Историк, революционер, общественный деятель
Книги > Русская история с древнейших времён. Ч.2 >

Глава X. (Петровская реформа) Торговый капитализм XVII века

Традиционное представление об «европизации России» ♦ Параллелизм русского и западного культурного развития XV–XVII веков ♦ Военно–финансовая схема реформы ♦ Ее экономическая основа ♦ Московская торговля XVII века; ее некапиталистический характер вначале ♦ Московское ремесло: его средневековые особенности ♦ Вторжение европейского торгового капитала ♦ Русско–нидерландская торговля ♦ Хлебный рынок в начале XVII века ♦ Московское государство как голландская «хлебная колония» ♦ Голландские проекты и местный торговый капитал ♦ Концентрация капитала на почве главным образом заграничной торговли; царские монополии ♦ Торговля шелком и ее назначение ♦ Роль гостей ♦ Западные приемы торговой конкуренции: почта ♦ Массовый характер заграничного ввоза ♦ Влияние торгового капитализма на внешнюю политику: Рига и Архангельск, коммерческие интересы на Балтийском море и Северная война ♦ Балтийская торговля и комбинация держав в начале XVIII века.

В очень старые времена тот культурный переворот, который пережило Московское государство на пороге XVII–XVIII столетий, рассматривали исключительно, так сказать, с педагогической точки зрения: Россия «училась». Запад «учил», мы стали «учениками» Западной Европы. Что нас сделало учениками, было ясно само собой: любовь к просвещению. «Ученье — свет, неученье — тьма»; пока свет был от нас закрыт, пока русские люди не видали просвещенной Европы, они еще могли коснеть в своем невежестве. Но вот русские стали ездить за границу (при этом всегда рассказывалось несколько анекдотов, показывающих, какие они тогда были смешные), иностранцы стали ездить в Москву, а так как речь шла о просвещении, то из иностранцев на первый план выдвигались врачи, аптекари, художники и техники всякого рода; мало–помалу началось «культурное взаимодействие», благополучно приведшее при Петре к тому, что московские дикари, сбрив волосы, естественно росшие у них на подбородке, увеличили запас волос на голове большой искусственной накладкой в виде кудрявого, волнистого парика. В то же время они построили флот и завели сначала элементарные школы, а потом и Академию наук, после чего в Россию стали приезжать уж не только аптекари и врачи, но и светила европейской науки.

Тем читателем, которые скажут, что это — грубая карикатура, мы можем посоветовать заняться изучением многочисленных писаний покойного Брикнера, несомненно, лучшего знатока «культурного взаимодействия» России и Европы петровских времен, какого только имела русская наука. Там обширный — и иногда очень ценный — фактический материал объединен именно этой точкой зрения, и популярная русская историография довольствовалась ею чуть не до вчерашнего дня. Не очень далеко от этого наивного школярства ушел даже Соловьев, и первый шаг к действительно научному пониманию «европеизации России» был сделан — довольно редкое событие — историком литературы. Раньше других Н. С. Тихонравов в нескольких строках своей знаменитой рецензии на «Историю русской словесности» Галахова наметил параллелизм русского и западного культурного развития XV–XVII веков. Те же литературные темы, те же идейные тенденции сами собой наводили на мысль, что мы имеем здесь не заимствование, а сходство самостоятельных, оригинальных переживаний, вернее, что внешнее заимствование, только благодаря этому внутреннему сходству, и было возможно. Тихонравов не нашел непосредственных продолжателей на этом пути, а сам, по обыкновению, не развил мимоходом брошенных им замечаний. Но скоро уже и «русским историкам», в тесном смысле этого слова, уподобление Московской Руси гимназическому классу стало казаться слишком пресным. И так как туманная метафизика, в которую спасались от этой пресноты Соловьев и Чичерин, тем временем вышла из моды, пришлось искать конкретных, осязательных корней европеизма в московской почве. Ученикам Соловьева и Чичерина вполне естественно было начать эти поиски с того конца, который был ими лучше всего изучен, — с «государственности». Объективная необходимость переворота впервые была демонстрирована как необходимость военно–финансовая. Россия должна была стать Европой потому, что иначе она не могла бы выдержать конкуренции с европейскими государствами — так можно вкратце резюмировать новую схему. Внимательный читатель уже уловил, что в этой схеме осталось от чичеринско–соловьевской метафизики. Заранее предполагалось, что Россия для чего–то должна существовать, что в этом одна из целей мирового процесса. Но пока план этого последнего нам неизвестен, и есть даже большие основания сомневаться в самом существовании этого плана, — объяснение висит в воздухе. Оно напоминает известную тавтологию. Россия уцелела, потому что сумела стать Европой, а Европой она стала для того, чтобы уцелеть: опиум усыпляет, потому что он обладает усыпительной силой, а не будь в нем этой усыпительной силы, он не был бы опиумом. Но вот, столетие спустя, Польша не сумела стать централизованной бюрократической монархией и оттого погибла, говорят нам те же историки; отчего же Польша не могла стать тем, чем ей было нужно, а Россия могла? Почему опиум обладает усыпительной силой? Ощупью дойдя до границы как раз тех фактов, которые помогли бы сорвать завесу с тайны, новая схема, схема Ключевского и Милюкова, тут именно и останавливалась. Правда, чтобы научно обосновать дальнейшие шаги русской академической историографии, пришлось бы выйти из заколдованного круга, в котором она вращалась до 90‑х годов прошлого столетия: пришлось бы перестать быть историей приказов и канцелярий и стать историей народного хозяйства. Мало того, ей пришлось бы даже выйти за географические рамки своих привычных тем, так как ключа к петровской реформе — читатель это увидит ниже — приходится искать, в конечном счете, в условиях европейской торговли XVII века. Именно эти условия и дают ответ на знаменитый вопрос г. Милюкова: что сделало неизбежным появление России в кругу европейских государств того времени? Но самая форма вопроса, взваливающая заботу о его разрешении на кого–то другого (по–видимому, на соседей автора по кафедре — «всеобщих» историков), ясно показывала, как, всего 15–20 лет назад, склонны были люди довольствоваться той истиной, что опиум действительно обладает усыпительной силой. Понадобилась помощь со стороны кафедры, по–видимому, не предусматривавшейся в числе союзников г. Милюковым, когда он писал о государственном хозяйстве России в эпоху Петра Великого. Лет шесть спустя после появления его книги, в одной диссертации по политической экономии впервые было определенно указано на торговый капитализм как экономическую основу петровской реформы. Это был один из первых случаев влияния идей Маркса в той области, которая до тех пор была в безраздельном владении исторического идеализма в различных его ипостасях.

Исследование г. Туган–Барановского по истории русской фабрики — читатель уж догадался, что речь идет о нем, — лишь очень немногими, общими штрихами нарисовало картину допетровской экономики. Автор, видимо, спешил покончить с этим отделом и перейти к дальнейшим, более для него интересным, а для XVII века ограничился простой констатацией факта, беглой и поэтому даже не вполне точной. Выписав замечание Кильбургера, что все русские, от высших до низших, любят торговлю, и что в Москве больше лавок, нежели в Амстердаме или даже в целом ином государстве, он опустил дальнейшие слова того же автора: «Мы не будем отрицать, что эти лавки малы и ничтожны по своим оборотам: мы хотим только доказать, что русские любят торговлю, и не делаем никаких сравнений — иначе пришлось бы согласиться, что из одной амстердамской лавки можно сделать десять и даже больше московских».1 Если бы он привел цитату до конца, и ему, и его читателям было бы ясно, что это место в пользу его тезы еще ничего пока не говорит, и что от такой чисто ремесленной и типично средневековой формы торговли еще очень далеко до торгового капитализма. Нужно прибавить, что именно слабое развитие этого последнего в России того времени — Кильбургер писал около 1674 года — и заставило взяться за перо шведского автора: основная идея «Краткого сообщения о русской торговле» в том и состоит, что в «Московии» налицо все, что нужно для крупной торговли европейского типа, а ее самой–то вот и нет, — по тупости московитов. А так как в то же время они производили на Кильбургера впечатление людей необыкновенно коварных и искусившихся во всяких мошенничествах, то добрый швед останавливается в совершенном недоумении перед этой загадкой и приводит такой образчик хитрости и тупости русских, в одно и то же время, при виде которого ему самому остается только развести руками. Именно, часто бывает, говорит он, что русские, выменяв у немцев на свои товары заграничные материи, атлас или бархат, «тотчас же снова продают это какому–нибудь немцу, и так дешево, что их без убытка можно снова послать в Гамбург или Амстердам». Предшественник — и, во многом, источник для Кильбургера — рижский купец и шведский комиссар де Родес, писавший на 20 лет раньше, приводит другой пример такой же хитрой тупости, отлично поясняющий первый. Русские, говорит де Родес, крайне упрямо стоят на своей цене и не стесняются тем, что из–за своего упрямства иногда пропускают сезон: бывают случаи (де Родес приводит один такой), что им из–за этого удается сбыть товар только на пятый год. Если бы они с самого начала уступили за ту цену, которую предлагали им иностранные купцы, то эта сумма, с процентов за пять лет, была бы выше той, которую они требовали, «но они не считают процентов, пропадающих из–за того, что капитал лежит у них без движения». В противоположность капиталисту, русский купец XVII века не гнался за прибылью не по бескорыстию, а потому, что не имел этого понятия: прибыли на капитал. Он стремился выручить то, что казалось ему «справедливым» вознаграждением за труды и хлопоты по доставке товара на рынок. Оттого привезенный из Персии шелк он ценил очень высоко, не соображаясь с тем, что цены на европейском шелковом рынке зависели от цены шелка, привезенного морем, через Турцию. А купленные на месте, в Архангельске, атлас или бархат не стоили ему никаких хлопот, и он спешил сбыть их, за что попадется, чтобы поскорее выручить некоторое количество наличных денег, в которых этот типичный средневековый торговец чувствовал живую нужду.

Итак, внутренняя, а отчасти даже и заграничная торговля Московской Руси носила еще ремесленный характер, почти такой, какой носила она в Руси Киевской.2 Это вполне отвечало общей физиономии московской экономики. Мы видели, что в деревне этой поры решительно брало верх мелкое хозяйство крестьянского типа;3 в промышленности также господствовало исключительно мелкое, ремесленное производство. Теперь4 с большим трудом поддерживают и спасают русского кустаря — и стараются проложить ему дорогу за границу, устраивая кустарные музеи и кустарные отделы на международных выставках. Тогда без всяких ухищрений европейцы, вообще знавшие во второй половине XVII века Россию не хуже, чем мы теперь знаем, например, Китай, знали и ценили русское ремесленное мастерство, занимавшее в тогдашнем мире приблизительно такое же место, какое теперь принадлежит различным «восточным» базарам. И круг товаров был отчасти тот же. Кильбургер перечисляет, в соответствующем месте, патронташи, разные дорожные вещи: сундуки, котомки, саквояжи, кошельки, шелковые шарфы, башлыки из верблюжьей шерсти и тому подобное. Очень часто и приемы были заимствованы с Востока. Один польский автор, бывший свидетелем еще Смуты, писал о современных ему русских кустарях: «Все русские ремесленники превосходны, весьма искусны и так смышлены, что все, что сроду не видывали, не только не делывали, с первого взгляда поймут и сработают столь хорошо, как будто с малолетства привыкли, в особенности турецкие вещи: чепраки, сбруи, седла, сабли с золотой насечкой. Все эти вещи не уступают турецким». Но позже они так же удачно подражали и западным образчикам. Бывший в Москве на четверть столетия позднее знаменитый Олеарий, подтверждая то, что говорилось об искусстве рук и способности к подражанию русских ремесленников, приводит как пример, что их точеные и резные вещи «не хуже и даже лучше самых лучших из тех, которые делают в Германии». «Иностранцы, которые хотят сохранить про себя секрет их искусства, не должны заниматься им в присутствии московитов», — прибавляет он, и рассказывает, как быстро проникли русские во все тайны литейного мастерства, несмотря на то, что заграничные литейщики, приглашенные московским правительством, всячески прятались от туземцев. Некоторые продукты русского ремесла не только не уступали привозным из–за границы, но и находили себе сбыт за границу; таковы были, в особенности, всякого рода кожаные изделия. Уже Олеарий, в 30‑х годах, говорит о «русской коже» как предмете экспорта, главным образом из Новгорода. Исключительной репутацией пользовалась русская юфть, которую Московское государство поставляло, кажется, на всю Европу. Во времена де Родеса (1650‑е годы) она занимала первое место в русском отпуске, и ее вывозилось за границу ежегодно до 75 000 свертков, на 335 000 рублей (не менее пяти миллионов рублей на золотые деньги), тогда как общая сумма вывоза немногим превышала миллион тогдашних рублей. Другим предметом оптовой заграничной торговли были рукавицы: они продавались в Москве на сотни, и шли в большом числе в Швецию. Надо заметить при этом, что скотоводство тогда было в самом Московском государстве в плохом состоянии, и кожа русского скота не годилась в дело. «Самые красивые и большие кожи собираются и скупаются русскими отовсюду, — говорит де Родес. — Они пользуются для этого санным путем, когда скупщики кожи и заготовители юфти отправляются в Польшу, а в особенности в Подолию и на Украину, и скупают там, что только могут достать». Кожи затем мокли до весны, когда начиналась горячая, лихорадочная работа, чтобы изготовить их к отпуску по полой воде, от Вологды, по Сухоне и Двине, на архангельскую ярмарку. На этом примере хорошо видно, как и в какой именно области торговый капитализм завладевал русским ремеслом: этой областью была заграничная торговля. Внутри страны русский ремесленник, как и русский торговец, продолжали стоять на средневековой точке зрения. Иностранцы с удивлением рассказывают о дешевизне русских кустарных изделий: по Кильбургеру, серебряные пуговицы в Москве продавались за столько серебряных копеек, сколько весили сами пуговицы; он мог объяснить это только тем, что серебро русских ювелиров было очень невысокой пробы, но нужно сказать, что и тогдашняя серебряная копейка делалась из очень плохого серебра. Олеарий был ближе к правильному пониманию дела, когда он объяснял дешевизну русских изделий дешевизной съестных припасов в России: ремесленник не ценил своего труда и требовал только, чтобы работа его кормила, — а для этого достаточно было самой незначительной прибыли. Если добавить к этому, что ремесло часто было подсобным занятием — им как и мелкой торговлей, в большом числе занимались, например, стрельцы, то дешевизна русского ремесленного производства будет вполне понятна. Но стоило каким–нибудь видом этого ремесла заинтересоваться Западной Европе, в дело вторгался крупный капитал, и картина резко менялась.

Торговый капитализм шел к нам с Запада; мы уже тогда были для Западной Европы той колонией, характер которой во многом мы сохранили доселе. Для истории нашей «колониальности» чрезвычайно интересна попытка голландцев в первой половине XVII века сделать Россию своей «житницей». На эту попытку до недавнего времени обращали очень мало внимания, и крайне любопытные переговоры правительства Нидерландов с царем Михаилом Федоровичем по этому поводу стали известны во всех подробностях лишь в начале текущего столетия.5

Родоначальником русско–нидерландской торговли был преподобный Трифон, основатель Печенгского монастыря, самого северного из монастырей России. Монастырь вел обширное промысловое хозяйство, сбывая продукты — рыбу, тресковый жир и прочее — норвежцам в соседнем Вардэ. Случайно попавший туда голландский купец оказался более выгодным покупателем, а так как ревнивые к своей монополии норвежцы мешали ему торговать в Вардэ, то монахи пригласили нового знакомого к себе, в Печенгскую губу. Уже в следующем году (дело происходило как раз около того времени, когда Грозный создавал свою опричнину) образовалась целая компания нидерландских купцов, выхлопотавших себе привилегию на торговлю с русским Севером от Филиппа II испанского, владевшего еще тогда всеми Нидерландами. Дело оказалось на первых порах сложнее, чем думали обе стороны: на Мурманском побережье были живы традиции «разбойничьей торговли» времен викингов, и первый же нидерландский торговый караван был ограблен русскими, а экипаж его вырезан. Но сношения на этом не прервались. Нидерландские корабли продолжали регулярно, из году в год, посещать Мурман, и обитель преподобного Трифона стала крупным торговым центром. В год первого знакомства монахов с голландцами монастырь считал всего 20 монахов и 30 послушников, а уже всего пять лет спустя первых было 50, а вторых — вместе с рабочими — до 200. На Печенгу приезжали торговцы из Холмогор и Каргополя, а монастырские рыболовные ладьи забирались даже в норвежские воды, так что московское начальство должно было вмешаться и обуздать промысловую предприимчивость печенгских отшельников. Но и того, что удавалось последним добывать в русских водах, было достаточно для очень широкого сбыта: не довольствуясь первоначальными своими контрагентами, упоминавшейся выше антверпенской компанией, печенгская братия заключила еще договор с одним амстердамским торговым домом. Последнее, впрочем, могло быть результатом некоторой передвижки к Северу самой нидерландской торговли: с освобождением Северных Нидерландов от испанского ига эта торговля все более и более становилась голландской в прямом смысле этого слова. Тем временем нидерландские корабли тоже перестали ограничиваться одной Печенгской губой, и, продвигаясь постепенно к югу, добрались сначала до Колы, где в год первого приезда голландцев было всего три дома, а через семнадцать лет это был порядочный городок, с особым воеводой и «острогом», т. е. крепостью, а потом и до Архангельска. Последний самым своим возникновением был обязан, как обнаружили новейшие исследования, именно голландцам. Норвежцы продолжали очень косо смотреть на своих конкурентов, а норвежский государь, он же и король датский, имел еще особые причины не поощрять русско–нидерландской торговли на Белом море: это был «обход» его таможни, которая до тех пор собирала обильную дань со всех кораблей, шедших на Русь и из Руси Балтийским морем, через Зунд. Он объявил тогда, что море между берегами Норвегии и Исландией, тоже «Зунд», тоже пролив, и что корабли, идущие этим «проливом» вокруг Нордкапа, должны платить датчанам таможенную пошлину. А так как голландцы отказывались признать датской собственностью половину Атлантического океана, то они были объявлены контрабандистами, и датские крейсеры стали преследовать «контрабанду» до самых русских берегов, благо у Московского государства флота не было, и оно могло спорить с датчанами только на бумаге. Спасаясь от датчан, один голландский капитан поднялся по Двине до Пур–Наволокского мыса, где стоял тогда только монастырь Михаила Архангела. Нечаянно открытая гавань оказалась гораздо удобнее прежней английской стоянки в бухте св. Николая, куда большие морские суда не могли входить, и скоро вся заграничная торговля Москвы перешла, по следам голландцев, в «Новогородок» Архангельский. Но первое место прочно осталось за теми, кому принадлежала честь открытия нового порта. Уже в 1603 году один английский автор писал: «Мы (англичане) вели в течение 70 лет значительную торговлю с Россией и еще 14 лет тому назад отправляли туда большое количество кораблей; но три года тому назад мы отправили в Россию четыре корабля, а в последнем году только два или три. Нидерландцы же посылают туда уже 30–40 кораблей, из которых каждый в два раза больше наших». А какое значение сами голландцы придавали торговле с Россией, видно из одного проекта, представленного генеральным штатам в конце XVI века. «Богатство наших Нидерландов основывается на торговле и мореплавании, — говорит автор этого проекта, — если мы не будем заниматься ими, то нам не только не хватит средств вести войну (с Испанией), но весь наш народ оскудеет, и могут вспыхнуть беспорядки. Однако нет сомнения, что всемогущий Бог не допустит этого и нас не оставит, так как он указывает нам новую дорогу, которая столь же прибыльна, как и плавание в Испанию, а именно дорогу в Московию». Но торговля с Испанией для нидерландцев была торговлей с Новым Светом — со сказочно богатыми, в глазах тогдашних европейцев, Мексикой и Перу: вот на чье место должна была теперь стать «Московия». Допуская, что, как всякий сочинитель подобных проектов, голландский автор несколько увлекался, нельзя же, однако, думать, чтобы генеральные штаты стали серьезно заниматься сумасбродными мечтаниями досужего фантазера. Очевидно, что, когда он говорил, что «ни Германия, ни наши Нидерланды не могут обойтись без торговли с Россией», и что торговля эта — «дело величайшей важности для нашей страны и ее жителей», он высказывал вещи, которые многим казались разумными. Четверть столетия спустя уже не отдельные прожектеры, а само нидерландское правительство делает столь радикальную попытку повести всю голландскую торговлю в Восточной Европе через «Московию», что «величайшая важность» нового рынка для Нидерландов не могла уже быть предметом спора. Оставался только вопрос: признает ли «величайшую важность» для себя в этих сношениях другая сторона — сама «Московия». Для того чтобы понять происхождение этой первой попытки европейского торгового капитализма «завоевать Россию», надо иметь в виду, как складывались тогда торговые отношения на дальнем — для Москвы — Западе. К XVII веку предметом международного обмена стали не только продукты ремесленного производства и нужное для этого производства сырье (шерсть или кожи, например), но и жизненные припасы: начинал уже складываться международный хлебный рынок. Цена ржи в Данциге определяла стоимость жизни в Мадриде или Лиссабоне. Ежегодно громадные массы зерна передвигались из земледельческих стран Восточной Европы, главным образом, Пруссии и Польши, во Францию, Испанию и Италию. Посредниками в этом обмене были голландцы, участие которых в хлебной торговле мерилось тысячами кораблей, так что для процветания нидерландского флота она имела едва ли меньше значения, чем гораздо более известная торговля с колониями. «Морская хлебная торговля находится почти исключительно в руках нашей нации», — говорили в Москве в 1631 году нидерландские послы. Но заинтересован был здесь не один голландский флот: сами Нидерланды, давно перешедшие от хлебопашества к культуре промышленных растений (что, по словам нидерландских дипломатов, было несравненно выгоднее), не могли уже прокормиться собственным хлебом. «Наша страна так плотно населена, слава Богу, что собственного зерна не хватает, — говорили послы, — и нам приходится ввозить хлеб из–за границы для прокормления населения и торговать им». Но обычный источник, откуда новая республика пополняла свои хлебные запасы, представлял два неудобства. Во–первых, и в Пруссии, и в Польше, и в Прибалтийском крае уже достаточно была развита собственная обрабатывающая промышленность, почему произведения нидерландских мануфактур уже в конце XVI века находят там плохой сбыт. По крайней мере, цитировавшийся нами выше автор голландского проекта весьма решительно утверждает, что «каждый корабль, отправляемый в Россию или оттуда в Нидерланды, приносит больше, чем 7,8 и даже 10 кораблей, приходящих, например, из Данцига, потому что корабли, которые идут в Московию, нагружаются ценным товаром, а не балластом, как те, которые ходят в Данциг, Ригу или Францию». Очевидно, во всяком случае, что количество хлеба, вывозившегося из Риги или Данцига, было во много раз больше количества ввозившихся туда нидерландских фабрикатов, так что «торговый баланс» получался для нидерландцев невыгодный. Невыгодность эта до чрезвычайности усиливалась вторым условием балтийской торговли, нам уже знакомым, — «зундскими пошлинами», которые взимал в свою пользу с каждого входящего в Балтийское море и выходящего оттуда корабля датский король. Пошлины эти еще можно было терпеть ради дешевизны польского или лифляндского хлеба, но цена на хлеб росла по мере роста его международного значения с чрезвычайной быстротой. «В начале 1606 г. ласт ржи (равен 120 пудам) стоил в Данциге только 16 гульденов; в десятилетие 1610–1620 гг. цена колебалась от 45 до 65 гульд.; в сентябре следующего года она поднялась до 80 гульд., а в 1622 г. до 120 гульд.“ В 1628 году ласт ржи в Амстердаме дошел до 250 гульденов «и затем цена уже не падала, а достигла небывалой высоты».6 Тут нидерландцы вспомнили, что «русская земля велика и хлебом богата», и что на Руси «на монастырских и других землях постоянно лежат большие запасы зерна и часто даже гниют», как объяснял в Москве представитель Морица Оранского, известный Исаак Масса. Нидерландский штатгальтер, или его представитель, старался найти у московского государя разные чувствительные струны: он обращал внимание московского правительства на то, что «усиленный вывоз зерна увеличит доходы царя от пошлин». «Примером в данном случае может служить Польша, откуда каждый год прибывает в Нидерланды по полуторы и по две тысячи кораблей с хлебом. В одном только Амстердаме из Данцига и Кенигсберга ежегодно получается больше ста тысяч ластов хлеба». А благодаря тому, что доходов будет больше, можно будет и начать опять войну с Польшей: благодаря хлебным пошлинам только польский король и имеет возможность воевать, да и сами Нидерланды, «только благодаря тому, что сумели добывать себе лишние доходы, были в состоянии воевать со своим сильным недругом». А сколько выиграет от этого население Московского государства — и говорить нечего: к полякам, в обмен на их хлеб, приходит из Нидерландов ежегодно по сто тысяч угорских червонцев. Упоминание о монастырских землях, где хлеб понапрасну гниет, тоже было сделано недаром: Масса особенно рассчитывал в Москве на патриарха Филарета Никитича, имея в виду заинтересовать в своих проектах крупнейшего земельного собственника — церковь.

