Историк, революционер, общественный деятель
Книги > Русская история с древнейших времён. Ч.1 >

Глава VI. (Грозный) Аграрный переворот первой половины XVI века

Социальная основа опричнины; мнения об этом современников и историков ♦ Московское государство в начале эпохи Грозного; феодальные традиции; «право отъезда» ♦ Экономический переворот; денежное хозяйство; разрушение феодальной вотчины как экономического целого; появление землевладельца на рынке ♦ Городские центры; Москва XVI века; мелкие города; роль буржуазии ♦ Буржуазные отношения в деревне; торговля предметами первой необходимости ♦ Торговые обороты монастырей; торговая роль духовенства; протопоп Сильвестр ♦ Сельско–хозяйственное предпринимательство; помещики и рынок; денежный и хлебный оброк ♦ Барская запашка; «холопы–страдники»; погоня за землей; централизация хозяйства; крестьянская барщина; вольнонаемные рабочие ♦ Относительное значение совершившейся перемены для крупного и среднего землевладения ♦ Опричнина шла по линии экономического развития

Первый, по времени, историк царя Ивана Васильевича, писавший в то время, когда грозный царь еще сидел на московском престоле, князь Курбский, объясняя, почему Иван губил «всеродне» русских «княжат», приводит такой мотив: «Понеже отчины Имели великие; мню, негли (вероятно) из того их погубил». Литературный противник Ивана Васильевича не отличался ни писательским талантом, ни особенно глубоким пониманием происходившего вокруг него. Поминая об «отчинах», как поводе для истребления его родичей, Курбский, может быть, имел в виду очень узкую практическую цель — пугнуть польско–литовскую аристократию, которая в те дни, когда писалась «История князя великого московского», недалека была от мысли посадить Ивана и на польский престол. Но практические люди, именно потому, что они лишены широкого кругозора, ближайшие причины явлений часто замечают лучше, нежели те, кто смотрит на вещи через очки идеалистической теории. Курбскому пришлось долго ждать, пока были оценены его мимоходом брошенные замечания о причинах «тиранства» Грозного. Только в 70–х годах прошлого века покойный петербургский профессор Жданов стал решительно на ту точку зрения, что в споре из–за земли следует искать ключ ко всей трагедии опричнины.1 А в промежутке каких только объяснений не привелось испытать на себе задним числом царю Ивану — от самых возвышенных по методу философии Гегеля, делавших московского самодержца орудием всемирного духа в его разрушительно–творческой работе, до самых реалистических, утверждавших, что будь в России XVI века сумасшедшие дома и найди Иван Васильевич себе место в одном из них, никакой трагедии и вовсе не было бы.2

Сейчас аграрная подкладка опричнины составляет, можно сказать, общее место — оригинальностью было бы не отстаивать взгляды историка XVI века, а спорить с ним. «Опричнина была первою попыткою разрешить одно из противоречий московского государственного строя, — говорит один из осторожнейших в своих выводах русских историков профессор Платонов, — она сокрушила землевладение знати в том его виде, как оно существовало из старины». Все гипотезы относительно личности Грозного отходят на третий план перед этим простым житейским фактом, подмеченным современниками триста лет назад. Но и простой житейский факт нуждается в объяснении не менее, чем самое сложное и романтическое душевное состояние. Почему Грозному понадобились вотчины его бояр, когда и у него самого этих вотчин было достаточно, когда его отец и дед, достраивая Московское государство, уживались с владельцами этих вотчин довольно мирно и, во всяком случае, до «всеродного» губительства этих владельцев не доходили? Опричнина была лишь кульминационным пунктом длинного социально–политического процесса, который начался задолго до Грозного, кончился не скоро после его смерти, и своей неотвратимой стихийностью делает особенно праздными всякие домыслы насчет «характеров» и «душевных состояний». Иван Грозный, Федор Иванович и Борис Годунов представляют собою, психологически, три совершенно различных типа: истеричного самодура, помнящего только о своем «я» и не желающего ничего знать помимо этого драгоценного «я», никаких политических принципов и никаких общественных обязанностей, безвольной игрушки в чужих руках, этого «я» как будто вовсе лишенной — и, может быть, единственного государственного человека Московской Руси, всю свою жизнь подчинившего известной политической задаче и погибшего от того, что он не смог ее разрешить. Но пребывание на верхушке государственного здания этих трех совершенно различных персонажей никак не отразилось на том, что внутри этого здания делалось. Политика опричнины красною нитью проходит через все три царствования, от 60–х годов XVI века вплоть до Смуты, имея минуты ослабления и напряжения, но вне всякой связи с чьей–либо личной волей. В 40–х годах XVI столетия приближение катастрофы уже настолько определенно чувствовалось, что программа опричнины могла быть дана за двадцать лет вперед человеком, который сам, быть может, и не дожил до того, чтобы видеть опричнину своими глазами. А в 40–х годах «добродетельная» эпоха царствования Грозного, которую Карамзин противопоставлял эпохе его тиранства, была еще впереди. Еще Иван не успел стать ни добрым, ни злым, а уж ему пророчили, что если он «не великою грозою народ угрозит, то и правды в землю не введет». Прозвище носилось в воздухе раньше тех дел, которые должны закрепить за царем это прозвище в истории.

