Старый и новый тип меркантилизма ♦ Старый тип в России: Новоторговый устав ♦ Посошков ♦ «Медные рубли» ♦ Бунт по их поводу и расправа с бунтовщиками ♦ Переход к новому типу: Посошков ♦ Люберас ♦ Салтыков ♦ Реальные основы русского кольбертизма: допетровские фабрики ♦ Дворцовые мануфактуры ♦ Заграничные предприниматели ♦ Характер производства и сбыта ♦ Зачатки пролетариата
В основе этой политики лежал, таким образом, меркантилизм. О Петре, как одном из представителей этого именно течения экономической политики его времени, принято говорить уже давно.1 Меркантилизмом, как известно, называется такое направление этой политики, которое, исходя из отождествления богатства с деньгами или вообще с драгоценными металлами, видит в торговле, приносящей в страну драгоценные металлы, источник народного богатства. Первые зачатки меркантилизма в Западной Европе относятся к концу средних веков (XIII–XV), а его расцвет — к эпохе Людовика XIV. Но его теория не стояла все время на одном месте, и в то время как ранний меркантилизм опирался исключительно на торговлю ценным сырьем, особенно колониальным, в XVII веке стали сознавать всю выгодность сбыта фабрикатов, особенно когда в фабрикаты перерабатывалось местное сырье, которого не было или которого мало было у других. Эта вторая стадия меркантилизма, связанная с именем Кольбера, — почему иногда это направление и называют специально колъбертизмом — и характеризующаяся покровительством туземной обрабатывающей промышленности, дожила, как всем известно, до нашего времени и составляет интегральную часть государственной мудрости, проповедуемой всеми консервативными партиями. Петровской России были уже знакомы обе стадии. Первая нашла себе юридическое выражение уже в 1667 году, в знаменитом Новоторговом уставе, изданном по почину Ордина–Нащокина, вероятного вдохновителя известной нам псковской реформы. Устав начинается с характерно меркантилистского заявления. «Во всех окрестных государствах свободные и прибыльные торги считаются между первыми государственными делами; остерегают торги с великим бережением и в вольности держат для сбора пошлин и всенародных пожитков мирских». Фразы о «свободе» и «вольности» нас не должны смущать — речь тут идет не о «свободе торговли» в том смысле, какой придал этому термину XVIII век, а об отмене всякого рода феодальных стеснений и поборов узко фискального характера, стеснявших обмен ради непосредственной грошовой выгоды царского, а раньше княжеского казначейства. Множество мелких поборов, оставшихся от удельного времени (мыты, сотое, тридцатое, свальное, складки, повороты, статейное, мостовое, гостиное и т. д.), были уничтожены Новоторговым уставом и заменены однообразной таможенной пошлиной, которая имела в виду не столько непосредственную прибыль казны, сколько создание выгодного для Московского государства торгового баланса: была повышена пошлина с иностранных вин, зато совсем беспошлинно можно было привозить драгоценные металлы. А предметы роскоши, «узорочные вещи», были вовсе запрещены к привозу без особого разрешения. «В порубежных городах головам (таможенным) и целовальникам у иноземцев расспрашивать и пересматривать в сундуках, Ларцах и ящиках жемчугу и каменья неотложно, чтобы узорочные вещи в утайке не были; от покупки таких вещей надобно беречься, как и в других государствах берегут серебро, а излишние такие вещи покупать запрещают, не позволяют носить их простым нечиновным людям, чтобы оттого не беднели; также низких чинов люди, чтоб не носили шелку и сукна. Надобно удерживать таких людей от покупки таких вещей накладною пошлиною большою и заповедью без пощады: берегут того во всех государствах и от