Массе не удалось довести своего дела до конца, так как, по–видимому, он слишком заботился о своих личных коммерческих интересах и тем вызвал против себя сильное неудовольствие со стороны остального нидерландского купечества, торговавшего с Москвой. У него были отняты полномочия; но переговоры с московским правительством насчет торговли хлебом не прекратились, так как они отнюдь не были чьей–нибудь личной затеей. Весь торговый мир Голландии заинтересовался этим делом, появились проекты, сулившие от нового предприятия необыкновенные барыши — до 24 бочек золота в год, сравнительно с польской или прибалтийской торговлей, — и контр–проекты, доказывавшие, что перенесение нидерландской торговли с Балтийского на Белое море погубит голландский флот. Наконец, в 1630 году явилось в Россию формальное посольство от генеральных штатов для заключения торгового договора. Отчет этого посольства дает нам понятие о грандиозности нидерландских замыслов. Русский хлебный рынок предполагалось эксплуатировать на обычных для той эпохи колониальных началах: голландцы должны были получить монополию на вывоз хлеба из России. Но этого мало: в Московском государстве должны были появиться своего рода хлебные плантации; нидерландские предприниматели должны были получить право приезжать в Россию и распахивать здесь «невинные земли», лежавшие в запустении, которых, по голландскому представлению, в Московском государстве было чрезвычайно много. Кстати, на таких же началах предполагалось использовать и другое ценное сырье, имевшееся в России: например, великолепный мачтовый лес, росший в изобилии по берегам Двины и ее притоков. Выгоды Московского государства, по голландским проектам, должны были выразиться, главным образом, в пошлинах с вывозимого сырья; московских дипломатов снова и снова манили грандиозными цифрами вывоза, указывая, например, что одного хлеба Нидерландам нужно, на первый же случай, не менее 200 000 четвертей. Но в Москве, очевидно, больше понимали условия тогдашней торговли, нежели это думали в Нидерландах: в Москве тоже не прочь были сделать хлебный торг монополией, но монополией царской. Непосредственное участие государей Восточной Европы в торговле хлебом уже имело крупный пример: шведский король был главным конкурентом голландцев на Балтийском море. В Москве не прочь были последовать этому примеру. Но зачем же царь стал бы себя связывать обязательством торговать только с голландцами? «К нашему великому государю и отцу его, великому государю святейшему патриарху, присылают своих послов и посланников великие христианские государи: король английский Карл, король датский Христиан, король шведский Густав–Адольф и другие государи, и пишут в своих грамотах, что в их государствах неурожай хлеба, и что для прокормления их подданных не хватает зерна», — отвечали бояре и дьяки нидерландским послам: так как же разрешить вывоз хлеба одним голландцам при таких условиях? А затем обнаружилось, что в Москве и насчет хлебных цен в Западной Европе кое–что понимают — и за первую же пробную партию в 23 000 четвертей московский торговый агент, гость Надей Светешников, назначил такую цену, что надежды голландцев на дешевый русский хлеб моментально поблекли. Послы заявили, что по такой цене они и у себя дома могут хлеба достать. Светешников сбавил тогда, но очень немного: было совершенно ясно, что из 24 бочек золота, о которых мечтал голландский прожектер, московский государь намерен оставить в своей казне никак не менее половины, если не все. Само собою разумеется, что, рассчитывая держать московский хлебный рынок в своих руках, правительство Михаила Федоровича не могло согласиться ни на какие голландские «хлебные плантации» в России. Голландских торговцев, и других людей, ответили послам, «допускать в Московское государство для земледелия невозможно, потому что, если голландским торговым людям дозволить заниматься земледелием в Московском государстве, русским людям это будет стеснительно, вызовет споры о земле и причинит убыток их хлебной торговле». Яснее нельзя было дать понять, что барыши от торговли хлебом предполагается оставить за «русскими людьми», т. е. Надеем Светешниковым и его товарищами. Навстречу западноевропейскому торговому капитализму поднялся русский. Как всякий новичок в подобном деле, он оказался слишком жаден и собственно на хлебной торговле прогадал: с отказом от голландских предложений 1650–1651 годов она вообще не наладилась, и до второй половины следующего столетия вывоз хлеба из России остался случайным, спорадическим явлением. Но не следует думать, что русский торговый капитал так и замер на подобных бессильных потугах; в целом ряде других случаев ему, действительно, удалось установить в свою пользу монополии, на которые с завистью смотрели в Западной Европе.

Во–первых, хотя правильной торговли хлебом с заграницей не удалось завести, но та случайная, которая была, все же сделалась царской монополией. Один из цитированных нами выше иностранцев дает о последней весьма точные сведения, а другой задним числом подтверждает его рассказ. До 1653 года скупалось ежегодно царскими агентами до 200 000 четвертей; четверть ржи с перевозкой до Архангельска обходилась не дороже рубля, а продавали ее не дешевле 2 ?–2 ? талеров; так как из талера, перечеканенного на московском монетном дворе, выходило 64 серебряных копейки, то чистая прибыль царской казны на проданном хлебе составляла от 60 до 75%. Чтобы дождаться высоких цен, хлеб иногда выдерживали в амбарах по нескольку лет, как это вообще мы видели, делалось с московскими товарами. В короткое время монополия дала будто бы более миллиона талеров (640 тысяч рублей тогдашних — от 9 до 10 миллионов на золотые рубли). От нее, однако же, отказались, и к тому времени, когда писал Кильбургер, ее уже не было: «Весь хлеб теперь остается в стране, так как его в большом количестве потребляют винокуренные заводы», — говорит этот автор. Быстрый рост населения во второй половине XVII века7 привел к тому, что обычного количества водки не хватало, ее приходилось закупать за границей, на Украине и в Лифляндии, чтобы царские кабаки могли удовлетворить спрос; при таких условиях выгоднее оказывалось перегонять хлеб в водку, нежели торговать им. Любопытно, что питейную монополию уже в то время оправдывали интересами народной трезвости. «Великий князь Михаил Федорович, — говорит Олеарий, повторяя, конечно, то, что ему самому рассказывало московское чиновничество, — который сам был человек очень трезвый и враг пьянства, видя, что невозможно уничтожить совершенно этот порок, сделал в свое время несколько распоряжений, чтобы его обуздать: было предписано закрыть кабаки, и под строгим наказанием запрещено продавать водку, мед и другие крепкие напитки без царского позволения, и в других местах, кроме как в привилегированных трактирах, где продают только шкаликами и штофами, и где нельзя пить». Чиновники уверяли Олеария, что результаты получились очень хорошие, но этому противоречили улицы, усеянные пьяными, в этом отношении монополия XVII века ничем не отличалась от монополии XIX–XX веков. Но они имели сходство и в другом отношении: доход казны от «привилегированных трактиров» — от царева кабака, другими словами, — был огромный; тот же Олеарий сообщает, что таких «привилегированных» заведений было более тысячи, причем это отнюдь не были мелкие лавочники: три новгородских кабака отдавались на откуп за 12 000 талеров — более ста тысяч золотых рублей. А это было еще в середине царствования того самого Михаила Федоровича, который так заботился о народной трезвости, когда Россия только что оправлялась от Смуты. Коллинс, придворный врач царя Алексея, уверяет, что были отдельные кабаки, сдававшиеся за 10 и даже за 20 тысяч рублей тогдашних (до 500 тысяч золотом). Так что цифра кабацких доходов, которую приводит Котошихин — 10 000 рублей в год, — является очень скромной и объясняется тем, что Котошихин, как он и сам замечает, принял в расчет лишь тот район винной монополии, который ведался в «Новой четверти», а кабацкие деньги собирали и Большой дворец, и Хлебный приказ и, вероятно, всякий другой приказ в тех городах, которыми он специально заведовал.8

Но водка была далеко не единственным товаром, торговать которым составляло привилегию царской казны. Первые цари дома Романовых монополизировали в Своих руках, в сущности, все наиболее ценные предметы сбыта. «Царь — первый купец в своем государстве», — говорит долго проживший в России Коллинс. Перечень царских монополий дает нам любопытную картину концентрации русского вывоза, создавшей почву, на которой вырастал туземный торговый капитализм, в лице Надея Светешникова, так обескураживший собиравшихся поживиться от московской дикости голландцев. Современных читателей, убежденных, что русская кухня стала проникать на Запад только в наши дни, чуть не одновременно с русской литературой, немало удивят точные сообщения Кильбургера и де Родеса о том выдающемся коммерческом значении, которое имела в их дни торговля икрой. По отношению к ней удалось достигнуть того, к чему неудачно стремились нидерландские купцы относительно хлеба: вывоз икры за границу был очень рано сконцентрирован в руках одной торговой компании, сначала голландско–итальянской, потом чисто голландской, по–видимому, хотя главным потребителем русской икры была Италия и вообще католические страны, нуждавшиеся в постной пище. В 1650‑х годах вывоз икры достигал уже 20 000 пудов ежегодно; к 1670‑м, когда писал Кильбургер, эта цифра осталась почти без перемены, царские агенты поставляли икру в Архангельск по цене, условленной на довольно продолжительный период времени, с голландцами, например, был заключен контракт на 10 лет. Компания платила в 50‑х годах по 1 ? рубля, а двадцать лет спустя по 3 рейхсталера (почти два рубля) за пуд: общая стоимость вывоза составляла, таким образом, в первом случае около 30 000 рублей тогдашних, во втором — около 40 000 (450–600 тысяч рублей золотом). Вывозилась исключительно прессованная (паюсная) икра, так как зернистую не умели консервировать; впрочем, и паюсную приготовляли не очень хорошо, и она часто портилась: тогда гости, служившие царскими коммерческими агентами, обязаны были брать ее себе, по рублю за 10 пудов. Ее продавали внутри России, и она расходилась в большом числе между «бедными людьми»; «впрочем, недаром», оговаривается один из иностранцев, сообщающий об этой операции: дабы предупредить подозрение, будто царская казна хотя бы порченый продукт могла отдать кому–нибудь даром. Наряду с икрой предмет царской монополии составлял рыбий клей, сбыт которого доходил до 300 пудов, ценою от 7 до 15 рублей за пуд, и лососина, ежегодный лов которой составлял более 200 ластов (до 25 000 пудов), за ней специально каждый год являлись два голландских корабля. Рыбная ловля на Нижней Волге являлась настолько казенным делом, что Олеарию и его спутникам рыбаки отказывались продавать рыбу, уверяя, что их постигнет за это жестокое наказание; «Впрочем, — прибавляет Олеарий, — они потом очень охотно снабдили нас рыбой — за несколько шкаликов водки».

Наиболее популярной из всех царских монополий являлась меховая: самые ценные виды мехов, например, собольи, можно было найти только в царской казне, так же, как и паюсную икру. Де Родес дает, по архангельским таможенными книгам, довольно подробные сведения о русском меховом экспорте. Общую ценность его он определяет приблизительно в 100 тысяч рублей — в том числе на соболей приходилось 3/5: концентрация и здесь достигла полутора миллиона рублей на теперешние деньги. Но меха, этот старинный русский продукт, на котором вырос торговый капитализм Новгорода, начинали уже терять былое значение: ценного пушного зверя теперь можно было найти только в Сибири; в то же время начинают попадаться сведения о ввозе пушного товара в Россию; так, из Франции привозили в Архангельск лисьи меха. Еще больше утратила значение другая старинная отрасль новгородской торговли — воск и мед. Они почти целиком теперь потреблялись дома: воск — потому что во множестве шел на церковные свечи, мед — потому что его в таком же множестве потребляла царская винная монополия. Оттого попытки монополизировать, захватив даже «рыбий зуб» (моржовые клыки, находившие себе очень хороший сбыт как суррогат слоновой кости) и нефть (не имевшую тогда еще и тысячной доли своего теперешнего торгового значения, которую, однако, можно было добыть в Москве лишь в царской казне), обошли эти традиционные отделы русского экспорта. Зато громадное значение получила монополизация товаров, шедших, как и встарь, через Россию транзитом с Востока — на первом месте монополизация шелка.

«Торговля шелком есть, без сомнения, самая важная из всех, которые ведутся в Европе», — напоминает своему читателю Олеарии, приступая к рассказу о путешествии голштинского посольства в Московию и Персию. Поводом для самого путешествия и послужило желание Фридриха, герцога шлезвиг–голштинского и ольденбургского, который тогда и не подозревал, что он будет одним из предков русского царствующего дома, сделаться для Западной Европы таким же монополистом этого драгоценнейшего в мире товара, каким для Восточной был русский царь. Герцог Фридрих был не первый и не последний на этом пути: никакая царевна в сказке не видала у себе больше женихов, чем видали московские бояре иностранцев, домогавшихся пропуска через Московскую землю в Персию, главнейший тогда экспортный рынок шелка–сырца. В 1614 году приехал в Россию английский агент Джон Мерик — известный посредник в мирных переговорах Москвы со Швецией, приведших к Столбовскому миру. С первых же слов он передал желание английского короля, чтобы английским купцам был открыт свободный путь по Волге. Мерик был человек нужный, и английская помощь необходима, как никогда: англичан старались отговорить ласково, внушали им, что «в Персию и в иные восточные государства английским гостям в нынешнее время ходить страшно», что на Волге «многие воры воруют», и наших многих торговых людей пограбили, и «наши торговые люди теперь в Персию не ходят». Мерик не унялся, и после заключения Столбовского мира возобновил разговор уже настоятельнее. На этот раз ему ответили откровеннее. «Наши русские торговые люди оскудели, — сказали ему, — теперь они у Архангельска покупают у англичан товары, сукна, возят их на Астрахань и продают там кизиль–башам (персам), меняют на их товары, от чего им прибыль и казне прибыль; а станут англичане прямо ездить в Персию, то они у Архангельска русским людям продавать своих товаров не будут, повезут их прямо в Персию, и кизиль–баши со своими товарами в Астрахань ездить не станут, будут торговать с англичанами у себя». В 1629 году приехал французский посол, де Гэ–Курменен — он тоже, между прочим, просил: «Царское величество позволил бы францужанам ездить в Персию через свое государство». Бояре ответили, что французы могут покупать персидские товары у русских купцов. В 1630 году явились знакомые нам голландцы: они также толковали не об одной хлебной торговле: голландская монополия должна была распространиться и на персидские товары. Со своим обычным предрассудком насчет московской дешевизны голландцы предлагали за персидскую монополию 15 000 рублей в год. Бояре ответили, что быть тому невозможно: английскому королю (а уж какой друг!) отказано по челобитью торговых людей Московского государства. Немного спустя приехали датские послы и тоже завели разговор, чтобы дана была дорога датским купцам в Персию. Им ответили уже совсем лаконично, что в шахову землю дороги никому давать не велено. Больше всего повезло, было, голштинцам: они за персидскую монополию, на 10 лет, обещали платить по 600 000 ефимков (до 5 миллионов рублей золотой) ежегодно. Очевидно, мнение Олеария, что нет для Европы торговли важнее шелковой, вполне разделялось и его земляками. Цифра показалась в Москве внушительной, и согласие было единодушным. Но тотчас же оказалось, что в Голштинии теория сильнее практики и что там лучше умеют считать, чем платить. Когда дело дошло до платежа, необходимых капиталов у голштинцев не оказалось, и грандиозное предприятие весьма жалко кончилось дипломатической перебранкой между правительством царя Михаила и герцогом Фридрихом. Благодаря сплошному водному пути от самой Персии почти без перерыва до самого Архангельска — сначала Каспийским морем, потом Волгой, Сухоной и Северной Двиной — транзит шелка через Россию представлял громадные выгоды сравнительно с перевозкой его сухим путем. В то время как каждый тюк, перевезенный из Гиляна в Ормуз9 на спине верблюда, обходился не меньше 35–40 рублей золотом, перевозка такого же тюка морем до Астрахани обходилась не дороже рубля тогдашнего, т. е. 15 золотых рублей. Нет ничего мудреного, что в среде тогдашних коммерсантов под впечатлением подобных цифр зарождались проекты, ничуть не уступавшие по грандиозности голландскому плану — превратить Россию XVII века в ту «житницу Европы», какой она стала к половине XIX века. Помимо дешевизны фрахта тут можно было спекулировать еще на политической вражде персидского шаха и турецкого султана, между тем как Московское государство старательно поддерживало с Персией самые лучшие отношения. Основываясь на всем этом, де Родес предлагал боярину Милославскому, тестю царя Алексея, организовать компанию из крупнейших европейских коммерсантов, которая, пользуясь русской дорогой, захватила бы в свои руки всю персидскую торговлю, не одним шелком–сырцом, а кстати и добрую долю торговли с Индией и Китаем. За триста лет до Сибирской и, проектировавшейся, иранской железной дороги, рижский купец покушался аннулировать результаты открытия Васко де Гамы, сделав из Волги и Двины конкурентов Великого океанского пути на Дальний Восток. К его несчастью, у де Родеса были только мечты, а не капиталы, а его собеседник и с ним все московское правительство не принадлежали к числу людей, способных упустить синицу из рук ради журавля, который еще бог весть когда прилетит. В Москве шли по линии наименьшего сопротивления и делали самое простое, что в данном случае можно было сделать: персиян не пускали дальше Астрахани, а европейцам не сдавали шелк ближе Архангельска, причем держались правила запрашивать всегда как можно выше как за русские товары, шедшие в обмен на шелк в Астрахани, так и за самый шелк, шедший в обмен на европейские фабрикаты или, еще лучше, на наличные деньги — в Архангельске, — и с однажды достигнутой цены никогда не спускать. Из товаров в Персию шли: русское полотно, медь и в особенности соболя и другие ценные меха. Медь фактически стоила, с провозом в Персию, 120 талеров за «корабельный пуд» (берковец, т. е. 10 пудов), но в Астрахани царские гости, которые одни имели право торговать ею с персиянами, не уступали ее меньше, чем за 180 талеров берковец. Полотну красная цена была 4–5 талеров за кусок: персидским торговцам продавали его за 8–10 рублей; даже расплачиваясь чистыми деньгами (дукатами), искали их по искусственно вздутому курсу, который был на 12% выше обычного европейского. Все это можно было делать потому, что в Астрахани с персами строго запрещено было торговать кому бы то ни было, кроме агентов правительственной монополии, гостей. Персам оставалось на выбор: или совсем не брать товаров, которые были им необходимы, или платить то, что назначают московские гости. При таких условиях пуд шелка–сырца обходился в Архангельске с доставкой не дороже 30 рублей, а продавали его за 45 рублей. Прибыль царской монополии составляла таким образом, 50%. Оборот торговли был крайне медленный: шелковый караван приходил в Архангельск раз в три года. Груз его составлял, обычно, до 9 000 пудов на сумму 40 500 руб. тогдашних — более 600 000 рублей золотом, сюда входил только шелк–сырец, так высоко ценившийся в то время на Западе, что во Франции, например, не было места где бы не пробовали разводить шелковицу; сам король занимался этим в Фонтенбло. Торговля шелковыми изделиями, привозившимися из той же Персии, а отчасти и с более далекого Востока, была свободна, и до 1670‑х годов в Москве проживало большое количество персидских и даже индийских торговцев. Не победив мирового пути, открытого португальцами, персидская торговля московского царя все же была, несомненно, самым крупным коммерческим предприятием Московской России. Персидский караван, который голштинское посольство догнало между Саратовом и Царицыном, состоял из 16 больших и 6 меньших судов, а самые большие волжские насады XVII века поднимали до 1000 ластов, т. е. до 2000 тонн груза, и имели до 400 человек экипажа (т. е., собственно, бурлаков, которые тащили судно бечевой, когда не было ветра). Современные волжские баржи по части размеров, вероятно, не очень опередили своих предшественниц допетровской эпохи. Нужно заметить, что вообще крупные суда на Волге обслуживали царскую монополию; два других громадных «насада», встреченных Олеарием, принадлежали один царю, другой патриарху, и везли икру.

Мы еще не исчерпали всех царских монополий, о которых говорят современники: торговля ревенем, например, тоже была сосредоточена в казне. Но сущность дела уже давно ясна читателю: концентрация в одних руках сотен тысяч по тогдашнему, миллионов рублей по теперешнему на золото, впервые повела к образованию в ремесленной России, знавшей до тех пор лишь мелкий торг, как и мелкое только производство, торгового капитала. Но мы очень ошиблись бы, если бы предположили, что капитал этот весь был в руках царя. Фактически им распоряжались гости, от царского имени ведшие торговлю и с Востоком и с Западом. «Гости — царские коммерции советники и факторы, они неограниченно правят торговлей во всем государстве. Эта своекорыстная и вредная коллегия, довольно многолюдная, имеет главу и старшину, и все они занимаются торговлей (sind alle Kaufleute), в числе их есть и несколько немцев… Они рассеяны по всему государству и во всех местах, по своему званию пользуются привилегией покупать первыми, хотя бы они действовали и не за царский счет. Так как они одни, однако же, не в состоянии справиться со столь широко раскинувшейся торговлей, то во всех больших городах у них есть подставные лица, в лице двух или трех из проживающих там виднейших купцов, которые в качестве царских факторов пользуются привилегиями гостей, хотя не носят этого имени, и ради своей частной корысти всюду причиняют различные стеснения торговле. Простые купцы замечают и знают это очень хорошо, говорят о гостях плохо, и можно опасаться, что, в случае восстания, чернь всем гостям свернет шею. Они (гости) производят оценку товаров в царской казне в Москве, распоряжаются ловлей соболей и сбором соболиной десятины в Сибири, точно так же, как и архангельским караваном, и подают царю советы и проекты по части учреждений царских монополий. День и ночь они стараются о том, чтобы совершенно подавить торговлю на Балтийском море и нигде не допускать свободной торговли, чтобы тем прочнее было их господство и тем легче они могли наполнять собственные кошельки». К этой характеристике Кильбургера, которая хорошо передает если не самые факты, то впечатление, которое эти факты производили на очень внимательного и очень осведомленного наблюдателя, превосходную иллюстрацию дает известный псковский эпизод. В Пскове, под тем предлогом, что мелкие торговцы являются орудием в руках заграничных капиталистов, которые, ссужая их деньгами, обращают их фактически в своих комиссионеров, гости монополизировали всю, без исключения, заграничную торговлю в своих руках, обратив все второстепенное псковское купечество в комиссионеров их, гостей. Ни один из местных купцов второго разряда («маломочные») не имел более права торговать за свой счет, все они были приписаны «по свойству и по знакомству» к крупным псковским капиталистам и, получая ссуды для своих операций из земской избы, должны были доставлять все закупленные товары туда же, к «лучшим людям, у кого они были в записке». А для удобства контроля вся торговля с иностранцами была приурочена хронологически к двум ярмаркам (9 января и 9 мая), а топографически — к трем гостиным дворам, двум для заграничных и одному для русских товаров, обмен товарами мог производиться только в это время и в этих местах. Как мера «покровительства» туземному торговому капиталу в борьбе с иноземными псковское постановление 1665 года является, для своего времени, чрезвычайно смелым шагом, свидетельствующим о большой сознательности его авторов, недаром оно связано с именем отца русского меркантелизма — Ордина Нащокина. Но оно же указывает и оборотную сторону дела: мы видим, как трудно было русскому капитализму держаться в борьбе с Западом естественным путем, без подпорок.

Торговле ремесленного типа, а такой оставалась, в общем и целом, русская торговля XVII века, самые приемы капиталистического обмена внушали суеверный ужас. «Да немцы же, живя в Москве и городах, ездят через Новгород и Псков в свою землю на год по пяти, шести и десяти раз с вестями, что делается в Московском государстве, почем какие товары покупают, — плакались московские торговые люди в своей челобитной 1646 года, — и которые товары в Москве дорого покупают, те они станут готовить, и все делают по частым своим вестям и по грамоткам, сговорясь за одно». И тут же обиженные таким дьявольским ухищрением, как почта, русские люди приводят необычайно выразительный пример своей беспомощности перед коварными иноземцами: понадеявшись на высокую цену шелка–сырца в прошлых годах, русские торговцы скупили весь запас шелка из царской казны, в расчете выгодно перепродать его «немцам». Но на европейском рынке тем временем цены на шелк упали, и «немцы» не только не купили ни одного тюка по цене, которая казалась русским «справедливой», но еще посмеялись над ними. «Милостивый государь, — взывали обиженные русские коммерсанты, — помилуй нас, холопей и сирот твоих, всего государства торговых людей: воззри на нас бедных и не дай нам, природным своим государевым холопам и сиротам, от иноверцев быть в вечной нищете и скудости, не вели искони вечных наших промыслишков у нас бедных отнять».

Какую коммерческую роль уже в то время играла почта, видно из рассуждений и проектов де Родеса, писавшего меньше, чем через 10 лет после цитированной нами сейчас челобитной. Успешную конкуренцию голландцев со шведами он приписывает, главным образом, тому обстоятельству, что голландская корреспонденция через Ригу скорее доходила до Москвы, нежели шведская через Нарву. Он советует поэтому совершенно запретить пересылку писем прямым путем из Риги в Москву через Псков и сделать Нарву центральным почтамтом для всего Балтийского побережья — тогда вся корреспонденция, идущая с Запада на Москву Балтийским морем, будет в одинаковых условиях. Но русские правительственные круги и стоявшие близко к ним коммерсанты и в этом пункте были достаточно европейцами и почтовой монополии шведам не уступили. В 1663 году в Московском государстве появляется своя заграничная почта, сданная в эксплуатацию одному частному предпринимателю, Иоганну фон Шведен. Она отправлялась регулярно каждый вторник на Новгород, Псков и Ригу, а возвращалась обратно каждый четверг. Нарвская линия, напротив, была совершенно заброшена; шведы потерпели тут полное поражение. Письмо от Москвы до Риги шло не меньше 9–10 дней, и франкировка его обходилась, на наш современный взгляд, невероятно дорого: 1 золотник стоил до Новгорода 6, до Пскова 8 и до Риги 10 копеек (90 коп., 1 руб. 20 и 1 руб. 50 коп. на золото). Другая заграничная линия шла на Вильну и Кенигсберг: письма в Германию выигрывали, если их отправляли этим путем, два дня. До Берлина письмо шло 21 день и стоило по 25 коп. (3 руб. 75 коп.) за золотник. Приходившие из–за границы письма доставлялись сначала в Посольский приказ, и здесь с совершенной откровенностью вскрывались и прочитывались подьячими, дабы правительство раньше всех знало заграничные новости: понятие «тайны частной корреспонденции» было совершенно чуждо тогда не только московским людям, но и их иноземным учителям, — по крайней мере, Кильбургер сообщает об этой обязательной перлюстрации, как о самом нормальном факте. Для широких масс зато сама почта и долго потом продолжала оставаться фактом, глубоко ненормальным. «Да пожаловали они, прорубили из нашего государства во все свои земли дыру, что все наши государственные и промышленные дела ясно зрят, — жаловался Посошков еще около 1701 года. — Дыра же есть сия: зделали почту, а что в ней великому государю прибыли, про то Бог весть, а колько гибели от той почты во все царство чинитца, того и исчислить невозможно. Что в нашел государстве ни зделается, то во все земли разнесетца; одни иноземцы от нее богатятся, а русские люди нищают. И почты ради иноземцы торгуют издеваючись, а русские люди жилы из себя изрываючи». Понятно, что Посошков советовал «ту дыру загородить накрепко» и почту «буде мочно — оставить вовсе», и даже частным лицам запретить возить с собою письма. При всей отсталости взглядов Посошкова (для данного пункта его интересно сравнить с другим прожектером петровского времени, Федором Салтыковым, который советовал, напротив, вдобавок к иногородней завести еще и городскую почту, с самым дешевым тарифом), одной отсталостью этой черты не объяснишь. Как всякое орудие торговой конкуренции, почта еще больше усиливала сильного и ослабляла слабого; а так как заграничный капитал был всегда гораздо сильнее русского, то выгоды от усовершенствованных сношений доставались именно ему. В 1670‑х годах Кильбургер мог сообщить своему читателю удивительный факт, что вся архангельская торговля находится в руках нескольких голландцев, гамбургцев и бременцев, которые держат в Москве постоянных приказчиков и факторов, русские же в Архангельск не ездят. Он перечисляет при этом поименно целый ряд немецких купцов, которые специализировались на торговле между Архангельском и Москвой, и никогда сами не выезжали за границу. Мало того, иностранцы, по его словам, проникли и в коллегию гостей, и притом не только в качестве заграничных царских агентов, как Клинк Бернгард и Фагелер в Амстердаме, но и в самой Москве — как Томас Келлерман.

Для характеристики заграничной торговли остается прибавить, что не только вывоз, но и ввоз приобрел уже в XVII веке массовый характер. Давно прошло то время, когда в Россию ввозились из–за границы только предметы роскоши, как это было при Грозном, и отчасти даже в начале XVII века, когда в списке привозимых товаров мы находим позолоченные алебарды, аптекарские снадобья, органы, клавикорды и другие музыкальные инструменты, кармин, нитки, жемчуг, дорогую посуду, зеркала, люстры и т. п. Списки товаров, привезенных в 1670‑х годах, дают такие, например, цифры: селедок привезено через Архангельск в 1671 году 2477 тонн, в 1672‑м — 1251 тонну; иголок в первом году 683 000, во втором — 545 000 штук; краски всякого рода 5 тонн, и, кроме того, 809 бочонков индиго; бумаги 28 454 стопы. Особенно характерен для развивавшейся русской индустрии ввоз железа и железных изделий, причем нужно иметь в виду, что в то время, как увидим дальше, были железоделательные заводы и в самом Московском государстве, уже с очень крупным производством. Тем не менее, не считая железных изделий, в 1671 году через Архангельск было привезено 1 957 полос шведского железа: такой спрос на этот материал существовал в русских мастерских за 20 лет до Петра.

Торговый капитализм XVII века имел громадное влияние и на внешнюю, и на внутреннюю политику московского правительства. До завоевания Украины и отчасти даже до Петра, объектом первой был юг, — колонизация южной окраины, теперь безраздельно доставшаяся в московские руки, дала непосредственный повод и к походам в Крым кн. В. В. Голицына, и к Азовским походам Петра. Перемена в ориентировке этой политики, связанная с Северной войной, была вызвана, главным образом, интересами русской внешней торговли. Уже де Родес указывал, в 1650‑х годах, что традиционное направление этой последней на Архангельск, по крайней мере, вдвое понижает барыши капиталистов, так как, по климатическим условиям, торговый капитал на Белом море успевает обернуться только один раз (он совершал этот оборот в пять месяцев), а на Балтийском два или даже три раза (если считать судоходную кампанию Риги или Либавы в 9 месяцев, а оборот при максимальной скорости в 3 месяца). Де Родес формально работал в пользу Швеции, но, по существу, едва ли не в пользу своего родного города Риги, торговля которой росла во второй половине XVII века чрезвычайно заметно. Вывоз льна с 1669 по 1686 год увеличился вдвое (с 67 570 до 137 550 пудов), конопли с лишком втрое (с 187 260 до 654 510 пудов, в 1699 году — 816 440 пудов), все прочее в такой же пропорции. Территорией, питавшей рижскую торговлю, были, во–первых, Литва, во–вторых, соседние области Московского государства. Экономически город, очевидно, теснее был связан с ними, нежели со своим юридическим «отечеством», Швецией, которой он тогда принадлежал. В таком же положении был и второй, после Риги, остзейский порт — Ревель. Шведское правительство, вообще одно из лучших бюрократических правительств тогдашней Европы, отлично сознавало это, как свидетельствует один любопытный указ королевы Христины (от 3 июня 1648 года). Им русская торговля в Ревеле ставилась в исключительно благоприятные условия, а, с другой стороны, делались все усилия привлечь сюда в возможно большем количестве заграничных купцов, чрезвычайно облегчив им доступ в среду ревельского гражданства, а, стало быть, и ко всем торговым привилегиям, какими обильно пользовалось местное население по сравнению с иноземными.10 Вскоре после Кардисского мира (1661) шведское правительство добилось «свободной торговли» между русскими и шведскими подданными. Несколько ранее, когда русские, под влиянием голландцев, всячески, между прочим и литературным путем, посредством карикатур и памфлетов, конкурировавших с англичанами, отняли у последних их привилегию, и английская фактория в Архангельске закрылась, Швеция пыталась перевести английский торг к себе в Нарву. Но все эти хлопоты, как можно видеть уже из приведенных примеров, больше шли на пользу Швеции, как политического целого, нежели ее остзейских подданных. Щедро даря бюргерские привилегии в остзейских городах иностранцам, шведские короли были очень скупы на те привилегии, которыми пользовались шведские купцы. Мы видели, какую роль в тогдашней торговле играли зундские пошлины, которые собирала в свою пользу Дания со всех входящих в Балтийское море и выходящих из него кораблей. Шведы добились их отмены, но только для себя: рижане и ре–вельцы продолжали их платить. Во вторую половину XVII века стал быстро расти лифляндский хлебный вывоз (с 2 380 «лофов» в 1669 году, до 6991 в 1686‑м и 14 939 в 1695‑м). Но Карл XI поспешил обложить его высокими вывозными пошлинами, чтобы создать преимущество для Швеции, которая тоже нуждалась в привозном хлебе. В то же самое время, когда это было им выгодно, шведы очень хлопотали о «свободной торговле». В половине столетия крупные рижские торговцы вздумали образовать компанию, которая должна была монополизировать в своих руках все коммерческие сношения с заграницей (упоминавшиеся выше псковские мероприятия 1665 года едва ли не были подражанием этому рижскому проекту). Но шведское правительство, в лице местного губернатора Бенгта Оксенширны, решительно воспротивилось этому, опираясь на «маломочных» рижских купцов, которым затея капиталистов, естественно, не могла нравиться. С полным нарушением прав городского совета, где командовал крупный капитал, Оксенширна наложил запретительные вывозные пошлины до тех пор, пока не будет восстановлена «свободная торговля». В результате всякая торговля остановилась вовсе. Война с Данией и опасение, что датчане используют этот конфликт, вынудили стокгольмское правительство отступиться от решительных шагов своего рижского представителя; но к тому времени компания была уже разорена и должна была ликвидироваться как раз в тот момент, когда ее представители одержали победу в Стокгольме.11

Естественному тяготению остзейских портов на Восток соответствовало такое же естественное отталкивание их со стороны их скандинавского сюзерена. Когда Петр начал великую Северную войну походом на Нарву, воскрешая этим операционную линию Грозного, когда он, идя по следам царя Алексея, осаждал Ригу, он являлся, в сущности, освободителем плененного шведским засильем остзейского торгового капитала. Рига должна была стать русским портом, так как русская торговля уже выросла из Архангельска; с другой стороны, Риге нужно было освободиться от шведских пут, так как иначе ее убил бы Кенигсберг, который год от году отбивал у Риги ее клиентов, пользуясь тем, что кенигсбергские пошлины были в несколько раз ниже шведских. Собственно, на Петербург Петр был отброшен после того, как ему не удалось завладеть Нарвой, а его союзники, саксонцы, потерпели поражение под Ригой. А раз выяснившиеся стратегические удобства передового поста на Неве должны были обеспечить ему первенство и позже, когда дела пошли удачнее. С коммерческой же точки зрения, Петербург и долго после не мог конкурировать естественным путем не только с Ригой, но даже с Архангельском. Пришлось и для того и для другого порта создать целый ряд ограничений: запретить ввозить в Ригу и в Архангельск товары, торговлю которыми должен был монополизировать Петербург. Зато русское правительство всячески старалось облегчить Риге конкуренцию с Кенигсбергом, причем из одного относящегося сюда документа мы узнаем, что так заботившиеся о «свободной торговле» шведы отдали в 1690 году всю мануфактурную торговлю Риги на откуп четырем человекам, тогда как остальное купечество могло торговать мануфактурой только во время ярмарки (с 20 июня по 10 августа).12 Как видим, то, что обыкновенно выставляется, как ближайшая причина перехода остзейских провинций — главного объекта Северной войны — на русскую сторону, знаменитая «редукция», отобрание у лифляндского дворянства захваченных им в прошлые годы коронных имений, занимает в числе причин, обусловивших войну, далеко не первое место. Поскольку речь идет о завоевании Россией восточного побережья Балтики, «редукция» не играла даже никакой роли. Остзейское дворянство смотрело не на восток, а на юг, желало присоединения не к Московскому государству, а к Польше. Лидер дворянской оппозиции Паткуль был очень испуган, когда увидал, что фронт русского наступления поворачивает на запад, к Нарве: он бы предпочел видеть Петра в Финляндии. С другой стороны, рижское бюргерство не чувствовало, по–видимому, ни малейшего желания переходить из шведского подданства в польское, и в 1700 году от войск короля Августа город защищал не столько малолюдный шведский гарнизон, сколько вооруженные граждане, за что лифляндское дворянство, в договоре с тем же польским королем, проектировало лишить рижских бюргеров их исконных привилегий и передать управление городом окрестным помещикам. Союз остзейских баронов с русским правительством относиться к гораздо более позднему времени, когда взяла верх дворянская реакция, временно уступившая при Петре союзу торгового капитала с новой феодальной знатью.

Торговыми интересами на Балтийском море определяется и та комбинация держав, при которой началась Северная война и которая держалась, с перерывами, до ее конца. Союз России с Польшей именно на этой почве был столь же естественным, как тяготение Риги к Московскому государству: обеим державам для их экспорта нужно было «свободное» Балтийское море, т. е. уничтожение шведской монополии. Дания была в этом с ними солидарна, хотя бы, прежде всего, во имя зундских пошлин, которых она не могла заставить платить шведов, не говоря уже о старинной конкуренции двух скандинавских народов на Балтике. Наоборот, голландцы, именно от этих зундских пошлин убежавшие на Белое море, должны были отнестись к русско–польскому предприятию весьма несочувственно. Взаимные отношения Петра и Нидерландской республики во время Северной войны и по ее поводу могут служить наилучшей иллюстрацией того, как всяческие «культурные» влияния пасуют перед экономическими в случае столкновения. Казалось бы, что могло быть сильнее голландского влияния на «саардамского плотника», даже в своей подписи рабски копировавшего ту страну, которая в его глазах была олицетворением европейской цивилизации? А между тем, начиная войну, он знал, что его друзья смотрят на это более, чем холодно. Даже обещание вдвое понизить таможенные пошлины, сравнительно с Архангельском, не заставило лед растаять. «Нынешняя война ваша со шведами Штатам очень неприятна, — писал из Гааги Петру его тамошний представитель, Матвеев, — и всей Голландии весьма непотребна, потому что намерение ваше — взять у шведа на Балтийском море пристань». А когда в Гаагу пришло известие о поражении русских под Нарвой, оно произвело там «несказанную радость». Друзья Петра, вместе с англичанами, не останавливались даже перед тем, чтобы разорвать союз Петра с Польшей, наладив отдельный мир короля Августа с Карлом XII. На Данию тоже оказывалось давление в том же направлении. Причем все заманчивые обещания Петра насчет тех коммерческих выгод, которые сулит балтийская торговля, сравнительно с беломорской, благодаря более быстрому обороту капитала (старый аргумент де Родеса) на англичан совершенно не действовали. Голландцы же формально заявили русскому представителю, что они «по старым договорам обязаны во всем помогать Швеции». Нужны были, с одной стороны, Полтавская победа, с другой — видимое упрочение русских на берегах Финского залива для того, чтобы в Лондоне и в Гааге решили несколько изменить свое отношение к внешней политике Петра.


  1.  Ср. в другом месте: «Большая часть (московских) лавок так малы и узки, что продавец еле может повернуться среди своих товаров».
  2.  Русская история, т. 1.
  3.  Там же, т. 2.
  4.  Написано в 1911 году.
  5.  См. исследование В. Кордта, напечатанное как введение к документам о посольстве Бурха и Фелтдриля 1630–1631 годов в т. 116 сборника Русского исторического общества.
  6.  Кордт. назв. соч., с. CLXXVII — CLXXIX.
  7.  См. выше гл VIII.
  8.  В 1680 году таможенных и кабацких денег вместе поступало до 650 тысяч рублей — до 10 миллионов золотом К сожалению, выделить из общей суммы доход от винной монополии невозможно.
  9.  Гавань в Персидском заливе.
  10.  «Здесь обычай, — записал кн. Ф. А. Куракин о Гамбурге в 1708 году, — когда торговой приедет в город, в котором он не записан гражданином, он не может торговать ни грунтовым торгом, ни мелким».
  11.  Для всех вышеприведенных фактов см.: Richter. Geschichte der deutschen Ostseeprovmzen. — Riga, 1858. B. II, 2 Teil, passim.
  12.  См. доклад рижского обер–инспектора Данненштерна в сборнике Русского исторического общества, т. 11, с. 459.
от

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus