а барьер; именно потребности товарного хозяйства, не удовлетворявшегося и не могшего удовлетвориться барщиной, и заставили наиболее передовых помещиков поставить в середине XIX в. вопрос об устранении этого барьера. Движение самих крестьян очень ускорило эту операцию, побудило весь класс помещиков пойти за наиболее прогрессивными (в экономическом смысле) из своих собратий: без этого дело не кончилось бы в четыре года; но если бы хотя часть помещиков, и притом часть влиятельная, не была заинтересована в ликвидации барщинного хозяйства именно в интересах развития капитализма, то барщина могла бы быть уничтожена только в результате победоносной крестьянской революции: «крестьянская реформа» была бы невозможна.
Но «реформа» толкала в направлении к товарному хозяйству не только помещика (удерживавшего, заметьте, в своем имении массу остатков феодализма: отработки, порка крестьян и т. д.), а и крестьянина. «Положение» 19 февраля есть один из эпизодов смены крепостнического (или феодального) способа производства буржуазным (капиталистическим). Никаких иных историко–экономических элементов, по этому взгляду, в «Положении»10 нет. «Наделение производителя средствами производства» — есть пустая прекраснодушная фраза, затушевывающая тот простой факт, что крестьяне, будучи мелкими производителями в земледелии, превращались из производителей с преимущественно натуральным хозяйством в товаропроизводителей. Насколько сильно или слабо было при этом развито именно товарное производство в крестьянском хозяйстве разных местностей России той эпохи — это вопрос иной. Но несомненно, что именно в обстановку товарного производства, а не какого–либо иного, вступал «освобождаемый» крестьянин. «Свободный труд» взамен крепостного труда означал таким образом не что иное, как свободный труд наемного рабочего или ловкого самостоятельного производителя в условиях товарного производства, т. е. в буржуазных общественно–экономических отношениях. Выкуп еще рельефнее подчеркивает такой характер реформы, ибо выкуп дает толчок денежному хозяйству, т. е. увеличение зависимости крестьянина от рынка».11
Как далеко зашел крестьянин по этому пути ко времени кануна революции 1905 г., когда кое–кому из нас еще мерещатся «примитивные экономические условия» и преобладание хотя бы в нашей деревне натурального хозяйства? В 1899 г. Ленин писал на этот счет: «Численно крестьянская буржуазия составляет небольшое меньшинство всего крестьянства, — вероятно, не более одной пятой доли дворов (что соответствует приблизительно трем десятым населения), причем это отношение, разумеется, сильно колеблется в разных местностях. Но по своему значению во всей совокупности крестьянского хозяйства, — в общей сумме принадлежащих крестьянству средств производства, в общем количестве производимых крестьянством земледельческих продуктов, — крестьянская буржуазия является безусловно преобладающей. Она — господин современной деревни».12
В то же время сельский пролетариат — «рабочий с наделом» — давал, по Ленину, «не менее половины всего числа крестьянских дворов (что соответствует приблизительно 4/10 населения)».13
3/10 + 4/10 = 7/10: почти три четверти крестьянства к концу XIX в. было захвачено товарным хозяйством. На долю натурального остается одна четверть: можно ли при таких условиях говорить о преобладании дотоварных отношений?
IV
Итак в течение очень продолжительного периода времени, полутора–двух столетий, на территории нашей страны существовали феодальные методы производства (= натуральное по своей целевой установке хозяйство) и товарное хозяйство, сначала в виде исключения, потом все чаще и чаще. Первые мешали развиваться второму, второе разлагало первые, сначала, до 1861 г., медленно, потом быстрее, но до конца не разложило их даже в XX столетии. Достаточно от феодализма осталось даже и к 1917 г. Тем не менее назвать наше хозяйство «натуральным» не только в эту последнюю эпоху, но и вообще после 1861 г. можно только в совершенном забвении исторических фактов и учения Ленина.
Спрашивается, имел ли этот факт (развития в недрах феодального общества товарного хозяйства) какие–либо политические последствия? В сущности спрашивать это — значит уподобляться буржуазным историкам, которые феодальные методы продукции у нас признавали, а наличность феодального государства — нет. Само собою разумеется, что экономика должна была иметь политическое отражение, что если товарное хозяйство разлагало феодализм как экономическую систему, то оно должно было как–то видоизменять и политическую систему феодализма.
Этим видоизменением феодального государства под влиянием товарного хозяйства и был абсолютизм, говоря точнее — бюрократическая монархия. Это уточнение совершенно необходимо, ибо и власть вавилонских царей, и власть римских цезарей, и власть Наполеона I — это все абсолютизм, но социальная база этих абсолютизмов весьма различна. Здесь имеется в виду та разновидность абсолютизма, которая характерна для эпохи разложения феодального хозяйства и в свою очередь характеризуется тремя основными признаками: наличностью бюрократии, постоянной армией и системой денежных налогов.
У нас очень принято — особенно среди молодежи — рассматривать русское самодержавие как чисто феодальную форму власти, как классическую, можно сказать, форму феодального государства. Это объясняется по всей вероятности тем, что в наших вузах, комвузах и даже ИКП очень мало занимаются средними веками (марксисту и они нужны!) и поэтому о настоящем «классическом феодализме» не имеют понятия. В этом классическом феодализме произвола сколько угодно, но абсолютизма там нет. Экономическая независимость натурального хозяйства дает на практике огромную политическую независимость владельцу феодальной вотчины. Принудить его к повиновению, ежели он не хочет повиноваться, можно только открытой силой, а ее не пустишь в ход каждый день, да и применение открытой силы тоже зависит в эту эпоху от натурального хозяйства, т. е. от готовности других феодальных вотчинников повиноваться «сюзерену». Отсюда необходимость для последнего договариваться со своими «вассалами», фактически не предпринимать ни одного серьезного шага без их согласия, созывать более крупных феодальных землевладельцев на совещания (наша боярская дума) и т. д.
Об абсолютизме при таких условиях речи быть не может; вот почему, хотя власть московских царей и российских императоров не только феодального происхождения, но и имела своим назначением поддерживать феодальные методы продукции, была политической оболочкой «внеэкономического принуждения», объяснить только из условий натурального хозяйства эту власть никак нельзя.
Ленин никогда не смешивал абсолютизм и феодализм. Характеризуя по поводу балканской войны 1912 г. порядки Восточной Европы, он говорит: «В Восточной Европе (Австрия, Балканы, Россия) до сих пор не устранены еще могучие остатки средневековья, страшно задерживающие общественное развитие и рост пролетариата. Эти остатки — абсолютизм (неограниченная самодержавная власть), феодализм (землевладение и привилегии крепостников–помещиков) и подавление национальностей».14
Ленин постоянно указывал на их ошибку тем товарищам, которые отождествляли самодержавие с верхушкой феодального общества: «классовый характер царской монархии нисколько не устраняет громадной независимости и самостоятельности царской власти и «бюрократии», от Николая II до любого урядника. Эту ошибку — забвение самодержавия и монархии, сведение ее непосредственно к «чистому» господству верхних классов — делали отзовисты в 1908—9 году (см. «Пролетарий», приложение к № 44), делал Ларин в 1910 году, делают некоторые отдельные писатели (напр. М. Александров), делает ушедший к ликвидаторам Н. Р–ков».15
На чем же держалась эта независимость «бюрократии»? Разбирая статью Н. Николина «Новое в старом», Ленин дает на это вполне ясный ответ: «Вполне верно и чрезвычайно ценно здесь подчеркивание Ник. Николиным связи «бюрократии» с верхами торгово–промышленной буржуазии. Отрицать эту связь, отрицать буржуазный характер современной аграрной политики, отрицать вообще «шаг по пути превращения в буржуазную монархию» могут только люди, совершенно не вдумывавшиеся в то новое, что принесено первым десятилетием XX века, совершенно не понимающие взаимозависимости экономических и политических отношений в России и значения III Думы».16
И тут же еще раз прибавляет, что «забвение громадной самостоятельности и независимости «бюрократии» есть главная, коренная и роковая ошибка» тех, кто в этом забвении повинен. «Бюрократия» и есть то, что вносит новые черты в феодальную физиономию самодержавия, и это потому, что бюрократия как со своей социальной базой связана не с феодальным натуральным землевладением, а с товарным хозяйством и нарождающейся буржуазией.
Это — старая мысль Ленина. Цитированные сейчас статьи относятся к 1911 г. Но вот что он писал еще в 90–х годах: «Особенно внушительным реакционным учреждением, которое сравнительно мало обращало на себя внимание наших революционеров, является отечественная бюрократия, которая de facto (на деле, фактически. — Ред.) и правит государством российским. Пополняемая, главным образом, из разночинцев, эта бюрократия является и по источнику своего происхождения, и по назначению и характеру деятельности глубоко буржуазной, но абсолютизм и громадные политические привилегии благородных помещиков придали ей особенно вредные качества». И далее, в статье о Струве: «Тот особый слой, в руках которого находится власть в современном обществе, это — бюрократия. Непосредственная и теснейшая связь этого органа с господствующим в современном обществе классом буржуазии явствует и из истории (бюрократия была первым политическим орудием буржуазии против феодалов, вообще против представителей «старо–дворянского» уклада, первым выступлением на арену политического господства не породистых землевладельцев, а разночинцев, «мещанства») и из самых условий образования и комплектования этого класса, в который доступ открыт только буржуазным «выходцам из народа» и который связан с этой буржуазией тысячами крепчайших нитей. Ошибка автора тем более досадна, что именно российские народники, против которых он возымел такую хорошую мысль ополчиться, понятия не имеют о том, что всякая бюрократия и по своему историческому происхождению и по своему современному источнику, и по своему назначению представляет из себя чисто и исключительно буржуазное учреждение, обращаться к которому с точки зрения интересов производителя только и в состоянии идеологи мелкой буржуазии».17
Итак, самодержавие, оставаясь, повторяю, не только по происхождению, но и по назначению феодальным учреждением, уже очень рано через свой аппарат, бюрократию, оказывалось связанным с товарным хозяйством и нарождающимся буржуазным миром. Для метафизика это непереносимо: ежели буржуазное учреждение, так буржуазное, — феодальное, так феодальное. Или — или. Диалектика же отлично знает, что историческое развитие «полно противоречий» и что, не будь этих противоречий, пожалуй, не стоило бы заниматься историей.
Само собою разумеется, что без товарного хозяйства нельзя себе представить и такого учреждения, как постоянная армия — содержание в казармах сотен тысяч людей, не занятых производительным трудом, для прокормления которых нужно было сосредоточивать огромные массы съестных припасов, для одевания которых приходилось в массовом масштабе изготовлять ткани, для вооружения которых нужно было иметь металлургическую и химическую промышленность. Нельзя себе представить и системы денежных податей, а она существовала у нас вперемежку с натуральными с Ивана Грозного, в более или менее чистом виде с Петра I.
С каких пор начались эти связи феодального самодержавия с товарным хозяйством? По Ленину — еще до Петра. Относящийся сюда отрывок из «Что такое «друзья народа»?» может считаться очень известным. Но его необходимо все же привести, во–первых, для полноты, а во–вторых, потому, что антиленинцы, когда им нужно, легко забывают самые известные ленинские цитаты. Оспаривая мнение Михайловского, что «национальные связи — это продолжение и обобщение связей родовых», и показав, что уже «в эпоху Московского царства» (т. е. в XVI в.) родовые связи сменились территориальными, Ленин продолжает: «Только новый период русской истории (примерно с 17 века) характеризуется действительно фактическим слиянием всех таких областей, земель и княжеств в одно целое. Слияние это вызвано было не родовыми связями, почтеннейший г. Михайловский, и даже не их продолжением и обобщением: оно вызывалось усиливающимся обменом между областями, постепенно растущим товарным обращением, концентрированием небольших местных рынков в один всероссийский рынок. Так как руководителями и хозяевами этого процесса были капиталисты–купцы, то создание этих национальных связей было не чем иным, как созданием связей буржуазных».18
Так, по Ленину, еще с XVII в. уже не просто товарное хозяйство, а именно, торговый капитал приобретает политическое значение. Чрезвычайно любопытно сравнить с этим то, что писали на этот счет Маркс и Энгельс в своей критике Фейербаха в 40–х годах: «Мануфактура и вообще производство получили огромный толчок, благодаря расширению сношений, вызванному открытием Америки и морского пути в Индию. Новые, ввезенные оттуда, продукты, в особенности массы золота и серебра, вступившие в обращение, радикально видоизменили взаимоотношение классов и нанесли жестокий удар феодальной земельной собственности и рабочим; предприятия разных авантюристов, колонизация, а, главным образом, ставшее теперь возможным и все более и более совершавшееся расширение рынков и превращение их в мировой рынок породили новую фазу исторического развития, которой мы не будем здесь подробнее заниматься.
Благодаря колонизации новооткрытых земель, торговая борьба народов друг с другом получила новую пищу, приобретя вместе с тем и большие размеры и более ожесточенный характер. Второй период наступил в средине XVII столетия и тянулся почти до конца XVIII. Торговля и судоходство расширились быстрее, чем мануфактура, игравшая тогда второстепенную роль; колонии начали становиться крупными потребителями; отдельные народы только путем продолжительной борьбы сумели удержаться на открывшемся мировом рынке. Этот период начинается законами о мореплавании и колониальными монополиями. Путем тарифов, запрещений, трактатов устраняли по возможности конкуренцию чужих народов, а в последнем счете решения и исхода конкуренционной борьбы искали в войнах (в особенности, в морских войнах). Могущественнейшая морская держава, Англия, получила перевес в торговле и мануфактуре. Народ, первенствовавший в морской торговле, и в смысле колониального могущества обладал, естественно, и самой обширной — как количественно, так и качественно — мануфактурной промышленностью. Купцы, а в особенности арматоры, более всех других требовали государственной охраны и монополий; правда, и мануфактуристы требовали — и добивались — охраны, но в политическом значении они постоянно уступали купцам. Восемнадцатый век был веком торговли. Пинто говорит нам (?) определенно: Le commerce fait la marotte du siècle и также depuis quelque temps il n’est plus question que du commerce, de navigation et de marine (Торговля, это — конек нашего времени; с некоторого времени только и говорят, что о торговле, мореплавании, флоте)».19
Ленин не читал этой вещи, которая была опубликована после его смерти. Да и она берет тот же вопрос с другого конца: у Ленина выясняется значение торговли и торгового капитала для внутреннего роста государства, у Маркса и Энгельса — для международной политики. Но суть одна и та же: говоря словами Маркса и Энгельса, «торговля отныне приобретает политическое значение».
Но раз торговый капитал стал политической силой, естественно, является вопрос: что же, на феодальное самодержавие он имеет какое–нибудь влияние или нет?
Сначала установим словами Ленина влияние капитализма на развитие самодержавия вообще. В своей статье «О социальной структуре власти, перспективах и ликвидаторстве» Ленин пишет: «Что власть в России XIX и XX веков вообще развивается «по пути превращения в буржуазную монархию», этого не отрицает Ларин, как не отрицал этого до сих пор ни один вменяемый человек, желающий быть марксистом. Предложение заменить прилагательное буржуазный словом плутократический неверно оценивает степень превращения, но принципиально не решается оспаривать, что действительный «путь», путь реальной эволюции состоит именно в этом превращении.
Пусть попробует он утверждать, что монархия 1861—1904 годов (т. е. несомненно, менее капиталистическая по сравнению с современной) не представляет по сравнению с эпохой николаевской, крепостной, одного из шагов «по пути превращения в буржуазную монархию!»
Итак феодальное по происхождению самодержавие имело постоянную тенденцию развиваться в сторону буржуазной монархии, т. е. в сторону компромисса с капитализмом. Мог ли теоретически быть достигнут такой компромисс? Да, мог. «Могут быть и бывали исторические условия, когда монархия оказывалась в состоянии уживаться с серьезными демократическими реформами вроде, например, всеобщего избирательного права. Монархия вообще не единообразное и неизменное, а очень гибкое и способное приспособляться к различным классовым отношениям господства учреждение».
Был ли он достигнут в России? Столыпинщина была последней попыткой такого компромисса. «Столыпин пытался в старые мехи влить новое вино, старое самодержавие переделать в буржуазную монархию, и крах столыпинской политики есть крах царизма на этом последнем, последнем мыслимом для царизма пути. Помещичья монархия Александра III пыталась опираться на «патриархальную» деревню и на «патриархальность» вообще в русской жизни; революция разбила вконец такую политику. Помещичья монархия Николая II после революции пыталась опираться на контрреволюционное настроение буржуазии и на буржуазную аграрную политику, проводимую теми же помещиками; крах этих попыток, несомненный теперь даже для кадетов, даже для октябристов, есть крах последней возможной для царизма политики».
Неудача столыпинщины была роковой для самодержавия, доказав, что оно потеряло всякую способность прилаживаться к экономическому развитию. «Наше положение и история нашей государственной власти — особенно за последнее десятилетие — показывают нам наглядно, что именно царская монархия есть средоточие той банды черносотенных помещиков (от них же первый — Романов), которая сделала из России страшилище не только для Европы, но теперь и для Азии, — банды, которая довела ныне произвол, грабежи и казнокрадства чиновников, систематические насилия над «простонародьем», истязания и пытки по отношению к политическим противникам и т. д. до размеров совершенно исключительных».20
Но эти пределы приспособляемости самодержавия к капитализму определялись не только свойствами самодержавия, но и свойствами капитализма. К каким формам капиталистической эксплоатации крепостническое самодержавие могло приладиться? Ответ на это Ленина мы имеем в ело характеристике партии октябристов: «Не отличаясь ничем существенным в теперешней политике от правых, октябристы отличаются от них тем, что кроме помещика эта партия обслуживает еще крупного капиталиста, старозаветного купца, буржуазию, которая так перепугалась пробуждения рабочих, а за ними и крестьян, к самостоятельной жизни, что целиком повернула к защите старых порядков. Есть такие капиталисты в России — и их очень не мало, — которые обращаются с рабочими ничуть не лучше, чем помещики с бывшими крепостными; рабочие, приказчик — для них та же челядь, прислуга».21
«Есть капитализм и капитализм. Есть черносотенно–октябристский капитализм и народнический («реалистический, демократический, активности» полный) капитализм, — писал Ленин Горькому в 1911 г. — Международный пролетариат теснит капитал двояко: тем, что из октябристского превращает его в демократический, и тем, что, выгоняя от себя капитал октябристский, переносит его к дикарям. А это расширяет базу капитала и приближает его смерть. В Западной Европе уже почти нет капитала октябристского; почти весь капитал демократический. Октябристский капитал из Англии, Франции ушел в Россию и в Азию. Русская революция и революции в Азии — борьба за вытеснение октябристского капитала и за замену его демократическим капиталом».22
«Октябристский» капитал — это капитал, сложившийся в недрах феодальной формации, сложившийся с нею, пользовавшийся, где можно, ее методами эксплоатации. Это конечно не только торговый и ростовщический капитал, но это его ближайший потомок. Недаром для Ленина октябристы — это партия «старозаветных купцов». Это не случайная обмолвка. Несовместимость самодержавия и высших, более совершенных, форм капиталистической эксплоатации Ленин прекрасно понимал еще до начала первой революции 1905 г., и вот что он тогда писал: «Чем дальше, тем больше сталкиваются с самодержавием интересы буржуазии, как класса, интересы интеллигенции, без которой немыслимо современное капиталистическое производство. Поверхностным может быть повод либеральных заявлений, мелок может быть характер нерешительной и двойственной позиции либералов, но настоящий мир возможен для самодержавия лишь с кучкой особо привилегированных тузов из землевладельческого и торгового класса, а отнюдь не со всем этим классом».23
Из всех форм капитала к самодержавию ближе всего был торговый капитал, опираясь на который самодержавие росло, опираясь на который феодальное государство чисто средневекового типа переросло в бюрократическую монархию. Без феодализма вообще не было бы самодержавия. Без торгового капитала власть феодального монарха не пошла бы дальше Ивана III. А самодержавие дало не только Петра I, но и Александра II и даже псевдоконституцию Столыпина. Дальше по своей феодальной природе оно приспособляться не могло и пало.
- Настоящая статья М. Н. Покровского, впервые отпечатанная в массовом ежемесячном журнале Общества историков–марксистов при Комакадемии ЦИК СССР «Борьба классов» (№ 2 за 1931 г.), представляет собою сжатое изложение заключительных слов трех семинаров по истории народов СССР в ИКП истории и права 20 ноября и 24 декабря 1930 г. и 16 февраля 1931 г.— Ред. ↩
- К. Маркс, Капитал, т. III, ч. 1 и 2, стр. 229, изд. 1932 г. ↩
- К. Маркс, Нищета философии, стр. 103, изд. ИМЭ, 1931 г. ↩
- К. Маркс, Капитал, т. III, ч. 1 и 2, стр. 428, изд. 1932 г. ↩
- К. Маркс и Ф. Энгельс, Письма, пер. Адоратского, стр. 386, изд. 4–е, 1931 г. ↩
- Ленин, О некоторых особенностях исторического развития марксизма, Соч., т. XV, стр. 71, изд. 3–е. Разрядка моя, — М. П. ↩
- Ленин, Экономическое содержание народничества, Соч., т. I, стр. 349— 350, изд. 3–е. ↩
- Ф. Энгельс, Анти–Дюринг, стр. 349—350, 1930 г. ↩
- Ленин, О государстве, Соч., т. XXIV, стр. 367, 371, изд. 3–е. ↩
- «Положение» 19 февраля 1861 г. — М. П. ↩
- Ленин, По поводу юбилея, Соч., т. XV, стр. 93, 94, изд. 3–е. ↩
- Ленин. Соч., т. III, стр. 129, изд. 3–е. ↩
- Там же, стр. 130. ↩
- Ленин, Новая глава всемирной истории, Соч., т. XVI, стр. 175, изд. 3–е. ↩
- Ленин, О дипломатии Троцкого и об одной платформе партийцев, Соч., т. XV, стр. 304, изд. 3–е. ↩
- Ленин, Старое и новое, Соч., т. XV, стр. 309, изд. 3–е. ↩
- Ленин, Соч., т. I, стр. 186, прим., и 305, изд. 3–е. ↩
- Ленин, Соч., т. 1, стр. 74, изд. 3–е. ↩
- «Архив Маркса и Энгельса», т. I, стр. 238, 239. Разрядка моя. — М. П. ↩
- Ленин, Соч., т. XV, стр. 130, 247, 225, изд. 3–е. ↩
- Ленин, Политические партии в России, Соч., т. XV, стр. 483, изд. 3–е. ↩
- Та м же, Письмо А. М. Горькому, стр. 58, 59. ↩
- Ленин, Самодержавие и пролетариат, Соч., т. VII, стр. 30, изд. 3–е. Разрядка моя. — М. П. ↩