напрасного убожества своих людей охраняют». Нет надобности говорить, что заботы о том, чтобы «нечиновные люди не беднели», представляют собой такое же чиновничье лицемерие, как и оправдание казенных кабаков интересами народной трезвости. По существу же, тенденции Новоторгового устава не представляют собою ничего нового: во Франции еще в конце XIII века, в заботах о том, чтобы «нечиновные люди не беднели», запрещено было лицам, имевшим менее 6000 ливров годового дохода, приобретать золотую и серебряную посуду, заказывать более, нежели 4 платья в год и т. п. В Германии бархат могли носить только рыцари, золотые украшения на шляпе тоже составляли дворянскую привилегию, и еще в 1699 году служанка, осмелившаяся надеть платье со шлейфом или отделанное кружевами, рисковала попасть с бала в участок. В литературе у нас выразителем взглядов этого раннего меркантилизма является Посошков, писавший при Петре, отчасти даже в конце царствования, но характерный, в сущности, для второй половины XVII века. По мнению Посошкова, «не худо бы расположить, чтобы всякий чин свое бы определение имел: посадские люди все купечество собственное платье носили, чтобы оно ничем ни военному, ни приказному согласно не было. А то ныне никоими делами по платью не можно познать, кто какого чина есть, посадский или приказный, или дворянин, или холоп чей, и не токмо с военными людьми, но и с царедворцем распознать не можно». Дальше идет проект обмундирования всех разрядов посадского населения, где предусматривается не только материал, из которого сделана одежда, но и ее фасон и окраска. У первой статьи купеческого чина кафтаны должны были быть «ниже подвязки, чтобы оно было служивого платья длиннее, а церковного чина покороче, а штаны бы имели суконные и триповые, а камчатных и парчовых отнюдь бы не было у них, а на ногах имели бы сапоги, а башмаков тот чин отнюдь не носил же бы». Тогда как «нижняя статья… те бы носили сукна русские крашеные лазоревые и иными цветами, хотя валеные, хотя не валеные, только бы были крашеные, а некрашеные носили бы работные люди и крестьяне».2 Параллельно с этим идут советы запретить ввоз шелковых носовых платков и иностранных вин: «Буде кто хочет прохладиться, то может и русскими питьи забавиться». Подобно русским купцам, державшим у себя шелк по пяти лет в наивной уверенности, что иностранцам все равно достать его негде, и они только из упрямства не хотят платить москвичам «справедливой» цены, Посошков тоже был твердо убежден, что русские без иностранных товаров могут прожить, «а они без наших товаров и десяти лет прожить не могут». И то, что однажды случилось в Архангельске, он готов обратить в систему, которую он, с обычной конкретностью своей фантазии, разрабатывает во всех деталях. «Пока иноземцы по наложенной цене товаров наших приймать не будут, до того времени отнюдь нималого числа таких товаров на иноземческие торги не возили бы»; и товаров, привезенных из–за границы, не позволять складывать в русских портах — не захотел покупать русский товар, вези и свой обратно. А на будущий год накинуть «на рубль по гривне или по четыре алтына» — «как бы купечеству в том слично было и деньги бы в том товаре даром не прогуляли». «И так колико годов ни проволочат они упрямством своим, то на каждый год по толико и те накладки на всякий рубль налагать, не уступая ни малым чем, чтоб в купечестве деньги в тех залежалых товарах не даром лежали, но проценты бы на всякий год умножились. И аще в тех процентах товарам нашим (цена) возвысится, что коему прежняя цена была рубль, а в упорстве иноземском возвысится в два рубля, то токову цену впредь за упрямство их держать, не уступая ни малым чем».
Рядом с этим глубоким убеждением автора «Скудости и богатства», что барыш в торговле определяется тем, кто кого переупрямит, можно поставить только его теорию денег — столь же вполне средневековую, как и его теория обмена. Посошкова очень возмущало, что иноземцы осмеливаются устанавливать курс на русские деньги: «Деньги нашего великого государя ценят, до чего было им ни малого дела не надлежало». «А наш великий император сам собою владеет, и в своем государстве аще и копейку повелит за гривну имать, то так и может правиться». На этот раз наш автор отстал не только от европейских взглядов на дело, но и от русской действительности: опыт назвать копейку гривенником был уже сделан в России приблизительно за три четверти столетия до того, как была написана книга «о скудости и богатстве». Так как этот опыт весьма характерен для раннего меркантилизма, то место упомянуть о нем именно здесь. Одновременная война с Польшей и Швецией поставила небогатую золотом и серебром казну царя Алексея в очень затруднительное положение. Надо иметь в виду, что в Московском государстве не было ни золотых россыпей, ни серебряных рудников, так что заграничная торговля – была единственным источником драгоценных металлов. Сначала прибегли к обычной не только у нас, но и в Западной Европе, и не только в то время, но и гораздо позже, до Петра включительно, порче приходившей с Запада полноценной монеты: из «ефимка», принимавшегося у иностранных купцов по искусственно пониженному курсу (40–42 копейки вместо полтинника) чеканили 65–64 серебряные копейки. Затем перестали себя затруднять даже перечеканкой и просто клали на «ефимки» особые штемпеля, повышавшие их номинальную цену на 25%. Относительный успех этих мер, не затрагивавших широкой массы, для которой копейка (равнявшаяся 15–17 копейкам XIX веке) была наиболее обычной монетой, навел довольно естественно на соблазн: выпустить деньги совершенно искусственной ценности, определенной исключительно царской печатью. Так появились в обращении медные полтинники и рубли с принудительным курсом. Их совершенно напрасно сравнивали иногда новейшие историки с ассигнациями: последние всегда могли быть раз–менены на золото или серебро, хотя бы и не рубль за рубль, а «медные рубли» царя Алексея менять или выкупать вовсе не предполагалось. Это были «искусственные деньги» в полном смысле этого слова — металлическое выражение той идеи, что царь может и копейку велеть за гривенник считать. Но пределы царской власти неожиданно оказались ограниченными, и на московском рынке разразился самый неприятный и затрагивавший самые широкие круги кризис: крестьяне перестали возить в город сено, дрова и съестные припасы, за которые им платили медью вместо привычного серебра (нужно иметь в виду, что и копейка была тогда серебряная). Цены на все предметы первой необходимости сразу поднялись вдвое. Так как недовольство охватило и служилых людей, то правительству пришлось пойти на уступку: были снова выпущены серебряные копейки, другими словами, казна поступилась своей монополией на серебро, которую она хотела было ввести, и они стали обмениваться на медные, копейка за копейку. Это успокоило массу, и она понемногу привыкла к новой, медной копейке, раз было очевидно, что та ничем не отличается от серебряной по своей покупной силе. Медные копейки стали теперь действительно чем–то вроде ассигнаций, но для правительства это была лишь временная мера, которой оно рассчитывало приучить народные массы к нововведению. Едва медная копейка вошла в обычай, как ее стали чеканить в огромном количестве, совершенно не соображаясь с возможностью размена. По отзывам современников (наиболее полный рассказ о монетной авантюре тех дней оставил нам Котоши–хин), сюда примешались и злоупотребления: московские гости, пользуясь своей близостью к государственным финансам, стали чеканить на царском монетном дворе деньги за свой частный счет, наживая при этом всю разницу, какая была в цене между серебром и медью. Как бы то ни было, количество медных денег в обращении настолько увеличилось, что курс их постепенно упал до 17 рублей медных за 1 серебряный. Кризис повторился, но уже в удесятеренных размерах, причем теперь правительство не могло так легко из него выпутаться, так как не имело никакой возможности выпустить серебряных денег хотя бы приблизительно в таком количестве, чтобы можно было менять на них медные. Тогда–то произошел тот знаменитый бунт, когда толпа пришедших в Коломенское гилевщиков держала царя Алексея «за пуговицы». Очевидно, кто–то уже и в те времена пытался объяснить волнение «иноземным подкупом», потому что Котошихин находит необходимым подчеркнуть, что среди бунтовщиков не было ни одного из многочисленных в Москве иностранцев. Зато он дает определенную социальную физиономию бунта: «Были в смятении люди торговые и их дети, и рейтары,3 и хлебники, и мясники, и пирожники, и деревенские, и гулящие, и боярские люди», — бунтовали мелкие торговцы, ремесленники и рабочие (как увидим ниже, категория наемных рабочих не была так незнакома Московской Руси, как часто думают). А направлено было восстание, наряду с администрацией, против крупного капитала: одним из наиболее заметных эпизодов является разгром двора одного из гостей, Шорина — крупнейшего из царских факторов того времени. Расправа «тишайшего» царя с бунтовщиками стоит того, чтобы ее отметить: началось с того, что безоружную толпу, пришедшую в Коломенское в простоте души «поговорить» с Алексеем Михайловичем, «начали бить и сечь и ловить, а им было противиться не уметь, потому что в руках у них не было ничего ни у кого, начали бегать и топиться в Москву–реку, и потопилося их в реке больше 100 человек, а пересечено и переловлено больше 7000 человек, а иные разбежались. И того же дня около того села повесили до 150 человек, а достальным всем был указ, пытали и жгли, и по сыску за вину отсекали руки и ноги и у рук пальцы, а иных били кнутьем, и клали на лице на правой стороне признаки, разжегши железо накрас–но, а поставлено на том железе «буки», то есть бунтовщик, чтобы был до веку признатен; и чиня им наказание разослали всех в дальние города, в Казань, и в Астрахань, и на Терки, и в Сибирь, на вечное житье и после по сказкам их, где кто жил, и чей кто ни был, и жен их и детей потому ж за ними разослали; а иным пущим ворам того же дня, в ночи, учинен указ, завязав руки назад, посадя в большие суда, потопили в Москве–реке». Всего за восстание было казнено, по словам Котошихина, более 7000 человек, а сослано более 15 000. «А те все, которые казнены и потоплены и разосланы, не все были воры, — прибавляет он, — прямых воров больше не было, что с 200 человек; и те невинные люди пошли за теми ворами смотреть, что они будут у царя в своем деле учинять, а ворам на такое множество людей надежно было говорить и чинить что хотели, и оттого все погинули, виноватый и правый». Прибавьте к этому выразительному повествованию не менее выразительный рассказ Коллинса о том «капитане», которого тишайший царь собственноручно уложил на месте железным посохом — не хуже Грозного! — за то, что несчастный не вовремя сунулся к нему е челобитной и напугал царя: и вам сразу станут понятны и стрелецкий розыск Петра, так же мало говорящий о его личной, исключительной жестокости, как казни Ивана Васильевича — о патологическом состоянии последнего, и та атмосфера, которой окружен был московский двор XVII века, где одним из тягчайших преступлений было появиться во дворце, или хотя бы перед дворцом с оружием в руках. Впечатления Смуты, с ее убитыми и низвергнутыми царями, забывались не так легко, а XVIII веку суждено было многое освежить в памяти.
«Медные рубли» были самым эффектным эпизодом ранней поры русского меркантилизма, когда он не метил дальше того, чтобы все золото и серебро, какое возможно, собрать в казенные сундуки. Европа была слишком близко, и европейские влияния слишком сильны. Уже столь типичные московские люди, как Посошков, начинали понимать, что одной «твердостью» в обращении с иностранцами (твердости по отношению к своим не приходилось учить, как мы сейчас видели) страны не обогатишь, а что богатая казна возможна только в богатой стране, это опять–таки понимал и Посошков. «Все, что есть в народе богатства — богатство царственное, подобно и оскудение народное, оскудение царственное», — записал он в одном месте, правда, по совершенно случайному поводу, вспомнив, как сгноили в царской казне чью–то конфискованную соболью шубу. А что народное богатство извлекается не из одних торговых барышей, это представлялось ему тоже довольно ясно, и у Посошкова мы находим уже вполне определенный переход к промышленному меркантилизму кольберского типа. По обыкновению, наивное национальное самодовольство первого русского экономиста» (Крижанича не приходится считать «русским» экономистом, и вообще историческое значение его писаний весьма проблематично: что Петр делал часто «именно то самое», на что указывал ученый серб, ровно ничего не доказывает, раз этот серб говорил то же самое, что и все иностранцы его времени) придает его кольбертизму смешноватый оттенок. Он все рад бы делать дома — до «ребячьих игрушек» и очков включительно, не покупая ничего подобного у иноземцев «ни на полцены» и, по обыкновению же налегая на волевой момент, уверен, что коли хорошенько приняться за дело, так стеклянной посудой, например, «все их государства наполнить можем». Меры, которые он предлагает для поднятия русской промышленности — мелочной контроль над доброкачественностью каждой отдельной вещи, штрафовка «неисправных» мастеров и т. п., — чисто средневековые. Но когда он мотивирует устройство суконных заводов в России тем, что тогда «те деньги у нас в России будут», он идет в ногу с современными ему европейскими меркантилистами, быть может, и прямо кое–что у них заимствуя, со слуху, из рассказов бывавших за границей русских. В подлиннике русские официальные круги познакомились с более современными экономическими течениями из проектов голштинца Любераса, бывшего при Петре вице–президентом берг– и мануфактур–коллегий. В одной из своих записок, представленных Петру, этот образованный немецкий чиновник начинает, в сущности, с жестокой критики московских порядков, не называя только Московского государства по имени. «Известно, — говорит он, — что в некоторых странах, несмотря на то, что ведется большая торговля, подданные мало получают от нее пользы. Бывает это тогда, когда жители продают свои продукты в сыром виде; в этом случае подданные других стран обрабатывают сырье и получают большую прибыль, тогда как первые обладатели имеют скудное пропитание… Или же тогда, когда государь либо за свой собственный счет возьмет известную торговлю, либо дозволит другим людям монопольную торговлю за ежегодное вознаграждение; от этого, по видимости, и вначале, казна может несколько выиграть, но в действительности наибольшую выгоду извлекает руководитель предприятия, общая же торговля, которая тогда только и процветает, когда ведется свободно частными предпринимателями, с помощью их кредита и их индивидуальных усилий, испытывает великий вред для своего правильного течения…».4 «Знакомство с прошлым и настоящим временем делает бесспорным и ясным, как день, что после благословения Божия существует два главных пути, пренебрежение или внимание к которым обусловливает как погибель и порабощение стран, так и их процветание и рост: именно — мореплавание и промышленность…» Как, например, Люберас указывает русскому царю на его собственную страну, «превосходные и необходимые продукты которой до сих пор зависят от чужеземного вывоза и уравновешиваются обменом на иностранные товары, частью вовсе ненужные, так как ваше величество имеете возможность завести собственные подобные мануфактуры».
Люберас не мог указать, какие именно мануфактуры нужно завести в России, так как, по его словам, природные особенности (specialia) Русского государства не были ему известны. За это взялся другой прожектер, уже природный русский, которого Петр посылал строить корабли в Англию, где его при жизни едва не арестовали по требованию английских кредиторов русского правительства, а после смерти искали, чтобы арестовать по царскому приказу: этого многострадального человека звали Федором Салтыковым, он был правнук знаменитого в истории Смуты Михаила Глебовича Салтыкова и родственник царской семьи через царицу Прасковью Федоровну, жену брата Петра, слабоумного Ивана Алексеевича. В своих «изъявлениях прибыточных государству», написанных в 1714 году, Салтыков, рядом с вереницей самых разнообразных проектов — о присоединении к России Лифляндии, о написании истории Петра Великого, о воспи–тадши сирот обоего пола, о городской почте и т. д. — набрасывает целый план создания в России «заводов»: шелковых тканей, суконных, бумажных, стеклянных, игольных, булавочных и белого железа и смоляных. Впервые издавший проекты Салтыкова исследователь обращает по этому поводу внимание своих читателей на то, что к 1714 году правительство могло извлечь из «пропозиций и изъявлений» очень немного фактически нового. «О производстве шелковых тканей, стекла, писчей бумаги Петр начал заботиться с 1709–1710 гг., — пишет он. — В 1709 г. Петр отдал англичанину Вильяму Лейду существовавшие в Москве стеклянные заводы с обязательством расширить производство и выучить русских мастеров усовершенствованному способу производства стекла. В 1712 г. по приказанию правительства вывезены были из–за границы «припасы к стеклянному делу». Один молодой человек, некто Короткий, отправлен был Петром в Голландию для изучения писчебумажного мастерства, и по возвращении в Россию в 1710 году получил приказание построить около Москвы бумажную мельницу и фабрику на «голландский манир»; несколько молодых людей было отдано ему в ученики, вслед за тем граф Апраксин, по приказанию Петра (1712), устроил бумажную мельницу в Красном Селе. Первая шелковая фабрика устроена, до проектов Салтыкова, в 1714 г..5 К этому можно только прибавить, что все эти «начинания» Петра сами по себе не представляли собою ровно ничего нового. Стеклянные заводы существовали в Московском государстве уже в третьей четверти XVII века. Первую бумажные мельницу построили едва ли еще не при Иване Грозном; другую начали строить по приказанию патриарха Никона, но не достроили, а к 70‑м годам того же столетия были в ходу уже две бумажные мельницы: одна царская, другая частная, принадлежавшая вдове знакомого нам откупщика заграничной почты фон Шведена. Последняя работала на «голландский манир», и сохранились ее изделия, с водяными знаками, имитировавшими знаменитую тогда иностранную марку — голову шута (Narrenkapp papier).6 Первая суконная фабрика была основана тем же Иоганном фон Шведеном в 1650 году; первые железоделательные заводы появились раньше, и если первая игольная мануфактура возникла в России только через три года после представления Салтыковым своих проектов, то это, конечно, вовсе не значит, что она, без советов этого прожектера, не появилась бы вовсе. Теория кольбертизма и у нас, как всюду, возникла на почве практики и, стало быть, после нее; но теория была попыткой систематизировать практику. Мы видели, что московская вывозная торговля представляла собой в конце XVII века систему довольно правильно и прочно организованных монополий. Теперь такую же систему стремится принять и крупная промышленность.
В начале века промышленное производство в Московском государстве носило, как и торговля, ремесленный характер. Впервые характер крупного коммерческого предприятия приняла царская торговля. Царские же, дворцовые промышленные заведения были в числе первых образчиков крупной индустрии в России. За царем, в деле создания торгового капитализма в Москонском государстве, шли иностранцы, они же являются и первыми у нас, кроме царя, заводчиками и фабрикантами. Причем, как и иностранные купцы, иноземные промышленные предприниматели действовали постоянно под покровительством царской власти и в тесном союзе с нею. На двух образчиках мы можем очень хорошо видеть, как развивались царские мануфактуры из отраслей дворцового хозяйства. В подмосковном дворцовом селе Измайлове с давних пор существовало стеклянное производство для домашних дворцовых нужд. По мере разрастания царского дворца и стеклянной посуды нужно было больше — в 1668 году в Измайлове мы находим уже стеклянный завод, с русскими мастерами. Но и придворные вкусы делались тоньше, грубое литье своих мастеров уже не удовлетворяло: всего два года спустя на завод были выписаны венецианцы, один из которых, некто Mignot (в русских документах Миот, или Мает) оказался особенно заслуживающим своей репутации, и работа Измайловского завода даже иностранцами признавалась «довольно изящной». По–прежнему завод обслуживал и дворцовые надобности: в расходных книгах Измайловского дворца за 1677 год значится, например, что царице Наталье Кирилловне 14 июня было подано 25 стаканов высоких да 25 плоских и разная другая стеклянная посуда. Но в то же самое время мы находим в Москве, на Большом Гостином дворе «шалаш», «а в нем государских продажных сосудов» столько–то. Иностранцы же рассказывают об Измайловском стеклянном заводе просто как о мануфактуре, принадлежащей царю, рядом с другой такой же мануфактурой, принадлежавшей некоему Коэту, или Коже (Kojet), получившему в 1 634 году от царя привилегию на 15 лет. Разница была лишь в том, что завод Коэта производил только грубое стекло, оконное и бутылочное. Любопытно, что конкурентами его являлись не иностранцы — через Архангельск привозилось очень мало бутылок, — а украинские заводчики, наводнявшие Москву по зимнему пути своим стеклом. Тем не менее, и сбыт коэтовского завода был довольно крупный — бутылок продавалось ежегодно от 80 до 90 тысяч штук. Что царская мануфактура тоже шла успешно, доказывается появлением филиальнего отделения Измайловского завода, в селе Воскресенском, Черноголовской волости. Совершенно аналогичную картину даст нам развитие железоделательного, в частности, оружейного производства. Царские оружейники, при Оружейной палате в Москве, существовали издавна. Они продолжали работать и при царе Алексее — в 1673 году ими был изготовлен целый ряд образчиков так называемого «роскошного» оружия (Prunkwaffen), от пушек до луков и колчанов включительно. По словам Кильбургера, московские оружейники того времени только этим и славились, и образчики их мастерства в этом роде попадали даже за границу. Настоящее же, деловое, так сказать, оружие, наоборот, выписывалось из–за границы, так как наши мастера больше заботились о тонкостях внешней отделки, об изяществе золотой насечки и т. д., нежели о том, чтобы из их ружей и пистолетов можно было стрелять. Возможно, что так это было и на самом деле, хотя нельзя не отметить любопытную подробность: в числе изготовленных для царя в 1673 году образчиков было довольно много оружия нарезного, т. е. того типа, которому в XIX веке суждено было сделаться универсальным, и который всегда предпочитался по меткости и силе боя и не входил в общее употребление только из–за трудности заряжения. Как бы то ни было, оружия и вообще железного товара не хватало уже давно — и так как спрос на него рос быстро, то, параллельно с расширением размеров дворцового производства, были выдвинуты привилегированные частные предприниматели, из иностранцев. В 1632 году голландец Виниус получил царскую привилегию на устройство железоделательного завода, с обеспечением ему казенных заказов на пушки, ядра и другие железные изделия и с правом вывозить остаток за границу; это было, таким образом, форменное соглашение заграничного предпринимателя с русским правительством. Виниус разорился, но это не было крушением самого предприятия: оно перешло только в другие руки. Новый хозяин, датчанин Марселис, еще владел заводом «как полной наследственной собственностью» (erblich und eigen), когда писал Кильбургер; он только что стал тогда единоличным собственником, выкупив ¾ предприятия у своего зятя, Томаса Келлермана; за эти ¾ Марселис заплатил 20 000 рублей (300 000 золотом), значит, все предприятие ценилось в 400 000 наших рублей. Движущей силой была водяная (Виниус и хлопотал о разрешении построить «мельничные заводы»), и вокруг завода, помещавшегося между Серпуховом и Тулой, были, как и ныне около уральских заводов, огромные пруды. Руда была очень хорошая и добывалась настолько легко, что не давали себе труда выкачивать воду из шахт, а просто когда много набиралось воды, начинали копать в другом месте. С нашим обычным представлением о первых русских заводах, как обслуживавших исключительно «государственные» потребности, нам кажется, что там должны были делать исключительно пушки, ружья, ядра, сабли, панцири и т. д. Но современник, специально интересовавшийся русской промышленностью, уверяет, что марселисовские пушки были очень плохи, хотя их пытались вывозить даже за границу, в Голландию (мы помним, что это было предусмотрено контрактом); на опытах они все полопались. Это сообщение подтверждается и жалобами московского правительства на своего контрагента: по словам московских дипломатов, обличавших иностранных предпринимателей перед голландскими штатами в разных недочетах, Тульский завод ставил в казну пушки «многим немецкого дела хуже». Что касается ручного оружия, то и у Марселиса, как в царской оружейной палате, делали только «роскошное», а деловое по–прежнему выписывалось из Голландии, где московское правительство заказывало по 20–30 тысяч мушкетных стволов. Еще петровская пехота была вооружена в 1700 году льежскими и мастрихтскими ружьями. Сабельных клинков «делали (в 1673 году) немного и они совсем плохи». А относительно панцирей мы узнаем пикантную подробность из тяжбы между заводчиками, Виниусом, с одной стороны, Марселисом и Акемой — с другой: первый обвинял, между прочим, последних, что у них на заводах лат вовсе не делают (вопреки контракту о поставке оружия), а те на это отвечали, что они держали латного мастера несколько лет, «но так как от царского величества ему работы никакой не было, то его и отпустили назад за границу». Надо прибавить, что на заводе второго из ответчиков, Акемы, оружия и вовсе не делали — это был совсем «штатский» завод.
Чем же занимались эти заводы, основанные, как нас уверяли, исключительно для удовлетворения «государственных» потребностей? А тем же, чем и современные нам фабрики: обслуживали внутренний рынок. Завод Марселиса изготовлял полосовое и кровельное железо, железные двери и ставни, литые чугунные плиты для порогов и тому подобные вещи, находившие себе все больший и больший сбыт благодаря все большему и большему распространению каменной стройки. Завод Акемы изготовлял, кроме того, судовые якоря — косвенное указание на то, как широко распространено было речное судоходство, особенно же славился своим полосовым железом, «прекрасным, гибким и упругим, так что каждую полосу легко было согнуть в круг». Царский железный завод, стоявший около Клина, изготовлял совершенно такого же рода товары. В 1677 году царского железа записано на приход, с остатком от предыдущего года, 1664 пуда связного (т. е. железных связей для каменных построек), 633 пуда полосового, 3 бочки «белого» железа, 2480 гвоздей прибойных, 400 100 гвоздей двоетесных и т. д. Восемь лет спустя связного железа в запасе было 1901 пуд, полосового — 1447 пудов 35 фунтов. У нас нет данных, по которым можно было бы определить, предназначались ли эти «запасы», как стеклянные, и на продажу, или исключительно для дворцовых надобностей. Можно только заметить, что если царский завод производил, между прочим, и гвозди, то это явно указывает на не вполне коммерческий характер предприятия, так как фабричные гвозди в то время не могли конкурировать с кустарными, которые хотя и были очень плохи, но зато дешевы вне всякого сравнения. О том же плохом коммерческом расчете свидетельствует и местоположение царского завода, поблизости которого имелась только плохая болотная руда. Но плохой предприниматель, дворцовое ведомство не преследовало в этой области иных целей, чем другие, — мотивы, руководившие им, были чисто экономические и отнюдь не политические. Отчасти его предприятия развивались, как мы видели, на почве огромного вотчинного хозяйства: его отдельные отрасли были так громадны, что не трудно было придать им характер крупной индустрии. Но бывали случаи, где царь выступал предпринимателем в чистом виде — без всякого отношения к дворцовому хозяйству. Коллинс рассказывает об огромной канатной мануфактуре, устроенной царем Алексеем для того, чтобы дать заработок нищим, которые были туда собраны, будто бы, «со всей империи», — причем, работая в царском предприятии, нищие окупали все свое содержание, так что царю оно ничего не стоило. Ободренный этим опытом, который так живо напоминает заботы Михаила Федоровича о народной трезвости, царь Алексей стал «каждый день устраивать все новые и новые мануфактуры» с работниками такого же типа, которым их скудная плата выдавалась натурой — тогда как деньги, «которые доставляют ему (царю) кабаки, таким путем сберегались». К числу обычных предрассудков относительно допетровской и петровской промышленности принадлежит и мнение, что такой способ обеспечивать предприятия рабочими руками был господствующим. На этом основании историк русской фабрики отказал этой промышленности в названии капиталистической: для капиталистического производства «не хватало в России самого главного — класса свободных рабочих». Были ли у нас свободные рабочие в XVII–XVIII веках вообще и на тогдашних фабриках в частности? На винокуренном заводе Посошкова, недалеко от Боровичей, Новгородской губернии, работали наемники, без которых, по словам племянника Посошкова, управляющего заводом, никак нельзя было управить заводской работы. Из письма того же племянника видно, кроме того, что и крестьяне самого Посошкова ходили на работу в отход: двое из них «денег рублев с полдесятка принесли». На железных заводах не только мастера–немцы, но и подмастерья, и носильщики, уже без всякого сомнения, русские получали денежную плату. В контракте с Марселисом прямо было оговорено: нанимать всяких людей по доброте, а не в неволю. Крепостные крестьяне, приписанные к заводам, исполняли больше подсобную работу, но и то не даром, не совсем, как барщину: крестьяне, доставлявшие золу на стеклянные заводы, получали по 12 копеек с тонны.
- См. статью Штиды (Stieda) в «Russische Revue» (1874, № 4) «Peter der Grosse, ais Mercantilist» — весьма сухой, но очень добросовестный свод или, вернее, каталог фактов, характеризующих эту сторону петровской реформы. ↩
- Брикнер А. Посошков как экономист, с. 124–125. ↩
- Т. е. мелкие служилые, подобно стрельцам занимавшиеся мелкой торговлей и ремеслом. ↩
- Милюков. Государственное хозяйство России и реформа Петра Великого, с. 528; мы пропустили 2‑й пункт, трактующий о торговом балансе вообще. ↩
- Павлов–Силъванский Н. Проекты реформ в записках современников Петра Великого, с. 39–40. ↩
- Лихачев. Бумага и древнейшие бумажные мельницы в Московском государстве. ↩