Вступая на престол в 1533 году — трех лет от роду, — Иван Васильевич унаследовал от своих отца и деда московскую вотчину в том феодальном ее виде, который подробно охарактеризован нами выше. Московский великий князь был сюзереном бесчисленного количества крупных и мелких землевладельцев, «державших» от него свои земли — кто в качестве перешедшего на московскую службу удельного князя, кто в качестве мелкого вассала, «сына боярского», может быть, вчера еще только поверстанного в московскую службу из боярских «послужильцев», если не холопов. Разница между этими двумя полюсами московского вассалитета количественно была огромная, качественно же они оба принадлежали к одной категории: теоретически оба они подрядились служить своему сюзерену на известных условиях, и с устранением этих условий кончалась их обязанность служить. Теоретически: на практике соблюдение прав служилого человека всецело зависело от доброй воли, от силы и уменья того, кому он служил. Знаменитое «право отъезда» слуг вольных, о котором можно столько прочесть в старых «Курсах Русской истории», или никогда не существовало, или существовало в своем традиционном виде вплоть до Грозного — тот или иной ответ на этот вопрос будет зависеть от того, будем ли мы рассматривать это право вне связи с «силой» или нет. Сильный князь никогда не стеснялся казнить слабого отъездчика. В 1379 году правительство Димитрия Ивановича казнило боярина Вельяминова, отъехавшего с московской службы на тверскую; в то же время тверские и рязанские бояре свободно переходили на московскую службу — московский князь был сильнее, и с ним их прежние сюзерены не могли тягаться. А на словах право служилого человека выбирать, кому он будет служить, признавалось еще и в 1537–м, и даже в 1553 году. В летописи (1537) рассказывается, что князь Андрей Иванович Старицкий, дядя великого князя, незадолго перед тем целовавший крест на том, что ему «людей от великого князя не отзывати», стал рассылать грамоты новгородским помещикам и в них писал: «Князь великий мал, а держат государство бояре, и вам у кого служить? Приезжайте служить ко мне, а я вас рад жаловать». Державшие тогда государство бояре тех помещиков, которые польстились на «жалованье» князя Старицкого, велели бить кнутом и вешать «по новгородской дороге не вместе и до Новагорода». А в 1553 году эти самые бояре, во время смертельной, как всем казалось тогда, болезни Ивана, рассуждали: «как служить малому мимо старого» — ребенку–сыну великого князя мимо взрослого потомка Ивана III, князя Владимира Андреевича Старицкого, сына того, что соблазнял новгородских помещиков на их гибель. И боярам казалось возможным променять малолетнего сюзерена на его взрослого соперника. Но такие случаи представлялись все реже и реже: московский князь фактически уже не имел при Грозном другого постоянного конкурента, кроме великого князя Литовского, а тот был католик, и переход на службу от царя всего православного христианства к «латинскому» государю, как бы он ни был бесспорен, с точки зрения феодального права, с точки зрения господствовавшей церковной теории, был, не менее бесспорно, невозможен для члена Православной церкви. Те, кто к этому прибегали, как Курбский, подвергали спасение своей души огромному риску в глазах не только одного Ивана Васильевича, а, вероятно, и большей части самого московского боярства. Внутри морально допустимых пределов переходить было не к кому: «право отъезда» вымирало не потому, чтобы его кто–нибудь отменил, а потому, что применять его на практике стало негде. Путем чисто количественного нарастания вотчина Калиты упраздняла очень существенную сторону феодальных отношений. Форма надолго пережила содержание. На бумаге еще помещик XVII века «договаривался» с правительством насчет условий своей жизни. «Быти ему на обышном коне, а с государственным жалованием будет на добром коне», записывалось в «десятне» о том или другом служилом человеке. Размерами вознаграждения — одна ли земля или земля и, кроме того, денежное жалованье — определялось качество службы. Стороны как будто и здесь еще торговались: но это был лишь обряд торга. На деле помещик не смел отказаться от той службы, какую ему предлагали, ибо в XVII веке даже и на минуту не могло появиться иного сюзерена, к которому можно было бы «отъехать», кроме царя и великого князя московского.

Ограничивалось ли это выветривание старорусского феодализма юридическими отношениями? Уже с первого взгляда такое изменение юридической надстройки при старом экономическом базисе являлось бы непонятным. Независимое положение вассала по отношению к сюзерену было политическим эквивалентом экономической независимости вотчины этого вассала от окружающей мира. Сидя в своей усадьбе, землевладелец лишь изредка, лишь, так сказать, в торжественные моменты своей жизни входил в непосредственные отношения с этим миром. В будничной жизни он ими все нужное у себя дома. Происхождение классической гордости средневекового рыцаря было, как видим, весьма прозаическое. И XVI веке в России — для Запада это были XII–XIV века, смотря па стране — целый ряд признаков показывает нам, что эта экономическая независимость феодальной вотчины уж не так велика, как веком–двумя ранее, наиболее заметным из этих признаков является стремление феодального землевладельца получать свой доходе денежной форме. Мы помним, что крестьянский оброк в древне — русской вотчине уплачивался обычно продуктами: хлебом, льном, бараниной, сыром, яйцами и т. д. Если мы возьмем новгородские писцовые книги, которые заключают в себе данные за несколько последовательных периодов, то мы увидим, что из всего этого устойчиво держится только хлебный оброк, тогда как сыр, яйца и баранина к середине XVI века отчасти, а к концу его без исключения заменяются деньгами.3 Причины симпатии землевладельца к хлебу и антипатии к баранине мы скоро увидим; пока же заметим, что замеченный нами факт отнюдь не был местной, новгородской особенностью. «В 1567–1568 гг. в костромских дворцовых селах Дыбине и Сретенском с деревнями платили оброк посопным хлебом (рожью в зерне), а мелкий доход уже весь переведен на деньги. В 1592–1593 гг. в костромских вотчинах Троицкого–Сергиева монастыря выти, с которых не отбывалось изделье (барщина), все обложены были денежным оброком. От 90–х годов до нас дошел ряд описаний вотчин Троицкого–Сергиева монастыря в разных уездах московского центра, и чрезвычайно характерно, что везде оброк монастырю платится деньгами: об этом свидетельствуют писцовые книги уездов Московского, Дмитровского, Ярославского, Ростовского, Углицкого, Пошехонского, Солегалицкого. Из этих уездов о Пошехонском имеем известие, что там еще в 50–х годах оброк собирали посопным хлебом: так было в вотчине кн. П. А. Ухтомского в 1558–1559 гг., причем мелкий доход уже превращен в денежную форму. То же самое можно наблюдать в дворцовом селе Борисовском, Владимирского уезда, в 1585 году: мелкий доход здесь платился деньгами, а оброк посопным хлебом».4 Великий князь и его наместники не составляли в данном случае исключения в ряду других вотчинников, — и у них мы можем проследить этот денежный аппетит до значительно более ранней эпохи. Первая уставная грамота, переводящая натуральные повинности населения в денежные (Белозерская), относится к 1488 году. В ней перечислены как наместничьи «кормы», так и судебные штрафы в их первоначальном виде, в форме продуктов, но сейчас же идет и их замена: «за полоть мяса 2 алтына… за боран — 8 денег» и т. д. Введение денежных податей было поводом для появления большей части дошедших до нас уставных грамот начала XVI века — крестьянам Артемоновского стана 1506 года, бобровникам Каменского стана 1509 года, Онежского 1536 года, Андреевского села 1544 года и т. д.5 Административные заботы московского правительства имели, таким образом, вполне реальное, чисто экономическое основание.

И большие и малые вотчинники стремились получать свои доходы не в прежней, неуклюжей форме непосредственно потребляемых продуктов. Им понадобилась форма более гибкая. Но эта новая, более гибкая, форма дохода — денежная — была бы бессмыслицей притом хозяйственном строе, в рамках которого сложилась феодальная вотчина. Там и деньги нужны были тоже в «торжественных случаях» удельному князю, например, когда он собирался отправлять в Орду дань, и ему, и его подданным, когда они покупали заморское сукно, заморское вино или заморские фрукты. Ежедневные, будничные потребности удовлетворялись своими, домашними средствами — деньги для этой цели не были нужны. А раз деньги нужны были лишь изредка, не было и поводов стремиться к тому, чтобы свои доходы получать в денежной форме. Переход феодального вотчинника к денежному хозяйству стал, таким образом, только внешним выражением гораздо более крупной перемены. Эта перемена состояла в разрушении феодальной вотчины, как самодовлеющего экономического целого, и появлении землевладельца, прежде гордого в своем экономическом уединении, на рынке как в качестве покупателя, так и в качестве продавца.

Указание на связь вотчины с рынком, — связь не случайную, а постоянную, нормальную, так сказать, — встречается нам, впервые еще в одном памятнике XV века, возникшем, правда, на самой прогрессивной, экономически, окраине тогдашней России: в Псковской судной грамоте. В одном из поздних постановлений этой последней6 говорится об обязанности «старого изорника», т. е. бывшего крестьянина, по окончании полевых работ, на Филиппово заговенье (15 ноября) «отказавшегося» от своего барина возы возити на государя. Хлеб и живность отправляли в город на рынок по первопутку, — а зима могла стать позже 15 ноября позже формального прекращения обязательств между «изорником и его бывшим «государем». Последний мог оказаться в затруднительном положении: есть, что продавать, а везти в город некому и не на чем. Ограждая интересы землевладельца, псковское право и оговаривало, что, хотя формально отношения и кончились, бывший крестьянин все же должен выполнить свою последнюю экономическую функцию — доставить продукты своего труда на рынок. «Повоз» упоминается и в московских документах XVI века.7 Но не всегда крестьянин являлся на рынки только в качестве барского батрака. Самостоятельность отдельного мелкого хозяйства, связанного с центром вотчины лишь данями и оброками, вела к тому, что и продавцом продуктов крестьянин часто являлся за себя лично. Цитированный уже нами историк сельского хозяйства Московской Руси приводит очень живую картинку этого крестьянского торга из одного жития, начала XVI века, рассказывающего, как крестьяне окрестностей Переяславля–Залесского ходили «во град, на куплю несуще от своих трудов земленых плодов и прочево снена и от животных», «до светения утра, еще тме сущи, дабы на торговище ранее успети».8

Чрезвычайно ценно это указание на существование мелких местных, так сказать, уездных рынков, цитированный нами автор приводит их целый ряд. Крупный обмен даже и предметами первой необходимости, особенно хлебом, существовал и ранее, поскольку существовали крупные торговые центры, вроде Новгорода, с многолюдным не земледельческим населением. В XVI веке место Новгорода, сохранившего, однако, большую половину своего значения, заняла Москва, по словам иностранных путешественников, растянувшаяся на девять почти верст по течению реки Москвы и считавшая, во вторую половину царствования Грозного, более 40 000 дворов, т. е. не менее 200 000 душ населения.9

Флетчеру, бывшему здесь при Федоре Ивановиче, город показался не меньше Лондона, а есть основание верить его утверждению, что Москва сильно пострадала к этому времени от татарского набега 1571 года и, нужно прибавить, от общего экономического кризиса, опустошившего все города Центральной России.10 Москва должна была втягивать огромное количество продуктов сельского хозяйства, и 700–800 возов с зерном, въезжавших ежедневно в Москву по одной только ярославской дороге, о которых рассказывает один из тех же иностранных путешественников, по всей вероятности, вовсе не были преувеличением. Но здесь было еще все–таки лишь количественное изменение, сравнительно с предшествующей эпохой, хотя количество и тут переходило уже в качество. С точки зрения экономической эволюции, гораздо интереснее те мелкие городские центры, какие мы встречаем в Средней и Северной России за то же царствование Ивана Грозного и его преемника. Мы приведем только несколько примеров. Смоленский Торопец — когда–то вотчина Мстислава Мстиславича Удалого — в XVI веке «имел средние размеры и не отличался процветанием торга». Тем не менее в нем в 1540–1541 годах было 402 тяглых двора — на 80 служилых, 79 лавок и 2400 человек приблизительно населения. В Сольвычегодске, во вторую половину того же века, было около 600 тяглых дворов, т. е. не меньше 5000 жителей: а «эти места не отличались ни населенностью, ни оживлением». В не менее медвежьем углу, Каргополе, документы 1560 года считают 476 тяглых дворов, т. е., самоё меньшее, до двух с половиною тысяч жителей. На юг от Москвы, в Кашире, в конце семидесятых годов того же века было «около 400 посадских дворов и значительный торг, заключавший больше 100 лавок». Даже разрушение Каширы татарами, которые выжгли город дотла, не убило ее торгового значения. В Серпухове уже к 1552 году успела запустеть пятая часть посада, и тем не менее оставалось еще более 600 дворов и 250 лавок.11 Мы видим отсюда, как неосторожно было бы представлять себе город Московской Руси в виде крепости, населенной почти исключительно военнослужилыми людьми. Как ни скромны приведенные цифры торгово–промышленного населения по нашему теперешнему масштабу, для средневековой страны, какой была Московская Русь XVI века, это дает право говорить о буржуазии, как о достаточно выделившемся общественном классе и как о социальной силе, влияние которой не могло не сказаться в критические минуты. Апогея своего это влияние достигло в дни Смуты, когда буржуазия оказалась в силах выдвинуть своего царя и поддерживать его несколько лет. Но уже политические деятели эпохи Грозного считаются с этой силой, тем самым заставляя с ней считаться и историка.

Но не только буржуазия выделялась из массы сельского населения, буржуазные отношения стали проникать и в среду этого последнего. Было бы очень странно представлять себе отношения всех крестьян XVI века к землевладельцам по образу и подобию отношения теперешних арендаторов к теперешним помещикам, как это иногда делалось в литературе. Но царствование Грозного знает уже и настоящие случаи денежной аренды, притом не только крестьянской. В 1560 году игумен одного монастыря бил челом царю о том, чтобы монастырю отдали на оброк дворцовые земли — они были нужны для округления монастырского хозяйства. Из ответной царской грамоты мы узнаем, что эти земли и раньше были на оброке у помещиков братьев Щепотьевых. Игумен «наддал оброку» 25 алтын и перебил землю у прежних арендаторов. А в выписи из рязанских писцовых книг, относящейся к 1553 году, мы находим монастырские села и деревни «в нагодчине за детьми боярскими», причем «нагодчина», ежегодная плата за землю, везде выражена в денежной форме — полтина, две гривны, десять алтын, а начало арендных отношений возводится еще ко временам великих князей рязанских, на грамоты которых ссылается московская писцовая книга.12 Древнейшие крестьянские «порядные», дошедшие до нас, недаром относятся именно к этому времени: это не значит, что раньше порядных вовсе не было; весьма возможно, что отдельные их образчики от более ранней эпохи просто не дошли до нас. Но чем такие документы становились чаще, тем больше вероятия было, что отдельные экземпляры и встретятся исследователям. В самом раннем из них, от 1556 года, «оброк», т. е. арендная плата, выражена не в деньгах, а в хлебе: «хлеба, ржи и овса, 5 коробей, в новую меру, из года в год, и из леса пятой сноп, а из Заозерья шестой сноп».13 Но это вовсе не доказывает господства натурального хозяйства, а скорее наоборот: желание землевладельца получить участие в прибылях от продажи хлеба. При наличности рынка хлеб был те же деньги — особенно в руках монастыря, каким и был землевладелец в настоящем случае. Соловецкий монастырь, например, в конце 50–х годов XVI века закупал до 3 тыс. четвертей ржи ежегодно, а в 80–х годах до 8 тыс. четвертей. Троице–Сергиевский к одному только устью Шексны, где монахи забирали свои рыбные запасы, отправлял по несколько лодок, в каждой по сто четвертей ржи, «да тридцать пуд соли». Если в первом случае и можно допустить, что весь хлеб шел на нужды самого монастырского хозяйства, то размеры закупки указывают на почти капиталистические размеры этого последнего; и из других источников мы знаем, что в Соловках, кроме 270 человек братии, было до 1000 «работных людей» в самом монастыре, как и на промыслах, главным образом, солеваренном.14 Торговля солью уже тогда была одним из крупнейших зачатков торгового капитализма и составляла почти монополию монастырей в Московской, как и в Киевской Руси. Соловецкий продавал ежегодно до 130 тыс. пудов соли. Кириллово–Белозерский торговал ею «на Двине, и во Твери, и в Торжку, и на Угличе, и на Кимре, и в Дмитрове, в Ростове, и на Кинешме, и на Вологде, и на Белоозере с пригороды и по иным местам: где соль живет поценнее, и они тут и продают», — наивно признавались в своем барышничестве монастырские власти. Второстепенные монастыри (как, например, Свияжский Богородицкий) продавали по 20 тыс. пудов соли в год. Рядом с этим монастыри вели обширный торг и другими продуктами: рыбой, маслом, скотом. Монастырские склады в Вологде занимали шестьдесят сажен в длину и восемь в ширину. Когда Кириллов монастырь, в конце XVI века, перенес свой торг на новое место, туда же пришлось передвинуть и царскую таможню — до такой степени обитель являлась коммерческой столицей края.15 Если монастыри барышничали, почти без соперников, солью, то по части барышничанья другими предметами первой необходимости остальное общество не отставало от них. По связи с монастырями характерной является коммерческая роль духовенства, на которую имеется целый ряд указаний. К тому священнику–прасолу из Пошехонского уезда, который «от дальних стран скот приводил и отводил от человеков к иным человекам» — его извлек из одного жития XVI века Н. А. Рожков, — можно прибавить лицо, исторически и литературно весьма знаменитое, руководителя Грозного в дни его «добродетели», благовещенского протопопа Сильвестра. Наставляя своего сына быть честным в расплатах, Сильвестр приводит истинно буржуазные доводы, под которыми охотно подписался бы любой средневековый купец. «А сам у кого что купливал, ино ему от меня милая разласка: без волокиты платеж, да еще хлеб да соль сверх; ино дружба в век; ино все да мимо меня не продаст… А кому что продавывал, все в любовь, а не в оман… ино добрые люди во всем верили, и здешние и иноземцы». Это участие московского протопопа в заграничной торговле интересно потому, что указывает на круг его отношений и знакомств: мы увидим дальше, что некоторые проекты первой половины царствования Грозного приходится поставить в связь именно с этим кругом. Заграничный торг уже тогда не был ничтожным, что и вполне естественно, если мы припомним, что падение Новгорода вовсе не было обрывом коммерческих сношений с заморскими странами, а лишь сосредоточением их в самой Москве. В 60–х годах прибавилось еще одно «окно в Европу» — открытый англичанами путь по Северной Двине, через Архангельск; но и это, конечно, отнюдь не упразднило старого пути. Флетчер уверяет, что пока Нарва была в русских руках (с 1558 по 1581 год) из нее выходило ежегодно не менее 100 кораблей, «больших и малых», только со льном и коноплею. Воску вывозилось будто бы до 50 тысяч пудов, сала — до 100 тысяч, кожи до 100 тысяч штук в год. Падение вывоза к царствованию Федора Ивановича — втрое, а иногда вчетверо — он приписывает неудачам русской внешней политики: связь этой последней с коммерческими интересами мы рассмотрим в своем месте. По поводу же Сильвестра стоит еще отметить, что он, помимо того, что сам занимался торговлей, готовил к той же деятельности и других: многие из его воспитанников, по его рассказу, «рукодельничают всякими промыслы, а многие торгуют в лавках; мнози гостъбу деют в различных странах всякими торговлями». Наставник царя Ивана был недаром автором умеренного и аккуратного, истинно мещанского «Домостроя», он же был родоначальником и коммерческого образования в России.

Если верить одному моралисту–проповеднику первой половины XVI века, который сам был, впрочем, весьма плохим образчиком добродетельного жития, увлечение торговлей было в те дни чем–то вроде повальной болезни, отбивавшей людей от всяких других занятий. «Всяк ленится учиться художеству, все бегают рукоделия, все щапят торговати, все поношают земледелателем»…16 Но, по крайней мере, об одном классе общества, кроме духовенства, то же решительно утверждают и иностранцы, вовсе не склонные к морализированию. Объясняя вздорожание хлебных цен в 80–х годах, Флетчер говорит: «Виновата была в этом не столько земля, сколько происки дворян, барышничающих хлебом.17 Действительно, цены на хлеб в XVI веке поднимались с правильностью и неуклонностью, совсем не зависевшими от случайного неурожая. По исследованиям Рожкова, влияние урожаев на хлебные цены тогда было не сильнее, чем теперь: между тем «в западном Полесье (нынешние Новгородская и Псковская губернии) в самом начале столетия рожь стоила около 7 московок за московскую четверть, а к 60–м годам ценность ее увеличилась втрое — до 21 с лишком деньги. В центре (Московская и прилегающие к ней губернии) с 5 денег в 20–х годах XVI века цена четверти ржи поднялась в следующем десятилетии до 20 денег, в 50–х и 60–х годах — до 30, а в 80–х годах — даже до 40 денег. На севере (губернии Архангельская, Вологодская и Олонецкая) до 20–х годов включительно 14 д. за четверть ржи считались уже дорогой ценой, а в 60–70–х годах нормальной была здесь уже цена в 20–25 денег за четверть, в 80–х — в 40, а в 90–х даже в 50 денег и более».18 А что землевладельцы были в ценах на хлеб непосредственно заинтересованы, доказывает то распространение оброка «посопным хлебом», которое мы уже отмечали выше.

Хлебный оброк или участие помещика в доле урожая был самым простым способом извлечения денег из своего имения в земледельческих местностях — как денежный оброк в неземледельческих. За одно и то же время (1565–1568) в Вотской пятине, нынешней Петербургской и отчасти Выборгской губерниях, посопный хлеб и доля урожая составляли 84,1% всего оброка, а деньги лишь 15,9%: а в Обонежской пятине, «по естественным своим условиям примыкающей уже к Северу», хлебный доход помещика, в обеих его формах, не превышал 25%, а денежный давал более 75% всего дохода. Но колоссальный, как мы сейчас видим, рост хлебных цен должен был толкать помещиков земледельческой России к новым, более сложным формам производства. Уже и тогда находились люди, которым традиционное, мелкое крестьянское хозяйство не казалось достаточно производительным. Это мелкое хозяйство было рассчитано на удовлетворение потребностей своего двора: на барский двор шла меньшая часть урожая, — четверть или треть, по новгородским писцовым конца XV века.19 Но теперь выгодно было забирать себе все, за вычетом необходимого на пропитание самих работников. В предшествующий период барская пашня служила только для удовлетворения потребностей барского двора и оттого была, обычно, очень невелика по размерам.20 Уже исследователь новгородского хозяйства конца XV века заметил в этом случае довольно резкую перемену. «Собственная боярская запашка в Новгороде только в редких случаях достигала 5 обеж на одну семью; обыкновенно же она не превышала 3 обеж. Напротив, с водворением московского владычества боярская запашка значительно увеличивается. Большие семьи, состоявшие из нескольких помещичьих дворов, запахивали нередко на себя по 16 и 17 обеж. Так, князь Дмитрий с детьми имел запашку в 17 обеж, князь Борис Горбатый с матерью — 16. Но и у отдельных помещичьих семей собственная запашка была нередко довольно значительная. Тот же князь Горбатый запахивал исключительно на себя 12 обеж; Гордей Сарыхазин располагал запашкой точно в таком же размере».21 Обработка этой расширившейся барской пашни производилась руками барских же людей — холопов; о только что упомянутом Гордее Сарыхазине писцовая книга говорит: «И из тех обеж Гордей пашет на себя с своими людьми 12 обеж». В главе о русском феодализме мы имели случай отметить роль холопов, как военных сотрудников своего господина; теперь начинается их экономическая утилизация. Каких размеров она достигала, показывает завещание одного богатого человека времен молодости Грозного, князя Ив. Фед. Судцкого, писанное в 1545–1546 годах. По завещанию можно насчитать не менее 55 семей холопов, которых князь оставляет в наследство своей жене и дочерям, не считая отпускаемых им на свободу: из них 50 семей людей деловых страдных, обрабатывавших княжескую пашню. Десять лет спустя, в духовной другого богатого помещика, мы встречаем, кроме «страдных слуг» — просто пашенных холопов — еще страдных людей, кабальных, работников, закрепощенных путем займа. Любопытно, что и теми и другими одинаково завещатель распоряжается совершенно свободно, как своею собственностью, считая их «головами», как скот.22 Так уже в 50–х годах XVI века явственно намечается один из корней будущего крепостного права.

Холопский труд на пашне был очень распространен в первой половине столетия: по подсчету Н. А. Рожкова, в Тверском уезде в 1539–1540 годах на помещичьих землях барские дворы составляли 4,5%, холопские — 8,8%, крестьянские — 86,7% общего числа земледельческих дворов.23 В отдельных имениях процент холопских дворов заходил и выше 10. Но даже с искусственным расширением контингента «страдников», посредством закабаления свободных крестьян, барская пашня росла все же быстрее, чем количество занятых в ней холопских рук. Помещик с лихорадочной торопливостью стремился увеличить площадь земли, доход с которой шел целиком ему, — захватывал не только отдельные крестьянские дворы, почему–нибудь запустевшие, но и целые деревни и починки. Уже в новгородских писцовых перед нами мелькают такие записи: «Деревня (такая–то)… дв. княжой человек (такой–то) пашет ее на князя». В московских подобных примеров гораздо больше. Вот один из типичных: «За Яковом за Семеновым сыном Якушкина отца его поместье сельцо Сушино… да к тому же сельцу припущены в пашню: пустошь Скородная, да пустошь, что был починок Боровой, а поставлен на той же сельской земле, а в нем двор помещиков, да людских пять дворов, да двор пуст…» Там, где было раньше целых три крестьянских поселка, расположился один помещик с пятью семьями своих дворовых. Или: «За Иваном за Тимофеевым сыном… треть пустоши, что была деревня… да две пустоши спущены пашнею вместе, да жеребей пустоши…».24 Отдельные некрупные землевладельцы еще могли обходиться при расширении своей запашки холопским трудом, но крупный собственник, организуя свое хозяйство, должен был искать более обширного резервуара рабочих рук. И уже очень скоро помещик напал на мысль — расширять в этом направлении натуральные повинности сидевших на его землях крестьян. Первые образчики развития барщины мы встречаем, как и следовало ожидать, на земле церковной: в знаменитой грамоте митрополита Симона, которая некогда играла такую роль в спорах о возникновении русской поземельной общины. Мы уже упоминали, что доказательством существования общины этот случай никак служить не может — упоминающийся в грамоте передел произведен был не крестьянами, а вотчинником.25 Но напечатанный в полном виде лишь в недавнее время документ оказался имеющим капитальную важность в другом отношении: им непререкаемо устанавливается наличность правильно организованной издельной повинности крестьян уже на рубеже XV и XVI веков. Барщина была на первый раз не тяжелая: на каждые пять десятин своей земли крестьянин должен был пахать одну десятину церковной. Это было, однако, уже усиление барщины: поводом к грамоте было то, что крестьяне «пашут пашни на себя много, а монастырские пашни пашут мало». В имении было уже заведено трехпольное хозяйство — культура была, по–тогдашнему, довольно интенсивная. Еще более интенсивное хозяйство мы находим лет сорок спустя в дворцовых вотчинах великого князя — и тоже наряду с урегулированной барщиной: в Волоколамском уезде дворцовые крестьяне обязаны были на каждые шесть десятин своей земли пахать седьмую на великого князя, причем точно были определены размеры посева на этой десятине — «2 четверти ржи, а овса вдвое». Великокняжескую землю крестьяне должны были и унаваживать за свой счет, причем опять–таки точно были определены не только количество «колышек» навоза на десятину, но и размеры каждой колышки.26 Имения средних и мелких владельцев долго должны были дожидаться столь рационального хозяйства. Но барщина и здесь появляется довольно скоро: даже исследователь, который утверждает, что до конца XVI века «барщины не существовало», приводит целый ряд указаний на барщинные имения в первой половине столетия, и ряд этот мог бы быть еще увеличен.27 Рядом с кабальным хозяйством завязывался и другой корень крепостного права — с дальнейшим его ростом мы познакомимся, изучая экономическую жизнь Московской Руси XVII века. Для современного читателя, привыкшего рассматривать «крепостное хозяйство», как синоним регресса, странно встретить первые зачатки крестьянской крепости в связи с интенсификацией культуры; но для феодальной вотчины, не знавшей пролетариата, было невозможно построить новую систему хозяйства на чем–либо, кроме подневольного труда в той или иной его форме. Стоит отметить, как характерный симптом, попытки вести хозяйство вольнонаемными рабочими: в 50–х годах на монастырских землях мы уже встречаем «детенышей» — сроковых работников на денежной плате, как показывает название вербовавшихся сначала из ушедших на заработки младших членов крестьянских семей. Но сколько–нибудь значительного развития сельский пролетариат достиг только к самому концу рассматриваемого периода, когда, на фоне всеобщей «разрухи», рабский труд окончательно укоренился как господствующая форма эксплуатации, и к услугам рабовладения был весь аппарат государственных учреждений. Необходимое условие для развития буржуазного хозяйства стало намечаться тогда, когда никаких предпосылок для этого хозяйства уже не было.

В ту эпоху, которую мы рассматриваем теперь, — в первую половину царствования Грозного, — аграрный кризис был еще далеко впереди, и печальный конец начинавшегося хозяйственного расцвета никем не предчувствовался. Деньги и денежное хозяйство были внове, все стремились к деньгам, и все «щапили торговати». Превращение хлеба в товар сделало товаром и землю, которая давала хлеб. Охотников на этот товар было много, и редко когда в Древней Руси земельная мобилизация шла более бойко, нежели в первой половине XVI века. Но раз землю много и часто покупали, значит кто–то продавал землю, т. е. обезземеливался. Один разряд терявшего землю населения мы уже видели в главе II: то было мелкое вотчинное землевладение, крестьяне–вотчинники. Но обезземеливались не только они: на крайнем противоположном полюсе, среди крупнейшего вотчинного боярства, мы замечаем то же явление. Два условия вели к быстрой ликвидации тогдашних московских латифундий. Во–первых, их владельцы редко обладали способностью и охотой по–новому организовать свое хозяйство. Человек придворной и военной карьеры, «боярин XVI века был редким гостем в своих подмосковных и едва ли когда заглядывал в свои дальние вотчины и поместья; служебные обязанности и придворные отношения не давали ему досуга и не внушали охоты деятельно и непосредственно входить в подробности сельского хозяйства».28 Во–вторых, феодальная знатность «обязывала» и в те времена, как позже: большой боярин или медиатизированный удельный князь должен был, по традиции, держать обширный «двор», массу тунеядной челяди и дружину — иногда, как свидетельствует Курбский, в несколько тысяч человек. Пока все это жило на даровых крестьянских хлебах, боярин мог не замечать экономической тяжести своего официального престижа. Но когда многое пришлось покупать на деньги — деньги, все падавшие в цене год от году, по мере развития менового хозяйства — он стал тяжким бременем на плечах крупного землевладельца. Историк служилого землевладения в XVI веке приводит трогательный, можно сказать, эпизод, ярко рисующий эту сторону дела. В 1547 году царь Иван просватал дочь одного из знатнейших своих вассалов, князя Александра Борисовича Горбатого–Шуйского, за князя И. Ф. Мстиславского — тоже из первых московских бояр. И вот оказалось, что матери невесты не в чем выехать на свадьбу, ибо муж ее, отправляясь на царскую службу, т. е. мобилизуя свою удельную армию, заложил все, что только можно было заложить, в том числе и весь женин гардероб…29 Мелкий вассалитет был в этом случае в гораздо более выгодном положении: он не только не тратил денег на свою службу, но еще сам получал за нее деньги. Денежное жалованье мелкому служилому человеку все более и более входит в обычай в течение XVI века. Если прибавить к этому, что маленькое имение было гораздо легче организовать, чем большое, легко было «спустить вместе» две–три деревни или починка и совсем невозможно проделать эту операцию над несколькими десятками и сотнями деревень; что мелкому хозяину легко было лично учесть работу своих барщинных крестьян и холопов, а крупный должен был это делать через приказчика, который весьма охотно становился фактическим хозяином, то мы увидим, что в начинавшейся борьбе крупного и среднего землевладения экономически все выгоды были на стороне последнего. И, экспроприируя богатого боярина–вотчинника в пользу мелкопоместного дворянина, опричнина шла по линии естественного экономического развития, а не против него. В этом было первое условие ее успеха.


  1.  См. его работу о «сочинениях Ивана Грозного». — Соч., т. 1, СПб., 1904.
  2.  См. книгу проф. Ковалевского «Душевное состояние Ивана Грозного» (Харьков, 1883) и статью г. Глаголева (Русский архив, 1902).
  3.  Рожков Н. Сельское хозяйство Московской Руси в XVI веке. — М., 1899, с. 235 и др.
  4.  Ibid., с. 238–239. Ссылки на соответствующие архивные документы там же.
  5.  См, акты, собранные археологической и географической экспедицией, т. 1, passim.
  6.  Поздним его приходится считать потому, что им ограничиваются права крестьянина, — именно права иска его по отношению к барину, — ср. ст. 42 и 75. В тексте идет речь о последней.
  7.  См., например, одну из уставных грамот Соловецкого монастыря 1561 года, цитируемую г. Лаппо–Данилевским (Крестьянский строй. — СПб., 1901, т. 1, с. 38).
  8.  Рожков, назв. соч., с. 283.
  9.  Вот описание Москвы, какой она была в начале рассматриваемого периода, в 1525 году. Оно принадлежит итальянскому путешественнику Павлу Иовию и заимствовано нами из «Истории города Москвы» Забелина. 1, с. 143):

    «Город Москва по своему положению в самой средине страны, по удобству водяных сообщений, по своему многолюдству и, наконец, по крепости стен своих есть лучший и знатнейший город в целом государстве. Он выстроен по берегу реки Москвы, на протяжении пяти миль, и дома в нем вообще деревянные, не очень огромны, но и не слишком низки, а внутри довольно просторны; каждый из них обыкновенно делится на три комнаты: гостиную, спальную и кухню. Бревна привозятся из Герцинского леса; их отесывают по шнуру, кладут одно на другое, скрепляют на концах — и, таким образом, стены строятся чрезвычайно крепко, дешево и скоро. При каждом почти доме есть свой сад, служащий для удовольствия хозяев и вместе с тем доставляющий им нужное количество овощей; от сего город кажется необыкновенно обширным. В каждом почти квартале есть своя церковь; на самом же возвышенном месте стоит храм Богоматери, славный по своей архитектуре и величине; его построил шестьдесят лет тому назад Аристотель Болонский, знаменитый художник и механик. В самом городе впадает в р. Москву речка Неглинная, приводяща в движение множество мельниц. При впадении своем она образует полуостров, на конце коего стоит весьма красивый замок с башнями и бойницами, построенный итальянским архитектором. Почти три части города омываются реками Москвою и Неглинною, остальная же часть окопана широким рвом, наполненным водою, проведенною из тех же самых рек. С другой стороны город защищен рекою Яузою, также впадающею в Москву несколько ниже города».

    А вот как описывает Москву Флетчер, видевший ее в 1588 году:

    «Город почти круглый; он окружен тремя рядами толстых стен, отделенных друг от друга улицами. Внутренняя ограда и находящиеся в ней здания служат местом жительства императора. Город защищается рекой Москвой, которая течет вокруг него, и пользуется такой же безопасностью, как сердце в средине тела. Мне говорили, что во время переписи, незадолго перед сожжением города татарами, засчитали 41 500 домов. После осады и пожара в (1571 году) видны обширные пустые пространства, которые еще недавно были покрыты домами, в особенности в южной части, которая была построена императором Василием для его солдат… В настоящее время город Москва немного больше, чем Лондон…» («О государстве Русском», глава IV).

  10.  О размерах запустения можно судить по следующим данным: в Коломне в 1578 году было 32’/2 двора жилых на 662 пустых: в Можайске по переписи 1595–1598 годов — 205 жилых дворов, 127 пустых и 1446 пустых дворовых мест. См.: Платонов. Очерки по истории Смуты, с. 46–47.
  11.  См. для всех этих данных цит. соч. проф. Платонова, т. 1, passim. Выдержки в кавычках взяты оттуда же.
  12.  Акты, относящиеся ко времени до истории тягл, населения, изданные Дьяконовым, т. 2, п. 19. Писцовые книги Рязанского края, изданные В. Сторожевым, т. 1, с. 422.
  13.  Акты юридические, № 177. Приведены у Сергеевича (Древности русского права, т. 1, изд. 3–е, с. 210).
  14.  Платонов, цит. соч., с. 7; Рожков, цит. соч., с. 272–274.
  15.  Ср. Платонов, цит. соч., с. 33–34; Костомаров. Очерк торговли Московского государства, с. 451–153.
  16.  Из проповедей митрополита Даниила, цит.: Жданов. Соч., т. 1, с. 233, прим. 2.
  17.  О государстве русском, гл.3.
  18.  Цит. соч., с. 210, ср. с. 286.
  19.  Ibid., с. 242.
  20.  Русская история, ч. 1, с. 29.
  21.  Никитский. История экономического быта Великого Новгорода, с. 210.
  22.  См. акты, собранные Лихачевым, т, 1, с. 16–17, 29.
  23.  Цит. соч., с. 140.
  24.  Первый пример взят из писцовых книг, изданных Калачевым, т. 1, ч. 2, с. 700 — ср. там же, с. 709, 718, 719, 721 и др. Второй — из писцовых книг Рязанского края, изданных Сторожевым, т. 1, с. 169 — ср. с. 172–173 и др.
  25.  Русская история, т. 1, с. 3.
  26.  Оба документа и грамота митрополита Симона и сотная 1544 года о дворцовых имениях Волоколамского уезда напечатаны впервые г. Милюковым в его «Спорных вопросах финансовой истории Московского государства», с. 32, прим. 1 и 2.
  27.  Рожков Н. А., цит. соч., с. 129 и 153–154. Ср. А. Ю. № 177 и 178.
  28.  Ключевский В. Боярская дума. — Изд. 3–е, с. 313.
  29.  Рождественский. Служилое землевладение XVI в. — СПб., 1907, с. 83.
от

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus