Историк, революционер, общественный деятель
Книги > Русская история с древнейших времён. Ч.2 >

Глава XI. (Монархия XVIII века) Теория сословной монархии

Политическая теория нового феодализма; олигархические тенденции и необходимость дворянской самообороны ♦ Предшественники екатерининского монархизма; Салтыков и Волынский ♦ Значение Монтескье; Дух законов и «Наказ» Екатерины II; роль, которую приписывают этому последнему, и его действительное значение ♦ Дворянские проекты 1767 года: центральная власть; местное самоуправление; «петровская традиция»: к чему она сводилась на практике? ♦ Политические привилегии, неприкосновенность дворянской личности ♦ Экономические привилегии дворянства; Ярославский наказ ♦ Вопрос о гарантиях, проекты Щербатова

Новый феодализм не мог ограничиться одной социальной областью — у него должен был оказаться и свой политический аспект. Должна была выработаться политическая теория, логически обосновывавшая распыление власти между помещиками. Должны были явиться попытки организовать этих маленьких государей хотя бы для того, чтобы изо дня в день отстаивать их интересы перед лицом большого государя, который — за это были порукой царствования Петра I и Анны — так же, как и в дни Верховного тайного совета, мог оказаться орудием социальных сил, дворянству чуждых. Правда, как мы скоро увидим, с каждым десятилетием становилось яснее, что опасность эта позади: экономика, чем дальше, тем больше ручалась за то, что самодержавие впредь будет верно служить интересам помещиков. Но уроки экономики всегда учитываются задним числом. Люди, посадившие на русский престол ангальт–цербстскую принцессу, ставшую Екатериной II, хорошо помнили если не Петра, то Анну. Мы очень ошиблись бы, если бы подумали, что они считали дворцовый переворот будничной вещью, которую можно устраивать каждый день. С другой стороны, не только лейб–компания, но и елизаветинский сенат были слишком импровизированными, чтобы на них можно были рассчитывать как на постоянное средство. Особенно после того, как закон о вольности дворянства должен был, рано или поздно, разрушить старый организационный центр — дворянскую гвардию. Без этой демократической Нижней палаты всероссийского «шляхетства» Верхняя палата, сенат, грозила весьма быстро выродиться в довольно точную копию Верховного тайного совета. Опасность обнаружилась, можно сказать, на другой же день после переворота 28 июня. Один из его невоенных вождей, Никита Панин, оказался очень не прочь воскресить традиции Дмитрия Голицына. Составленный им проект «императорского совета», непременного и постоянного «сотрудника» императрицы, без участия которого ничто не могло ни до нее дойти, ни от нее выйти, до такой степени напоминал учреждение, упраздненное в 1730 году, что один из критиков проекта выразил довольно резонное недоумение по поводу нового названия. Почему бы не назвать новый совет просто Верховным тайным советом, по–старому? — не без яду спрашивал этот критик. Екатерина чувствовала себя так непрочно на престоле, что соглашалась даже и на это, и манифест, превращавший панинский проект в закон, был ею уже подписан. Критика ее ободрила, а, может быть, отчасти и раскрыла ей глаза, и у нее хватило духу разорвать подписанный ею документ. Но дело было не в нем, а в существовании той социальной группы, которую при Петре называли «верховными господами», и в олигархических тенденциях этой группы. Нужно было не то что уничтожить ее — это было социально невозможно, а политически не важно дворянству: пусть верховники делят пирог между собою, но нужно раз навсегда помешать им ломать по–своему жизнь дворянской массы. Их деспотизм — гораздо больше, чем личный деспотизм Екатерины, которая вовсе не была страшна, как и не может быть страшна отдельная личность классу, — нужно было ограничить. «Система основательных прав» должна была послужить плотиной, сидя за которой маленький государь мог забывать о существовании большого вплоть до очередного паводка — уплаты подушных или рекрутского набора. И плотина, конечно, должна была быть настолько прочна, чтобы паводок не мог ее разрушить. О грунтовых водах, которые могли подточить все. сооружение снизу, тогда еще мало думали, хотя их напор давал себя чувствовать год от году сильнее. Когда пришлось выбирать между произволом сверху и революцией снизу, выбрать пришлось все же произвол, обеспечив только его классовую, с дворянской точки зрения, доброкачественность. Но пока суровая необходимость выбора еще не была перед глазами, отчего было не помечтать о том, чтобы довести до конца дворянскую вольность, превратив отдельные и казавшиеся случайными завоевания в стройную систему?

Самооборона дворянства от натиска сверху начинается, как и следовало ожидать, одновременно с самим натиском: первую попытку формулировать дворянские привилегии мы находим у одного из прожектеров петровских времен, знакомого нам Федора Салтыкова. В своих «пропозициях» он предлагает, во–первых, закрепить за дворянством исключительное право на землевладение: «Ежели кто будучи из простых чинов, придут в богатство, и тем не покупать дворянских стяжательств, сиречь вотчин, понеже оное надлежит дворянам». Это была обычная практика XVII века, но при Петре слишком склонны были от нее отступать, и, несмотря на «пропозицию», Петр создал юридически недворянское землевладение, разрешив покупать вотчины к фабрикам купцам. Отмена этого разрешения при Петре III (указом от 29 марта 1762 года) была крупным успехом шляхетских интересов: как видим, однако, этого успеха пришлось дожидаться долго. Наплыв в ряды служилого сословия демократических элементов (чего стоили одни прибыльщики, так легко превращавшиеся в губернаторов!) заставлял поставить вторую перегородку: у Салтыкова мы впервые встречаем мысль, ставшую очень популярной впоследствии, что дворянином нужно родиться или стать в исключительном порядке, в силу особого высочайшего пожалования, но нельзя выслужиться в дворяне в обычном порядке службы, мысль эта пока выражена у него весьма осторожно: она сводится к требованию от новых дворян специальных жалованных грамот, к строгому контролю дворянских списков и т. п. Лишь в 1730 году шляхетство в проекте Татищева поднимается до более радикальных мер, прямо требуя очищения своих рядов от вкравшихся туда инородных элементов: татищевский проект настаивает на приведении в известность «подлинного шляхетства», отделив от него шляхетство, происходящее от солдат, гусар, однодворцев и подьячих. Но Салтыков прекрасно понимал, что одними юридическими перегородками не многого достигнешь и что при новых условиях дворянство лишь тогда сохранит командующую позицию, когда оно станет экономически и культурно сильнейшим элементом. Отсюда, во–первых, требование заведения училищ с необычайно широкой программой, куда входили и богословие, и поэтика, и артиллерия с фортификацией, и «мусика, пиктура, скульптура и миниатюра», не считая иностранных языков, а равно, «для обороны собственной и для изящества: на лошадях ездить, на шпагах биться, танцевать». Хотя Салтыков и называет свои училища «всенародными», но из контекста совершенно ясно, что предназначались они для дворянских детей, притом обоего пола. Параллельно с мужскими он проектирует устройство и женских школ с несколько иною, разумеется, программою — фортификации или «на шпагах биться» девиц не предполагалось учить, зато развитие «изящества» должно было быть предметом особого внимания. Экономическую силу дворянства Салтыков рассчитывал обеспечить майоратом, настоящее значение которого, в его английском образчике, он, в противоположность Петру, представлял себе вполне отчетливо. Петр ухватился за форму, но, как мы знаем, влил в эту форму совершенно своеобразное, «истинно русское» содержание.

Даже и майорат Салтыкову пришлось, однако же, замаскировывать финансовыми выгодами, которые сулит, будто бы, это учреждение государству. О политических привилегиях дворянства он прямо не решался говорить, слишком уж это пошло бы вразрез с господствовавшими при Петре тенденциями. Начавшаяся в последние годы петровского царствования дворянская реакция делала людей смелее, и уже «кондиции» верховников, отражая в этом пункте желания всей дворянской массы, вводят гарантию личных и имущественных прав дворянина от произвола сверху: «У шляхетства живота, имения и чести без суда не отнимать». Слабая политическая сознательность шляхетства и отсутствие всякой организации у него позволили «курляндцам» разорвать вместе с остальными кондициями и этот пункт без всякого сопротивления с чьей бы то ни было стороны. Но идея продолжала жить и вспыхивала при каждом удобном случае. Ее отзвуки слышатся в деле Волынского. «Вот как польские сенаторы живут, — говорил он в ряду других своих вольных речей, — ни на что не смотрят, все им даром! Польскому шляхтичу не смеет и сам король ничего сделать, а у нас всего бойся». И он, как Салтыков, исходил от конкретных порядков той или другой знакомой страны: Салтыков — Англии, Волынский — Польши. Когда в 60‑х годах вопрос был снова поставлен на очередь, налицо, к услугам дворянских идеологов, была уже стройная теория, обобщавшая все порядки всех дворянских стран: в 1748 году вышел «Дух законов» Монтескье.

Проводником влияния Монтескье на дворянскую идеологию в широкой публике принято считать «Наказ», данный Екатериной II известной «комиссии» 1767 года. Едва ли с каким–нибудь фактом из нашей истории XVIII века связано больше предрассудков, нежели с этой комиссией и ролью в ней Екатерины. Во–первых, самый созыв ее представляется началом какой–то новой эры. Приступая к чтению подлинных документов, вы больше всего будете поражены тем, что это необыкновенное событие никакой сенсации среди современников не произвело. И это просто потому, что ничего принципиально нового в затеянном Екатериной предприятии для этих современников не было. Недостатки уложения царя Алексея отчетливо сознавались еще при Петре, и над «сочинением» нового уложения работали комиссии уже с 1728–1729 годов, причем члены этих комиссий выбирались, «согласясь губернатором обще с дворяны». Эти полу выборные комиссии корнями непосредственно восходили к Земским соборам XVII века, и шляхетство относилось к ним с таким же равнодушием, как в свое время к этим последним.

Комиссия 1767 года отметила собой не какой–либо новый шаг правительственной политики, а огромное повышение сознательности в дворянской массе: дворянам теперь было что сказать, и они заговорили так дружно, так обстоятельно и определенно, что правительство Екатерины II несколько даже этого испугалось. Наша литература, в оценке результатов комиссии, довольно прочно усвоила себе мнение, высказанное биографом ее «маршала» (председателя) Л. И. Бибикова: «Должно признаться чистосердечно, предприятие сие было рановременно и умы большей части депутатов не были еще к сему приготовлены и весьма далеки от той степени просвещения и знания, которая требовалась к столь важному их делу». Но это было мнение правительственных кругов, фактическим агентом которых в комиссии был Бибиков. И его биограф тут же, сряду, проговаривается о другой причине роспуска комиссии: «Некоторые же из них (депутатов), увлеченные вольнодумием, ухищрялись уже предписывать законы верховной власти». Это объяснение гораздо ближе к делу. Сравнивая наказы, какими снабдили дворянские общества своих уполномоченных, со знаменитым «Наказом» императрицы, читатель задним числом переживает чувства, вероятно, испытанные самим автором этого последнего «Наказа» — чувство стыда за человека, который выступил, чтобы учить других, и которому эти другие показали, что они лучше его знают дело. «Ограбившая президента Монтескье» Екатерина кокетливо называла свою книжку «ученическим произведением»: она и не подозревала, сколько жестокой правды в таком отзыве. Удивительнее всего, что такие историки, как Соловьев, могли целыми страницами цитировать «Наказ» как произведение самой императрицы, написанное лишь «под влиянием» Монтескье и Беккариа. Это совершенно то же самое, что сказать, что составленный студентом к экзамену конспект профессорского курса есть произведение, написанное «под влиянием» данного профессора. Возьмите, для примера, главу XI, трактующую о самом животрепещущем вопросе эпохи — о положении крепостных. Она была предметом особого внимания императрицы и дошла до нас в двух редакциях: более полной, исправленной рукою Екатерины и оставшейся в рукописи, и сокращенной, которая была напечатана. Соловьеву это дает повод показать на примере, как либеральные мечты императрицы блекли в удушающей атмосфере ее крепостнического двора. Вот что она хотела и вот что позволили ей не сделать, а только сказать! В крепостничестве приближенных Екатерины едва ли можно сомневаться, но, цензуруя XI главу «Наказа», они руководились едва ли своими крепостническими вожделениями, а, вернее всего, просто элементарными требованиями литературного вкуса. В краткой редакции остались и характеристика рабства как неизбежного зла, и обидное для помещиков напоминание о знакомом нам указе Петра I, и весьма скользкая, по тогдашним временам, фраза о «собственном рабов имуществе». Вычеркнуты же были бесчисленные примеры германские, македонские, афинские, римские, ломбардские, из «законов Платоновых» и иные, выписанные великой императрицей из XV книги «Духа законов» с прилежанием гимназистки, конспектирующей первую серьезную книжку, которая попала ей в руки. Насколько конспектирующая вникла в смысл конспектируемого покажут два образчика. Говоря о законе Моисеевом, фактически позволявшем убивать раба, только не сразу, Монтескье восклицает: «Что за народ, у которого гражданский закон должен был быть в противоречии с законом естественным!» (Quel peuple que celui ou il fallait que la loi civile se relachat de la loi naturellei!). Екатерине понравилась фраза. Но как же выразиться непочтительно о «законе Моисеевом» — ведь это священное писание, ни более ни менее… Она сейчас же нашлась: слова Монтескье о евреях она применила к… римлянам. Правда, римлян автор «Духа законов» ни в чем подобном не обвиняет, и еврейский хвост, приделанный к римской голове, производит впечатление большой неожиданности, но зато уцелел звонкий конец периода, — а православному духовенству не на что пожаловаться. Другой пример еще лучше. Говоря о вредном влиянии вольноотпущенников в Древнем Риме, Монтескье делает из этого вывод, что не следует сразу, одним общим законом, освобождать большое количество рабов. Пример, который он приводит, говорящий о влиянии вольноотпущенников в народном собрании, обращение к «хорошей республике» (bonne republique) — весь контекст, словом, не оставляет ни малейшего сомнения, что это место «Духа законов» имеет в виду демократическую республику, подобную античным. Можно себе представить, какие большие глаза сделал бы «ограбленный» Екатериной «президент», если бы он имел возможность прочесть § 277 «Большого наказа»: «Не должно вдруг и чрез узаконение общее делать великого числа освобожденных». Эта фраза стоит в обеих редакциях (в окончательной она составляет § 260): окружавшие Екатерину помещики, вероятно, хорошо видели, что фраза ни к селу, ни к городу, но она так приятно звучала для помещичьего слуха…

Среди 28 параграфов, составляющих первоначальный текст этой главы, только два, оба заключающие в себе конкретные примеры — один знакомую нам ссылку на указ Петра, другой, изображающий судебные порядки Финляндии, — не представляют собою перевода или пересказа соответствующих мест «Духа законов». Критикуя императрицу, ее крепостники–придворные критиковали, в сущности, «президента Монтескье»: немудрено, что он местами показался им чересчур либеральным. Зато в нем должны были найтись места, весьма приятные для дворянского самолюбия, но не очень удобные для самого «автора» «Наказа». Автор «Духа законов», как известно, очень считался с требованиями современной ему французской цензуры. Он отнюдь не хотел принадлежать к тем памфлетистам, которые гнили в тюрьмах «возлюбленного» короля Людовика XV. Для этого бывший президент Бордосского парламента был слишком большим барином. Ради цензуры, как это доказано новейшими исследованиями, он не стеснялся даже вставлять в свои писания отдельные благонамеренные фразы, явно противоречившие общему строю его мыслей.1 Ради той же цели он, сторонник аристократической конституции тогдашнего английского типа, за образец благоустроенной монархии взял не Англию, а Францию, но, путем идеализации старых феодальных обычаев, вымерших еще до Людовика XIV, настолько приблизил ее к любимому своему типу, что эту искусственную Францию и Англию оказалось возможным поставить за одну скобку. Францию же натуральную и неприкрашенную, классическую Францию «старого порядка», он изобразил под видом «деспотии», перенеся место действия на далекий Восток. Французская публика XVIII века не хуже умела читать между строк, чем русские читатели Щедрина сорок лет назад. Приемы Монтескье на его родине никого не ввели в заблуждение, но коронованную составительницу конспекта к «Духу законов» они подвергли жестокому испытанию. Ей очень нравилась эта книга, которую она, как трогательно сама признавалась в известном письме к д’Аламберу, «переписывала и старалась понять». Но она не меньше любила и самодержавие, а Монтескье говорит о нем так дурно и так неблагозвучно его называет! Но Екатерина и тут, в конце концов, нашлась. Монтескье говорит, что в большой стране неизбежно должен быть деспотический режим, а Россия очень большая страна — значит, деспотизм в ней извиним. Против географии не пойдешь. И в назидание русским медведям вслед за элементарными географическими сведениями о размерах Российской империи выписываются соответствующие места из «Духа законов». Но автор рисует деспотию очень черными красками — в ней господствует страх, у подданных нет чувства чести и тому подобное. На это Екатерина никак не была согласна: в ее деспотии ничего подобного не будет. Установив с географической непреложностью, что в России никакой образ правления невозможен, кроме самодержавного, «Наказ», характеризуя российское самодержавие в деталях, без всякого зазрения совести «грабит» те главы Монтескье, которые трактуют о монархии, т. е. о монархии ограниченной, конституционной. Как тут не вспомнить милую русскую интеллигентку 1905 года, пытавшуюся составить «свою» программу, выбрав «лучшее» из программ всех партий, ожесточенно боровшихся между собой?

Так чистолитературным путем в «Наказе» очутились две главы, III и IV, несомненно, стоявшие в противоречии с «существующим в Российской империи образом правления». Первая из них освещала политические претензии дворянства, как непременного участника в управлении. В монархической схеме Монтескье дворянство есть «посредствующая власть», pouvoir intermediaire, настолько необходимая, что без нее нет и монархии, как ее понимает «Дух законов»: «Без дворянства нет монарха, а есть деспот». Екатерина воздержалась от цитирования этой последней опасной фразы, но послушно скопировала все остальное, что говорил ее профессор о «властях средних». Она сохранила буквально даже форму слов Монтескье, говоря от первого лица все, что он говорит от себя. Так как от читателя «Наказа» этот плагиат был скрыт, то раболепная типография, набирая «я», «меня» крупным шрифтом, как подобает лицу государыни, не подозревала, что она возвеличивает этим какого–то не совсем благонадежного французского литератора. Но тут оказалась пикантность двойная: и сама Екатерина, копируя пассаж о «средних властях», не подозревала, что в него вставлен один из cartons, имевших целью надуть французскую цензуру и несколько замаскировать резко конституционный характер всего этого рассуждения. Но carton был рассчитан на то, что понятливый читатель сумеет его вынуть и добраться до истинного смысла. Переводя это место буквально, Екатерина невольно посвящала русского читателя в такие секреты, которые считались официально запретными даже для читателя французского. Недаром Никита Панин, принадлежавший, вероятно, к понятливым читателям Монтескье, говорил по поводу «Наказа» об «аксиомах, способных опрокинуть стены». По существу, он был, вероятно, очень доволен этими стенобитными «аксиомами», а в особенности его должна была удовлетворить глава IV. Идеализируя старую Францию, Монтескье находит одну из сдержек монархического произвола в старом французском парламенте, регистрировавшем новые законы, причем он мог отказаться, в теории, от регистрации закона произвольного, нарушающего старинные «привилегии» подданных короля, и делавшем «представление» монарху в случае, если его распоряжения противоречили законам старым. Как «власти средние» были пережитком средневекового вассалитета, физически необходимого сюзерену, а потому и юридически делившего с ним власть, так парламент старого порядка был рудиментом собрания крупнейших из этих вассалов, королевской курии, строго охранявшей неприкосновенность феодального контракта. В XVIII веке ни то, ни другое не имело реального смысла, что Монтескье, конечно, прекрасно понимал, но перед ним стояла задача найти легальные формы для обуздания королевского произвола; старый французский парламент помогал замаскировать настоящую сдержку, какою был бы парламент английский. В русской истории курии соответствовала боярская дума, но дворянская революция XVI–XVII веков настолько потрясла ее, что буржуазному режиму Петра удалось снести старое учреждение без остатка. Дворянской реакции елизаветинского времени пришлось творить сызнова: роль совета крупных вассалов стал играть сенат. Сенат и явился в «Наказе» тем «хранилищем законов», которому в схеме Монтескье соответствовал старый парламент. «В России сенат есть хранилище законов» (§ 26). «Сии правительства (сенат и «власти средние»), принимая законы от государя, рассматривают оные прилежно и имеют право представлять, когда в них сыщут, что они противны Уложению» (§ 24). «Сии наставления возбранят народу презирать указы государевы, не опасаяся за то никакого наказания, но купно и охранят его от желаний самопроизвольных и от непреклонных прихотей» (§ 29).

В стене самодержавия была проделана настолько крупная брешь, что позднейшее, при Павле Петровиче, превращение «Наказа» в «запрещенную книгу» более чем понятно. Но если мы присмотримся к непосредственному влиянию литературных упражнений императрицы на дворянскую массу, мы увидим, что впечатление от изданной по высочайшему повелению конституционной брошюры было довольно слабое. Дворянство тоже читало Монтескье, и, кажется, задача «понять» его далась дворянству лучше, нежели его государыне. Мы увидим несколько ниже, что на той же основе крупнейший дворянский идеолог эпохи князь Щербатов сумел развить политическую теорию такой смелости и широты, что дальше этого шагнули только декабристы, оказавшиеся, благодаря этому дальнейшему шагу, уже на чистореволюционной почве. Но декабристы имели перед собою новую «стену», в которой заново приходилось пробивать брешь. Перед екатерининскими же дворянами, в сущности, и стены–то никакой не было: фактически захват власти шляхетством уже совершился при Елизавете, оставалось найти юридические формулы и административные рамки для того, что было уже фактом. Меньше всего приходилось ломать в центре: при распылении власти влияние Центра на местные дела сказывалось довольно слабо, а поскольку такое влияние все–таки было, елизаветинским сенатом дворяне были довольны. Эта инстанция казалась им как бы само собою разумеющейся, естественной вершиной дворянского «корпуса». «Всеподданнейше просим, — говорили боровские дворяне в наказе своему депутату, — чтобы по сочинении, при помощи Божией, Нового Уложения дозволено было дворянам, через всякие два года, в городе или где заблагорассудят, но в своем уезде, съезд иметь и на оном рассуждать и рассматривать, все ли в уезде в силу законов исполняется и не бывает ли кому от судебных мест, от квартирующих и проходящих полков и команд, или от кого бы то ни было какого утеснения, и ежели усмотрят, что происходить будет к ущербу казенному или к неисполнению законов или к утеснению дворян и крестьянства, в таком случае всемилостивейше дозволить помянутому собранию прямо от себя, выбрав депутата, чрез оного с верным и ясным доказательством, представить в правительствующий сенат».

Гораздо больше интересовало и гораздо хуже, с дворянской точки зрения, было организовано местное управление, с которым крепостная вотчина ведалась непосредственно. В нашей учебной, а отчасти и ученой, литературе не вполне определенно, но довольно упорно подразумевалось, что дворянское самоуправление XVII века,2 замаскированное новой, иноземной терминологией, благополучно дожило до екатерининских времен — как будто дворяне 1767 года, требуя этого самоуправления, ломились в открытую дверь. Правда, губные старосты были уничтожены Петром, но вместо них явились выборные дворянские ландраты, а позже комиссары, с очень сходными функциями, только имена были другие. Новейшие исследования показали, что на самом деле буржуазный шквал, пронесшийся над Россией в начале XVIII века, потряс основания дворянской организации гораздо серьезнее. Старые ученые основывали свое мнение на букве петровского законодательства, но чрезвычайно характерно: здесь буква оказалась гораздо консервативнее содержания. Петровский указ от 20 января 1714 года, предписывавший «ландратов выбирать в каждом городе или провинции всеми дворяны за их руками», на деле, как убедительно доказал проф. Богословский, никогда не исполнялся. Ландратов назначали, и притом не всегда из среды местного дворянства, de jure сенат, a de facto местный губернатор, и здесь, таким образом, то, что потеряло дворянское общество, перешло к «верховным господам». Вполне в согласии с этим и обслуживал ландрат не интересы местного населения, а нужды Центра; главной его функцией была финансовая, и сменил он не губного старосту, а воеводу.3 В еще большей степени финансовым агентом центральной власти был земский комиссар 1719–1724 годов, назначавшийся камер–коллегией. Но, в отличие от ландрата, эта последняя должность пережила весьма любопытную эволюцию: земский комиссар после введения подушной подати4 действительно стал выборным, притом едва ли не по инициативе дворянства. Только что названный нами исследователь опубликовал одно челобитье новгородских дворян 1719 года, как он думает, намечающее целый план сбора подушных при участии местных помещиков. Во главе этого дела в уезде, по дворянскому проекту, должен был стать обер–комиссар, а под ним «земляные комиссары» из местных дворян, по их выбору, и перед ними ответственные. О выборном комиссаре, впрочем, упоминали и более ранние указы Петра 1718 года, но тогда это опять был глас вопиющего в пустыне, а в 1723 году переписчики уже «понуждают» дворян к выборам. Одновременно с этим земский комиссар как бы становится полицейским органом: он должен смотреть и за тем, чтобы крестьяне снимали хлеб косою, а не серпом, и за тем, чтобы служивые люди брили бороды, и чтобы никто не уклонялся от исповеди и причастия. Правда, все это больше на бумаге — на деле главной заботой и выборного комиссара, как раньше назначенного, был сбор податей, а тут он, при петровской системе, совершенно стушевывался перед полковым начальством, в руках которого был сбор подушных. Он и жил обыкновенно при полковом дворе, и был, в сущности, делегатом местных помещиков при комиссаре полковом. Но не нужно забывать, что и этот последний был тоже своего рода выборным дворянским агентом: он выбирался только не местными дворянами, а полковым офицерством.5

Таким образом, вместо непрерывной линии, ведущей в Московскую Русь, в качестве антецедента (предшествующего обстоятельства) екатерининских «реформ» приходится отмечать первые поступательные шаги дворянской реакции в последние годы Петра I. И не случайно, быть может, екатерининские дворяне сохранили в своих проектах петровскую номенклатуру. «На том же собрании, — продолжает цитированный нами выше боровский наказ, — дозволить дворянам между собою выбрать ландрата и от всякого стана, которые дистриктами переименовать, дистриктного комиссара…» Память о том, что не удалось, но чего уже желали при Петре, была крепка еще в 1767 году. Но большинство не хотело останавливаться на исторических реминисценциях и шло дальше. Почему только низшие ступеньки областной администрации должны замещаться дворянскими уполномоченными? «От прежде бывших времен и доныне из правительствующего сената в города определяются воеводы, — писали козельские дворяне, — а к их должности принадлежащих качеств правительствующему сенату, за множественным числом оных, определяемых в воеводы, знать невозможно, но не благоволено ли будет отдать выбор воеводы дворянству того города, чтобы они выбирали из своих сотоварищей…» Коломенские дворяне были смелее и откровеннее. «К исполнению правосудия по законам и для искоренения лихоимства потребны добросовестные и помнящие свою присягу, беспристрастные городские правители, кои бы собою своим подкомандующим примером были, — говорил их наказ. — К достижению же таковых кажется ближайший способ: 1) поведено б было в городах воевод и товарищей воеводских и дворян того уезда выбирать дворянству… 2) воеводам быть по два года, а по прошествии оных сменять другими из того же уезда по дворянскому выбору».6 Тульские дворяне находили, что новый правитель и звания прежнего сохранить не должен: «И того градоначальника и его товарища, — писали они, — не бесполезно будет от ее императорского величества высочайшей власти назвать не воеводой, а нижние чины не подьячими, дабы чрез то не только удержать всякого градоначальника в своей не зазорной поступи, но и память многих бывших в сем звании нарушителей благоденствия загладить». Но, передав в руки местных помещиков уездную администрацию до самой ее верхушки, почему не передать в их руки и местный суд? Скромнее других в этом отношении были костромские дворяне. Судиславское7 дворянство выражалось так: «Весьма бы для дворянства способно и полезно было, если бы ее императорское величество, милосердная мать отечества, соизволила повелеть для дворянства учредить словесный суд и по оному определить того уезда из дворян, выбрав обществом судью, и к нему, по таковому же выбору, определить же из дворян четыре персоны помощников… А суд дозволить им производить в нижеследующих делах, а именно: в ссорах, драках, в потраве хлеба и лугов, в порубке лесов, в перепашке земель и в других случающихся просьбах (окроме криминальных и разыскных дел), для того, дабы дворяне, не имея себе убытка и приказной волокиты, могли получить себе вскоре и малое удовольствие, сочтя за большое; ибо из дворян многое число таких, которые приказных порядков не знают, а другие и грамоте вовсе не умеют».8 Здесь, как видим, дворянскому судье отводилась компетенция позднейшего мирового или земского начальника: уголовными делами («криминальные и разыскные») должен был ведать кто–то другой. Калужское и медынское дворянство, напротив, главную цель своего суда видело в том, чтобы «разбои, кражи, наглости и всякие непорядки предварительно отвращены и сокращены были». Совершенно естественно, что калужане не довольствовались переходом в дворянские руки одних низших судебных инстанций. «Чтобы на учрежденный дворянский суд апелляцию просить от каждого уездного города прямо в губернских, городах в учрежденном же дворянском суде, также избранием общим дворянским», — ходатайствовали они. В этом губернском суде центральная власть была бы представлена одним губернатором, который в нем должен был председательствовать, «яко поверенная особа от высочайшей власти ее императорского величества», апелляционной же инстанцией для губернского суда был бы только сенат или юстиц–коллегия. Перемышльские и воротынские дворяне (нынешней Калужской же губернии) желали, чтобы и местная прокуратура была выборная: на местах получался, таким образом, сомкнутый фронт дворянских учреждений, противостоявших непосредственно центральной власти, тоже дворянской, но в состав которой местные помещики не желали мешаться. Картина «средних властей, поставленных между государем и народом», была столь полная, что более полной не представил бы себе и Монтескье. И в то же время картина была глубоко национальной. Ни в каком литературном позаимствовании никому не пришло бы в голову упрекнуть хотя бы суздальское «благородное дворянство», как оно само себя именовало, жаловавшееся на отмену пыток и смертной казни, отчего «некоторые, не видя самим смертоубийцам достойного, по делам их, истязания, чинят не токмо посторонним, но люди и крестьяне своим помещикам и помещицам смертные убийства и мучительные при том наругания», и требовавшие «таковым злодеям приумножить истязания». Или галицких дворян, желавших, без дальних рассуждений, просто восстановления губного сыска, как он практиковался при Грозном. «По смертоубийственным, такоже татиным и разбойным делам, на что свидетельства нет, — писали галичане, — и по тому производятся суды, не повелено ль будет оное отставить, аучиня, на кого в оных делах будет челобитье, сделать повальный обыск, и ежели тот в повальном обыске одобрен не будет… таковых пытать, а не судом производить».9

Мы напрасно стали бы объяснять подобного рода вожделения невежеством захолустного дворянства: те же самые галицкие дворяне очень обстоятельно развивают в своем наказе мысль о необходимости дворянских училищ в провинциальных городах. Губной сыск, конечно, был бы направлен не против дворянства: первая из сейчас приведенных двух цитат ясно показывает, к какому классу общества принадлежали «злодеи», которым нужно было «умножить истязания». Кнут и плети предназначались для людей «подлого состояния», которым и по мнению тогдашней интеллигенции естественно было быть битыми, как мы видели на примере Болотова. Иное дело люди благородные. «Мы, быв обнадежены беспримерного милосердия опытами нашей всемилостивейшей государыни, яко то избавлением от смертной казни и впавших в важные преступления ее подцаных, — писали калужане и медынцы, — препоручаем вам, почтенному господину депутату, в учрежденной комиссии представить, чтобы все дворянство, яко род из подданных ее императорского величества удостоившийся особливой высочайшей милости, благоволения и доверенности, как в важных государственных делах, так во всяком состоянии, везде и всегда, избавлен был бы всякого телесного и бесчестного наказания и пыток, а потому смертной казни.10 Капорское дворянство, представителем которого в комиссии был Григорий Орлов, шло еще дальше и подбиралось к «действительной неприкосновенности личности», исключительно дворянской, конечно. «Сделано бы было положение… дабы дворянин, действительно владеющий своим имением, без предводителя и других ему в помощь назначенных, никогда и ни по какому делу арестован не был, в деревнях своих находящийся». И все дворянские пожелания прямо и просто резюмирует кашинский наказ (Тверской губернии): «Живущий дворянин в уезде не зависим бы был ни от кого, кроме того уезда дворян, и чтобы воеводская канцелярия и ниже другие какие правительства не могли дворянина собою к суду призвать, или к должности определить, или по какому делу взять». Дворянство должно было стать сословием политически привилегированным.

Наиболее полное и обстоятельное изложение дворянских требований содержал в себе, как известно, ярославский наказ, в большей своей части произведение лучшего публициста эпохи князя M. M. Щербатова. Его публицистическая деятельность и выразилась, главным образом, в этом наказе, да в «голосах», которые он по разным случаям подавал в комиссии; более обширные публицистические работы его (вроде знаменитого рассуждения «О повреждении нравов в России») увидели свет лишь много лет спустя после его смерти. По ярославскому наказу можно видеть, как представляли себе положение своего сословия наиболее сознательные его члены. О необходимости экономического базиса для дворянских привилегий подумывали уже довольно давно, как мы видели, но Федору Салтыкову, вероятно, и во сне не приснилась бы смелая картина, нарисованная Щербатовым. Ярославский депутат (Щербатов как раз и был им, так что это был, в сущности, наказ самому себе) должен был прежде всего другого, разумеется, стараться, «дабы право иметь деревни и земли одним дворянам российским оставлено было, яко более всех рождением своим и воспитанием пристойным владеть другими подданными ее императорского величества». Отсюда следовало, что он должен был бороться против права земельной собственности для купцов. Правда, закон Петра I, позволявший купцам покупать имения к фабрикам, был отменен Петром III, но это касалось лишь будущего — уже купленные или пожалованные вотчины оставались за фабрикантами. «Того ради, не соблаговолено ли будет, по рассмотрении, в противность законам (!) купленные ими деревни у них взять с нужными распорядками, дабы их по милосердию в убытке не оставить», — просили ярославцы. Работа на купеческих фабриках после этого должна была вестись вольнонаемными рабочими, что, в массе случаев, должно было сделать дальнейшее существование фабрики невозможным. Но ярославские дворяне не имели оснований особенно об этом заботиться; они ничего не возразили бы против того, чтобы взять почти всю обрабатывающую промышленность и добрую половину торговли на себя. Относящееся сюда мнение ярославского наказа настолько любопытно, что стоит его привести целиком. «Колико дворянство не утруждено службою своею государю, — писал Щербатов, — однако не меньше имеет старания и о домостроительстве, помышляя, что домостроительство партикулярных людей делает их изобилие, а обилие партикулярных сочиняет обилие государства. И как оно из древних времен имеет право пользоваться винною скидкою для поставки государю, которое право и ныне еще им (дворянам) вновь милосердием нашей всемилостивейшей государыни подтверждено; а как мнится нам, что сие право, особливо дворянству, не от чего иного начало свое имеет, как от того, что вино из продуктов земли, которой единые дворяне владетели, сидится, то по тому же резону мнится, что и фабрики, сочиняющие изо льну и из пеньки, и из прочих земляных и экономических произращений, равным же образом дворянам должны принадлежать. А понеже уже многие купцы, за неразличением сего права (!!), вступили в сии фабрики и уже великие капиталы положили, то оные у них оставить им и потомству их, с некоторым небольшим и им нечувствительным платежом корпусу дворянства в число платежа подушных денег за крестьян, а впредь такие фабрики оставить так, как вино, единым дворянам».11 Итак, земля дворянская и все, что в земле, — тоже дворянское; рассуждая по этой логике, нетрудно было бы доказать, что и всю металлургическую промышленность нужно также предоставить «дворянскому корпусу»: металлы ведь извлекаются из земли, стало быть, они, как и земля, должны принадлежать «единым дворянам». И, как полагается публицисту XVIII века, это дворянское право Щербатов рассматривает как право естественное, оно только «не различалось» до сих пор, а существовало искони, как и право дворян курить водку. Но это еще не все: «право торговли вне государства» тоже должно стать неотъемлемым дворянским правом; как купцы будут вести заграничную торговлю, когда они не знают ни арифметики, ни иностранных языков? А что оптовую торговлю хлебом нужно оставить дворянам, это совершенно ясно: ведь хлеб из земли, а крестьяне, у которых покупают хлеб купцы, — дворянские крепостные выторговывая у них на хлебе, купечество, в сущности, залезает в дворянский карман. Но всего лучше заключительный пассаж всего этого отдела: после длинного рассуждения о том, как вредны кабаки в деревне, вы ждете, что Щербатов закончит решительным требованием — уничтожить это пагубное учреждение. Не тут–то было. «И так, не соблаговолено ли будет, по исчислению, сколько на те в господских деревнях построенные питейные дома выходит вина, пива и меду, отдать тем самым господам на откуп». Даже пьянство станет безвредно, когда откупа, почти крупнейшее капиталистическое предприятие того времени, станут дворянской привилегией!

Ярославский наказ представляет собою один из характернейших памятников того экономического сдвига, какой испытало крепостное хозяйство во второй половине XVIII века. Позднее мы подробнее займемся этой весной помещичьего предпринимательства.12 Пока для нас важны те политические выводы, которые делал Щербатов из доминирующего положения «дворянского корпуса» в центре народного хозяйства. В самый наказ, по самому характеру этого официального документа, эти выводы вошли в минимальном объеме. Экономически привилегированное дворянство и во всех других отношениях должно быть «отличено от простых людей»: дабы дворянин не лишился «знатных мыслей», он должен был быть избавлен от телесного наказания как в дисциплинарном порядке, в военной службе, так и по приговорам уголовного суда; не совсем ясно Щербатов требует на последнем защиты (только для дворян, разумеется) и права отвода судей. Предварительное заключение для дворян если и допускается, то в самых мягких формах: «Чтобы каждый (дворянин), в каком бы преступлении ни явился, ожесточительным образом прежде изобличения его содержав не был».13 А так как привилегии лишь тогда ценны, когда они доступны не всякому, то, повторяя в более расширенной форме татищевские требования 1730 года, ярославские дворяне ходатайствовали «не соблаговолено ли будет право достигшим в офицерские чины дворянского как имени, так и прочих дворянских прав, отменить (которое по нужде прежних обстоятельств было дано), какой бы чин ни имели, дабы достоинство дворянское, которое — яко и блаженной и вечной славы достойной памяти Петр Великий в Табели о рангах изъясняется — единственно жаловать государю надлежит, не было уподлено чрез какие другие происками учиненные происхождения». Нужно сказать, что после указа от 18 февраля 1762 года требование это было более логично, нежели при Анне Ивановне: раз служба не являлась более отличительным признаком дворянина, не было основания делать дворянами всех, кто служил. В одном из своих «предложений» (поданном в комиссию 12 сентября 1767 года) Щербатов подробно развил эту мысль, что дворянином нужно родиться, а нельзя сделаться — разве уже в виде редчайшего исключения, — призывая на помощь и «Наказ» самой Екатерины и «славного римского писателя Варрона», и барона Пуфендорфа. И сохранение дворянства по службе в жалованной грамоте 1785 года вызвало у Щербатова ряд саркастических замечаний, показывающих, как горько было ему видеть крушение его надежды. Говоря о праве на потомственное дворянство тех, кто получил орден Георгия или Владимира, он припоминает такие анекдоты: «Я слышал, не помню как, что одному был прислан орден георгиевский с прописанием его знатного дела, но он с трудом его принял, говоря, что он тогда и в армии не находился, а другой получил, сказывают, орден за потеряние пушек в Польше. Владимирский орден не лучше же, кажется, раздаваем. Третьяковский украл деньги у своего благодетеля, и когда дело было гласно, орден Владимирский получил; найду я и других воров, о которых сами начальники доносят, а однако ордены получают; и потому можно ли дворянину не жалованному, но рожденному, без прискорбия видеть, что воровством и происками сии равны делаются с теми, которых кровь в непрерывное течение многих веков лилась за отечество?».14

Итак, экономическое преобладание дворянства гарантируется его правами и преимуществами. Но чем будут гарантированы эти последние? Гласно, вслух, в комиссии или вне ее это не было сказано, но отсюда не следует, чтобы об этом не думали, и то, как формулировал правовое положение российской монархии тот же Щербатов в одном из тех произведений, которые появились в печати только в наши дни, может считаться каноническим изложением русского «монаршизма» второй половины XVIII века. Неосторожные цитаты «Наказа» коронованной поклонницы Монтескье развернуты здесь в целую систему норм, ограничивающих императорскую власть. Но менее ядовито, чем Монтескье, охарактеризовав «деспотичество», и с не меньшею ловкостью, нежели он, перенеся его за тысячи верст от русских пределов, Щербатов продолжает: «Понеже Российская империя есть монаршического правления, яко и сама ее величество в «Наказе» своем изъясняется, что надлежит иметь хранилище законов, ибо законы в нем должны твердо пребывать под сению монаршей власти. Каковы сии законы должны быть? Я, первое, считаю, что понеже монарх несть вотчинник, но управитель и покровитель своего государства, а потому и должно быть некиим основательным правам, которые бы не стесняли могущества монарха ко всему полезному государству, но укрощали бы иногда беспорядочные его хотения, по большей части во вред ему самому обращающиеся. В числе сих прав необходимо должно поместить твердое основание и положение о порядке наследства на престол… Хранение владычествующей веры и пребывание государя в оной и в гражданских законах должно составить ненарушимое положение… Права издания законов, разных налогов на народ, переделания монеты, — вещи, которые по непостоянству вещей человеческих иногда применяются, — то, по крайней мере, порядок произведения сего в действо на непоколебимых основаниях должен быть утвержден; равным образом суд и право себя защищать… наконец, право именования дворянского, по их разным степеням, ненарушимо в монаршическом правлении поставлено быть должно. Но недовольно сие словами или грамотою какою утвердить: надлежит, чтобы поставлены были и наблюдатели о сохранении оного. Тако, держася слов ее императорского величества, надлежит иметь «хранилище законов». А что в России хранилище законов? Сие есть сенат. Надлежит оный не токмо снабдить довольно основательными государственными правами о его могуществе, но также и наполнить такими людьми в силу ж основательных прав, чтобы препорученный ему закон в силах был охранять».15 Из этого можно видеть, что и состав сената предполагался независимым от «беспорядочных хотений» монарха. Как Щербатов надеялся этого достигнуть, здесь он не сказал. В его утопии «Путешествие в землю Офирскую г. С., швецкого дворянина», при «вышнем правительстве» Офирской земли имеются выборные депутаты, от дворянства и от купечества. Но дворянские депутаты представляют каждый только дворянское общество своей губернии, до вседворянского парламента щербатовская конституция не доходила.

Пока учительница дворянства «усиливалась понять» монархическую теорию «Духа законов», у ее учеников готова была своя теория, не менее стройная, чем у Монтескье, но приспособленная к русским условиям. Теория эта, в смысле логического совершенства, далеко оставляла за собою тот жалкий «плагиат» (подлинное выражение самой Екатерины), который носил название «Большого наказа». Но автор последнего, теоретически отстав от своей публики, далеко не лишен был практического здравого смысла. Екатерина не могла не видеть, что «основательные права» и политические гарантии интересуют лишь ничтожное меньшинство сознательных дворян, что серая дворянская масса гораздо больше хлопочет о социальных преимуществах и об укреплении своих позиций на местах, нежели о дворянской конституции. Чтобы помешать дворянским лидерам распропагандировать эту серую массу, комиссия была закрыта на середине своих занятий — наскоро выбранным предлогом была начавшаяся в 1768 году турецкая война. А затем большая часть практических пожеланий дворянских наказов были попросту превращены в законы, что в истории получило пышное название «реформ Екатерины II». По положению о губерниях 1775 года, уездная полиция была отдана выборному от дворян капитан–исправнику, были созданы дворянские суды не только в уезде, но и в губернии (Верхний земский суд), были удовлетворены даже второстепенные требования дворянства — учреждены, например, дворянские опеки, о которых много толковали наказы 1767 года, — дворянский предводитель занял определенное место среди губернской администрации. Изданная в 1785 году «Жалованная грамота дворянству» обещала, что «благородный» без суда не будет лишен ни дворянского достоинства, ни чести, ни жизни, ни имений; что он будет судим только своими равными, что его не коснется телесное наказание, что с дворянами, служащими в нижних чинах, будут поступать во всех штрафах так, как с обер–офицерами, что благородный имеет право покупать деревни, устраивать в них фабрики и заводы, торговать оптом сельскими продуктами, вести заграничную торговлю: было разъяснено, что право собственности на земли распространяется и на «недра той земли»; так что упущенные Щербатовым в его наказе минералы не ушли–таки из дворянских рук. Наконец, подтверждено было собранию дворянства дозволение делать представления и жалобы через депутатов их, «как сенату, так и императорскому величеству на основании узаконений». Но чем и как будут гарантированы все эти права и преимущества — жалованная грамота молчала. Казалось бы, рано или поздно дворянство должно было заинтересоваться этим вопросом, как заинтересовался им князь Щербатов. Но обстоятельства сложились так, что интересы дворянства направились совсем в другую сторону — и Щербатову суждено было стать не вождем дворянского движения, а только теоретиком неосуществившейся конституции.16


  1.  Об этих так называемых cartons Монтескье см.: Vian. Histoire de Montesquieu, p. 259 et suiv.
  2.  См. о нем: Русская история, т. 2, с. 109 и др.
  3.  Богословский М. Исследования по истории местного управления при Петре Великом // Журнал Министерства просвещения, 1903, № 9.
  4.  Фактически она начинала собираться в 1724 году.
  5.  Богословсикий М. Областная реформа Петра Великого. — М., 1902, особенного с. 404–443.
  6.  Сборник Русского исторического общества, т. 4, с. 266 и 329; с. 484, т. 8, с. 484, 517, 522.
  7.  Судислав — уездный город в Костромской губернии.
  8.  По словам биографа А. И. Бибикова, треть костромских дворян не знали грамоты.
  9.  Сборник Русского исторического общества, т. 4, с. 247, 281, 289, 292, 436; т. 8, с. 533; т. 14, с. 493.
  10.  Ibid., т. 14, с. 288, ср. с. 462–463.
  11.  См. соч. кн. M. M. Щербатова (т. 1, с. 17).
  12.  См. следующую главу «Русской истории».
  13.  Ibid., с. 20. «Наказ» говорит в данном пункте о «подданных» вообще, но из контекста ясно, к какому именно разряду подданных все относится.
  14.  Примечание верного сына отечества на дворянские права на манифест. — Соч., т. 1, с. 330.
  15.  Ibid., с. 390. — «Размышления о законодательстве вообще».
  16.  В настоящем очерке нашли себе место только дворянские пожелания, высказывавшиеся в комиссии 1767 года: дворянство было решающей общественной силой. Недворянские депутаты (в комиссии были представлены все сословия, кроме крепостных крестьян) могли говорить, но никто не обязан был их слушать.
от

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus