Книги > Историческая наука и борьба классов. Вып.I >

Ответ т. Томсинскому

1

«Века протекали, лицо изменилось земли», только самодержавие, как политически организованный капитал (?), оставалось незыблемым в течение веков. Внутренняя и внешняя политика царизма вплоть до 1917 г. определялась только интересами торгового капитала. Русское самодержавие оставалось недосягаемым для диалектики. Вот вывод т. Покровского по вопросу о социальной природе русского самодержавия».

Так начинает т. Томсинский свою «критику». В подзаголовке его статьи отмечено, что предметом критики является между прочим сборник статей: «Марксизм и особенности исторического развития России». Если читатель возьмет этот сборник и развернет его на стр. 130, он там прочтет: «Диалектике торгового капитализма соответствовала диалектика политически обслуживавшего его самодержавия». Совершенно ясно, что ни написать, ни даже подумать, что «русское самодержавие оставалось недосягаемым для диалектики» (подчеркнутая мною фраза в начальном пассаже статьи т. Томсинского), Покровский не мог. Он настаивал лишь — и настаивает — на «закоченелости политической формы» царизма (Сборник, стр. 96), что есть не что иное, как повторение иными словами мысли т. Ленина о «невероятной застарелости и устарелости царизма», этой «монархии, державшейся веками» (первое «письмо издалека», соч. XIV, стр. 5, разр. моя — М. П.).

Вековую давность русского самодержавия не отрицал таким образом и величайший диалектик нашего времени, причем «суть царской монархии» «обнажила», по Ленину, «первая революция и следующая за ней контрреволюционная эпоха» (1907–1914 гг.) (то же письмо далее стр. 6). То есть до XX в. «суть» эта оставалась приблизительно та же. Сам Ленин определял эту «суть» как крупное землевладение: Романовы для него — это «первые среди равных помещики, владеющие миллионами десятин» (там же; разрядка Ленина). Непосредственно это, конечно, так и было: непосредственно самодержавие возглавляло собою помещичий класс. Но когда я в своей маленькой книжке постарался показать, что и крупное землевладение в России было лишь частью общей системы русского меркантилизма, Ленин нашел эту концепцию вполне приемлемой и нимало не еретической.

Итак, диалектика, настоящая диалектика, ничего не имеет против того, чтобы учреждения существовали «веками» и имели «суть» весьма архаическую. Сейчас мы увидим пример этого еще более разительный. Но прежде мне хотелось бы, чтобы читатель не забыл «начального пассажа» работы т. Томсинского. Как читатель теперь видит, это — «пассаж» в двояком смысле слова. — Во–первых, в обыкновенном литературном, а во–вторых, в том смысле, когда говорят: «ах, какой пассаж!» В самом деле, подумайте только: человеку приписана мысль, которой он никогда не имел, не мог иметь, которая противоречит всему его миросозерцанию. Кем приписана? Автором, который взялся его критиковать, т. е. который прежде всего должен знать миросозерцание критикуемого им писателя. И т. Томсинский конечно прекрасно знает, что я не мог ни написать, ни даже случайно подумать, что какой–либо общественный институт «недосягаем для диалектики». И тем не менее он мне эту мысль приписал. Как это называется, когда человеку сознательно приписывают то, чего он ни сказать, ни подумать не мог? Это, я полагаю, знает и читатель, знает и т. Томсинский. И так как читатель и т. Томсинский без труда найдут соответствующее слово, то в моих терминологических указаниях они и не нуждаются. А теперь, констатировав этот, по существу мало интересный, но, несомненно, подлежащий констатированию факт, пойдем дальше.

Пока все же не дальше этого начального «пассажа». Что самодержавие — вне диалектики, этого автору, разбираемому т. Томсинским, нельзя было бы приписать не только субъективно — как мысль этого автора, — но даже и объективно, как вывод, сделанный кем угодно из его трудов. Ибо никто другой, как этот автор, дал одну из первых в исторической литературе картин возникновения самодержавия, как объективного исторического факта. Предшествовавшие писатели, буржуазные, обыкновенно под видом возникновения самодержавия говорили о возникновении теорий, политических и юридических, связанных с самодержавием. А так как затем сама история показала нашему поколению уничтожение самодержавия, то диалектическая формула этого явления стоит так прочно, как никакого другого: есть и возникновение и уничтожение. Понимать самодержавие метафизически, как нечто незыблемое и вечное, теперь не смог бы даже архиепископ Антоний Храповицкий. Но, смущаются некоторые молодые товарищи, в промежутке между возникновением и уничтожением оно у вас почти не двигалось. Правда, что медленно оно двигалось, как мы сейчас видели, и для Ленина; правда, что и для меня оно двигалось, а не стояло на месте. Но все же: правда ли, что для диалектики исторического процесса обязательна быстрота движения, что диалектическое понимание истории уподобляет оную огромной кинофильме?

Я прошу читателя развернуть одну старую, но весьма почтенную книжку и прочесть такие например строки: «Буржуазия не может существовать, не революционизируя постоянно орудий производства, а следовательно производственных отношений, а следовательно и всех общественных отношений. Напротив, неизменное сохранение старого способа производства было первым условием существования всех прежних промышленных классов».

Кто этот заскорузлый метафизик, который осмеливался утверждать, что могут быть «неизменные» способы производства? Что это за метафизическая книжка, откуда взяты эти строки? Их было двое. Одного звали Маркс, другого Энгельс. Книжка же, где они излагали свои еретические мысли, называется «Коммунистическим манифестом». И еще один из них, Маркс, не постыдился повторить эту мысль в другой, полной впрочем всяких ересей книжке, называемой «Капитал» (см. русск. перев. 1923 г., т. I, стр. 468, прим. 306).

В этой последней книжке Маркс с особенной ясностью показывает, что быстрый темп исторического развития характерен именно для эпохи развитого промышленного капитализма. «Современная промышленность никогда не рассматривает и не трактует существующую форму известного производственного процесса как окончательную. Поэтому ее технический базис — революционный, между тем у всех прежних способов производства базис был по существу консервативен».

Мелкому производству вообще свойственен не быстрый, а медленный ход исторического процесса. Вот откуда ужасающая монотонность истории всех старых монархий эпохи торгового капитала, до Китая XIX в. включительно. Китай в этом отношении побил все рекорды; там старая монархия жила не «века», но тысячелетия. И когда у нас начнут писать марксистскую историю Китая, — а это надо сделать, и чем скорее, тем лучше, — я уже не знаю, как на это будут реагировать наши молодые диалектики».

А теперь на какой базе развивался у нас торговый капитализм и возглавившее его политически самодержавие? На базе мелкого производства. Имело ли у нас крупное экономическое значение мелкое производство даже в XX в.? Смешной вопрос: всякий читатель газет знает, что и сейчас еще имеет. Значению этого факта, в связи с застойностью самодержавия, в моем сборнике посвящен ряд страниц (104 и сл.). Эти страницы особенно рекомендуются тому, кто прочтет у Томсинского, будто у меня торговля «совершенно оторвана от производственных отношений». Не марксистским — не говоря уже, что объективно, исторически неверным — было бы утверждение, что самодержавие, возглавляя всю систему эксплуатации мелкого производителя, должно было развиваться быстро, меняться быстро. Особенности политического строя дореволюционной России теснейшим образом связаны с существовавшими в ней производственными условиями. Если т. Томсинский этого не понимает, то это потому, что ему дореволюционная Россия представляется на манер того, как изображали ее наиболее вульгарные вульгаризаторы эпохи «легального марксизма», среди которых в ходу было словечко о «предрассудке — считать Россию земледельческой страной». Тогда, как реакция против народнического вульгаризаторства, не желавшего видеть в России промышленного капитализма, это было еще попятно, — хотя и неверно. Теперь, когда и народничество, и легальный марксизм давно на том свете, после всего написанного за эти 20 лет Лениным читать рассуждение Томсинского на ту тему, что вся внешняя политика России определялась исключительно интересами промышленного капитала, что допромышленные формы капитализма, тем паче докапиталистические формы хозяйства не играли в России никакой роли, а торговый капитал играл ту подсобную роль, какую он должен играть в системе развитого промышленного капитализма, — теперь читать все это донельзя странно. Точно видишь какого–то динозавра, вылезающего из допотопной пещеры…

Между тем с этой допотопной точки зрения, что в России промышленный капитализм был все, что им все двигалось и существовало, Томсинский пытается понять, повторяю, всю внешнюю политику самодержавия, притом начиная даже далеко раньше XIX столетия. «Войны Петра I были не только войнами за торговые пути, как думает Покровский», — поучает нас Томсинский. — «Они глубоко отличались от голландских торговых войн XVII в. Царизм каленым железом выжигал Приуралье и Башкирию» и т. д. Дальше сообщаются всем известные факты роста уральских горных заводов в XVIII в. Ради этого, видите ли, Петр вел войны… в Башкирии. Это открытие совершенно новой операционной линии походов Петра составляет личную заслугу т. Томсинского: до сих пор все думали, что Петр воевал в других местах. Было бы конечно удобнее, если бы автор сообщал и внешние подробности «войн»: когда были объявлены, кто руководил операциями с той и с другой стороны, где были сражения, когда заключен мир и т. д. А кстати было бы объяснено, почему Петр поставил столицу не на Уфе, а на Неве, ежели борьба за торговые пути для него не имела особого значения.2 Это по части истории. А по части экономики желательно получить разъяснение, всегда ли промышленный капитал «выжигает каленым железом» рынок рабочих рук, — ибо башкиры очевидно нужны были как промышленные рабочие. — и если да, то почему он это делает. Уж взялся человек открывать Америки, от него можно потребовать точных географических указаний.

Читатель начинает понимать, почему т. Томсинский к концу своей статьи доходит до совершенного отчаяния и начинает утверждать, будто «между торговым и промышленным капиталом не было глубоких противоречий или их вовсе не было» (разрядка моя — М. П.). В самом деле, когда человек не понимает, что торговый капитализм, промышленный капитализм — это две громадные эпохи капиталистического развития, что говорить о политике промышленного капитализма при Петре это все равно, что говорить об артиллерии Аннибала или вычислять количество паровых сил на каравеллах Колумба, — положение становится совершенно безнадежным. Дойдя до такого, поистине антидиалектического, состояния ума, вообще нельзя заниматься историей, ибо нельзя понять ни одного исторического вопроса. Маленький вопрос о башкирских походах Петра объясняет нам отношение т. Томсинского к большому вопросу о социальной природе русского самодержавия. Этот большой вопрос и поставлен–то был сосуществованием рядом, в пределах одной государственной территории, и крупной промышленности вполне современного типа, и полусредневекового мелкого производства, эксплуатировавшегося купеческим капиталом наиболее примитивного образца. Без второго немыслимо было самодержавие; без первого немыслима была революция. Смазать противоположность этих двух систем, объявить самодержавие продуктом промышленного капитализма — значило сделать неразрешимой загадкой существование нашей политической архаики и ненужной буржуазную революцию в России.

Это непонимание Томсинским того, что история не есть простое нагромождение фактов, что в истории факты следуют одни за другими в определенном порядке, эта «исходная путаница», так сказать, всей его статьи (боюсь, что всего его миросозерцания) лишает всякого теоретического интереса ее разбор. Нельзя же пересказывать целыми страницами Маркса и Ленина, — да и кому это нужно? Не читателям «Вестника Коммунистической академии», — во всяком случае. Лишь для иллюстрации основного принципа «томсинщины» я разберу поэтому только два эпизода, в начале и в конце.

Вначале Томсинский пытается обосновать ту мысль, что завоевание Средней Азии было вызвано интересами промышленного капитала, искавшего как промышленного сырья, так и новых рынков для сбыта своих фабрикатов. Он приводит цифру роста ввоза русской мануфактуры в Среднюю Азию с 1892 по 1907 г. Для хлопка, к сожалению, он ни цифр, ни дат не приводит. Массовое хлопководство (посевы американских семян хлопка — местные сорта для фабричного производства не годились) начинается в Средней Азии во второй половине 80‑х годов, т. е. укладывается в те же приблизительно хронологические рамки, что и приведенные Томсинским данные о ввозе в Среднюю Азию русской мануфактуры. И то и другое связано с промышленным подъемом конца XIX в.

Теперь, когда же была завоевана Средняя Азия? В 80‑х годах? Нет, в 60–70‑х (первая половина). Искала ли русская промышленность в 60‑х годах новых заграничных рынков? Достаточно напомнить, что это было на другой день после ликвидации крепостного права, т. е. самого грандиозного расширения внутреннего рынка, какое только имела Россия за все XIX столетие. Недаром в эти годы у нас позволили себе роскошь наиболее фритредерского таможенного тарифа, какой опять–таки только существовал в России с 1822 г. Тут определенно сквозила мысль, что без иностранного подвоза русская промышленность с новым внутренним рынком не оправится — и отчасти это было верно.3

В это именно время царские войска двигаются в междуречье Аму и Сыра. Зачем? Ни в каких заграничных рынках надобности не ощущалось; по части сырья был, правда, хлопковый кризис, созданный американской гражданской войной, но что Средняя Азия может заменить Америку, этого тогда просто не знали, это узнали после, познакомившись как следует с климатом уже завоеванной страны. Во всяком случае в 60‑х годах, когда брали Ташкент и Самарканд, американского хлопка в Средней Азии никто не сеял.

Итак, никакого экономического объяснения движению русских в Среднюю Азию дать нельзя? Непосредственное экономическое объяснение может конечно идти только от интересов русского купеческого капитала, который и был представлен в Самарканде хлудовскими приказчиками. Но конечно этого для объяснения настойчивой борьбы за Среднюю Азию, для объяснения ряда дорогостоящих экспедиций мало. И вообще объяснять все непосредственно экономическими причинами — вовсе не марксистский прием. «Дело обстоит совсем не так, что только экономическое положение является единственной активной причиной, а остальные являются лишь пассивными факторами», писал Энгельс еще в 1894 г. «Нет, тут взаимодействие на основе экономической необходимости, которая в конце концов проявится… Нет какого–то автоматического действия экономического положения, как это иногда весьма удобно воображают, но люди делают свою историю сами, только в определенной, обусловливающей их среде, на основе оставшихся от прошлого действительных отношений, среди которых экономические являются в последнем счете все же решающими…» 4

Эти «решающие в последнем счете» условия мы и найдем, если от метода, который Томсинский считает «материалистическим», мы перейдем к методу, им окрещенному «психологическим». Если мы будем с карандашиком в руках подсчитывать, сколько пудов ввезли, сколько вывезли, мы можем, в ином случае, ровно ничего не найти. А вот если мы возьмем дипломатические документы эпохи (пользование ими Томсинский и объявляет «психологическим методом»), действительная связь вещей и действительный материальный базис русской среднеазиатской политики станут для нас ясны. Русско–английский конфликт XIX в., стержнем которого была борьба за Константинополь и проливы, был только на время прерван Парижским миром 1856 г., а вовсе не закрыт. Аннулирование Парижского мира, восстановление черноморского флота и возобновление борьбы за проливы становятся очередной задачей политики Александра II. Для этого нужно было найти союзников в Европе — и Россия поддерживает Пруссию, помогает ей стать Германской империей. России нужно было обойти Англию с тыла, занести кулак над Индией; для этого нужно было завоевать «Туркестан». В основе лежала таким образом главная линия политики русского торгового капитала, борьба за проливы — вот почему и экспедиция в Среднюю Азию была его, торгового капитала, делом. И приемы, какими экспедиции велись, были приемами его же, торгового капитала: для характеристики приемов я привожу все эти иллюстрации насчет подвигов ташкентцев.

Для т. Томсинского, понимающего историю как груду фактов, преимущественно статистического характера, все это конечно «не имеет никакого научного значения». А для помнящих слова Энгельса, что «люди делают свою историю сами», видеть живое лицо этих деталей истории чрезвычайно важно.5

Естественно, что там, где статистика совершенно бессильная и где нужно не знать (факты общеизвестны), а понимать, Томсинский оказывается в положении рыбы, вытащенной на песок. Слепков попробовал использовать против меня как доказательство «перерождения» самодержавия характеристику Временного правительства 1917 г. у Ленина. Я конечно указал в ответ, что Временное правительство и его родитель, «прогрессивный блок», — это одно, а самодержавие — это совсем другое. Томсинскому ужасно хочется «помочь» Слепкову, и принимается он за это со всем усердием крыловского медведя. Для начала он, в маленьком примечании, спутывает «прогрессивный блок» 1916–1917 гг. с буржуазией перед 1905 г. и, взяв одну мою характеристику, относящуюся к этой последней, с пафосом спрашивает: «Как переваривает это противоречие молодежь, которая учится по учебникам т. Покровского?». Поскольку эта молодежь обладает элементарной марксистской грамотностью, она вероятно понимает, что диалектика действительна не только по отношению к самодержавию, а и к буржуазии также, и что отношение сей последней к самодержавию за промежуток времени с 1904 по 1917 г. могло измениться, тем паче, что этим изменением я занимался в своих работах, довольно известных (см. например «Очерк истории русской культуры», ч. 1, стр. 124–125 по 4‑му изд.). Опасаться, что молодежь запутается между этими двумя соснами (их даже не три, а только две!), как наш «диалектик», нет ни малейшего основания.

Чувствуя очевидно, что у него тут что–то не вышло, Томсинский спешит «нажать педаль». Я задаю Слепкову недоуменный вопрос: зачем же прогрессивному блоку, т. е. промышленной буржуазии, понадобилось сбрасывать Николая, если Николай со своим самодержавием представлял именно промышленный капитализм? Тов. Томсинский находит момент чрезвычайно удобным, чтобы разыграть благородное негодование. «Впервые приходится слышать от большевика о том, что русская буржуазия сбрасывала Николая» — с пафосом начинает он декламировать. Всей декламации выписывать нет надобности, и основана она на самой простенькой и вульгарной передержке: я никогда нигде не говорил, что русская буржуазия, даже этого времени, была настроена революционно, но утверждал и утверждаю, что в 1917 г. она была более смело и откровенно оппозиционной, чем в 1905 г. Буржуазия не была за низвержение монархии, поэтому она хотела заменить Николая Михаилом: но она была за низвержение самодержавия и замену его парламентской монархией с министерством «общественного доверия». Прекрасно понимая что выступление народных масс поведет к низвержению именно монархии, буржуазия хотела это предупредить и подменить революцию дворцовым переворотом. История этой попытки (заговор ген. Крымова, с участием официальных представителей кадетской партии — Некрасова и Терещенки), оборванной мартовской революцией, всем хорошо известна. Почему же большевику нельзя говорить о всем хорошо известных вещах? Потому что т. Томсинский не понимает разницы между абсолютной и конституционной монархией, между оппозицией и революцией?

Но пора наконец перейти к исторической статистике т. Томсинского. Если его статью стоило напечатать, то конечно только ради кое–какого цифрового материала, им собранного. Если бы в статье не было ничего кроме рассуждений, в стиле вышеприведенных, едва ли какой–нибудь журнал согласился бы это опубликовывать. Ибо историческое, юридическое и всякое иное невежество автора (я позволяю себе усвоить «свободу языка» т. Томсинского) есть его личное дело, и зачем же затруднять других демонстрацией этих его свойств ad oculos? Но у него кроме безграмотных исторических сближений и невежественных экскурсов в область политики есть определенный историко–статистический материал. За сообщение его должны быть признательны т. Томсинскому прежде всего сторонники опровергаемых им взглядов, ибо он дает несколько лишних подтверждений именно этим взглядам.

Но прежде всего два слова об особенностях этого материала. Он крайне капризен. В некоторых случаях цифры просто сочинены т. Томсинским, представляют собою плод его комбинаторской фантазии. Затем цифры появляются и скрываются, когда это нужно т. Томсинскому: иногда, где цифра дозарезу нужна читателю, ее нет, — хотя добыть ее весьма легко. Так было (читатель припомнит) с хронологией среднеазиатского хлопка, но этот случай не единственный.

В результате собирание историко–статистического материала т. Томсинским оказывается делом чистого альтруизма: его цифрами, проверив их, могут воспользоваться другие; но ему самому от его цифр не всегда бывает польза, несмотря на все принимаемые им меры предосторожности.

На стр. 266 т. Томсинский высчитывает, сколько лет царская Россия воевала за интересы торгового капитала и сколько за интересы промышленного. Выходит, что на защиту интересов торгового капитала пошло всего 15 лет и 5 месяцев войны, а на защиту интересов промышленности — 104 года и 3 месяца. От этой точности можно было бы придти в восторг и признать немедленно, что моя точка зрения — о преобладании в царской внешней политике интересов торгового капитала — вполне «нелепа», если бы не поражали некоторые слагаемые этих сумм. С Францией в течение XIX столетия Россия будто бы воевала 3 года и 3 месяца. Сложим:

1805–1807 примерно 2 года
1812–1815 » 3 »
1854–1856 » 2 »
Итого примерно 7 лет

Не будучи столь осведомленным в истории, как Томсинский, не решаюсь подсчитывать месяцев и дней (можно бы — да уж очень скучно и глупо…). Так что готов согласиться, что, может быть, не 7 лет, а 7¼ или 6½. Но все–таки не 3 года. Далее, в течение XIX в. Россия воевала и с Англией с февраля 1854 г. по март 1856 г., круглым счетом 2 года. Куда это девал Томсинский? Словом, в колонне «войн торгового капитала» явно неблагополучно. Но еще более неожиданные цифры колонны «промышленной». Тут, оказывается, Россия воевала в Средней Азии 30 лет и 9 месяцев. Подсчитаем: завоевание «Туркестана» началось в 1864 г., закончено было в 1876 г.: 12 лет. Закаспийская экспедиция началась в 1879 г., окончилась в январе 1881 г. Как будто 2 года: итого 14. Чем же наполнены остальные 16 лет 9 месяцев, о, великой историк? Если даже взять в расчет все предшествующие «экспедиции» (весьма кратковременные) и случайные стычки позднейшего времени (Кушка, Памир), которых конечно ни один разумный человек к «войнам» не сопричислит, от силы можно будет накинуть еще года 3. А остальные почти 15?

Вот уж можно сказать: «И статистика такая — где они ее берут!?».

Если непонятно, откуда Томсинский взял нелепые цифры, то еще менее понятно, почему он ту или другую войну относит к «промышленным» или «торговым». Насчет войн в Средней Азии мы с читателем знаем уже, что они были вызваны именно интересами торгового капитала, если понимать под последними не интересы какого–нибудь московского купца, торговавшего с бухарцами, а интересы торгово–капиталистической системы как целого. Наоборот, войны Николая I с Турцией были по крайней мере на 50% войнами промышленного капитала, поскольку Николай «пролагал вооруженной рукой пути» русской мануфактуре на юг не только от Каспийского, но и на юг от Черного моря. Сомнительна в этом смысле и русско–шведская война 1808–1809 гг. Она была интегральной частью континентальной блокады; с Швецией воевали как с союзницей Англии, и если сам по себе захват восточных берегов Балтики заканчивал борьбу Петра за торговые пути, то ничто не способствовало так возникновению в России промышленного капитализма, как континентальная блокада.

Но перлом классификации Томсинского является конечно завоевание Кавказа: на него отведено 62 года 6 месяцев, «сплошь промышленных». Против цифр тут не возразишь, можно бы и больше поставить, поскольку война на Кавказе шла непрерывно с последней трети XVIII в. до второй половины XIX в. Но если вспомнить, что на Западном Кавказе война кончилась выселением сотен тысяч горцев в Турцию, а на восточном «завоевание» сплошь и рядом равнялось истреблению (см. мою книжку «Дипломатия и войны царской России»), то остроумие т. Томсинского проявится во всем блеске. По случаю победоносного похода Петра на башкир он нам показал «промышленный капитал», каленым железом выжигающий рынок труда: теперь мы видим тот же промышленный капитал, превращающий в пустыню рынок сбыта. Это всегда конечно промышленный капитал так и поступает: возьмет потребителя, да к чертовой матери его… А на пустом месте начнет торговать «готовыми продуктами» — с самим собой.

Разумеется, если отправляться не от проданных пудов и фунтов, а от торгово–капиталистической системы в целом, то без малейшего труда можно понять, почему нужно было, чтобы стоять твердой ногой на берегах Черного моря, не только завоевать Западный Кавказ, но и выселить оттуда все «неблагонадежные элементы». Недаром турки, со своей стороны, так цеплялись за Анапу до 1829 г. Но для этого придется «материалистический» метод — операции с фантастическими цифрами — заменить «психологическим»: изучением документов.

В итоге статистико–хронологические изыскания т. Томсинского приводят читателя к совершенно не ожидавшемуся автором выводу: читатель начинает догадываться, какая полезная книжка Иловайский. Ведь если бы т. Томсинский мог прочесть «большого Иловайского» («для старших классов среднеучебных заведений»), он бы отлично знал, когда, с кем, за что и сколько времени Россия воевала; Иловайский на этом стоит. Что бы ГИЗу переиздать это полезнейшее произведение? Что оно монархическое — не беда. Можно предисловие написать — тот же т. Томсинский это–то отлично сделает.

Читатель заметил — и с удивлением заметил, если т. Томсинский в чем–нибудь убедил его (на каковой счет я, будучи лестного мнения о читателе, позволяю себе сомневаться), что меня нисколько, по–видимому, не беспокоит «ужасное» обвинение в непоследовательности, в противоречии с самим собою и т. д., которое выдвигает т. Томсинский, с торжеством приводя цитаты — и какие свежие: 1923 года всего! — из моих же писаний, где я признаю влияние промышленного капитала на политику Николая I. Покровский против Покровского! Подумайте, какое лакомство. На самом деле спор Покровского с Томсинским в этом пункте правильнее было бы назвать «диалектика против метафизики» — не метафизики Покровского против его диалектики, а метафизического истолкования некоторых отдельных положений Покровского против диалектического понимания этих положений самим их автором.

Прежде всего упрек в формальной непоследовательности, страшный для буржуазного автора–метафизика, не имеет никакого значения для автора–марксиста. Если бы нашелся человек, который стал бы попрекать Ленина за разгон учредительного собрания в 1918 г., приводя то, что Ленин говорил об учредительном собрании в 1905 г., Ленин вероятно просто констатировал бы появление на политической сцене еще одного чудака — и не стал бы даже спорить. Ибо именно для диалектика вовсе необязательно повторять в 1918 г. то, что он сказал, в совершенно иной обстановке, на совершенно ином уровне развития общественных противоречий, в 1905 г. Так в политике. Но история есть политика прошлого — и для историка–диалектика совершенно ясно, что в истории одни и те же исторические силы, в разные моменты исторического процесса, могут играть различную роль. Русское дворянство в 1825 г. выдвинуло декабристов, а в 1905 г. оно же выдвинуло Столыпина и Пуришкевича. Основным стержнем внешней, как и внутренней, политики русского самодержавия были интересы торгового капитала, но в отдельные моменты своей истории это самодержавие могло дать перевес и капиталу промышленному: это бывало и во внешней и во внутренней политике. Тут методологически важно одно: что во всех случаях интересы торгового капитала все же доминировали, интересы промышленного играли подчиненную роль; они покровительствовались настолько, насколько это было нужно торговому капиталу. Классическим примером является «падение крепостного права», в 1861 г.: реформа 19 февраля конечно шла навстречу интересам промышленного капитала, но торговому капиталу она дала возможность увеличить эксплуатацию в таких размерах, как никогда ранее. Лишь под этим условием торговый капитал пошёл на реформу.

То же самое и в области политики внешней. Основной задачей этой политики при Николае I был захват Константинополя и проливов — на этом деле Николай «лег костьми». Это — задача торгово–капиталистическая. Но попутно он, действительно, не брезговал и захватом новых рынков для русской мануфактуры. Почему? Да по той простой причине, что промышленный капитал, будучи по своим конечным целям и задачам антагонистом торгового, был последнему практически необходим. Иначе ему просто не дали бы образоваться, т. е. старались бы не дать образоваться; а ему на самом деле «покровительствовали». Промышленность нужна была торговому капиталу, во–первых, как база активного баланса и самостоятельной валюты. Баланс был тем прочнее, чем меньше товаров покупалось за границей и чем больше производилось внутри страны. А затем непосредственно–технически торговому капиталу, в его активной внешней политике, нужны были пушки, ружья, сукно, полотно, под конец — рельсы и паровозы. Производство всех этих «готовых продуктов» торговый капитал должен был «поощрять», если у него была хоть капля смысла в голове: как же при этом не поделиться награбленным в той или другой форме?

И вот, разгромив персов, Николай I открывает персидский рынок для русской мануфактуры — хотя непосредственно персидская война 1826–1828 гг. была вызвана дикими грабежами русской военщины в Закавказье (как известно, формально начали ее персы, в расчете, отчасти и оправдавшемся, на всеобщее восстание новых русских «подданных»). В 1877 г., возобновив наступление к Константинополю и проливам, самодержавие, хотя ни Константинополя, ни проливов не получило, но удержало в своих руках «независимую» Болгарию — иначе «Задунайскую губернию». И когда в этой «независимой» Болгарии начали строить железнодорожную сеть, отец и благодетель, русский царь, потребовал, чтобы рельсы, вагоны и паровозы заказывались в России. Для метафизика, знающего только свое «или–или» — или интересы торгового капитала, или интересы промышленного капитала, тут конечно вопиющие противоречия; а для диалектика, знающего «и–и», тут никакого противоречия нет. Он только находит, что по случаю «покровительства» самодержавия промышленности нелепо говорить о «социальном перерождении» самодержавия, как по случаю нэпа нелепо говорить о перерождении социальной природы большевизма.

Теперь, в той конкретной войне, о которой больше всего идет речь у Томсинского, в русско–японской 1904–1905 гг., можно ли усмотреть, в виде такого «привеска», влияние промышленно–капиталистических интересов? Сначала, когда для меня «дальневосточная авантюра» укладывалась в хронологические рамки второй половины 1890 — первой 1900 гг., мне казалось, что да — и я это написал и напечатал. Более близкое изучение дипломатических документов («психологический метод») показало мне, что начало «авантюры» нужно отнести на 10 лет раньше. И та международная комбинация, в связи с которой «авантюра» перед нами впервые является, настолько близко подводит нас к основному стержню внешней политики самодержавия, что искать каких–либо посторонних, случайных и местных причин просто не нужно. Сибирскую дорогу начали строить в непосредственной связи с англо–русским конфликтом середины 1880 г., а этот конфликт был последним эпизодом русско–английской борьбы за Среднюю Азию, что само по себе являлось, мы уже знаем, одним из аспектов борьбы за проливы.

На берегах Тихого океана продолжалась та же борьба за Константинополь, которую раньше вели на берегах Аму и Сыра. И недаром заканчивается «дальневосточная» авантюра соглашением России и Англии по делам Среднего и Ближнего Востока, Среднего (Персия) формально. Ближнего неформально (обещание английского посла Извольскому помочь России в «проливном деле»).6

Вмешательства интересов русского промышленного капитала этой четкой картиной совсем не требовалось. В качестве аксессуара оно могло быть, и это нисколько нс противоречило бы моей схеме, но после изысканий т. Томсинского, мне кажется, можно сказать с полной определенностью, что и в качестве аксессуара русский промышленный капитал в дальневосточном деле никакой роли не играл, и Витте, в качестве вершителя дел Дальнего Востока, служил торговому капиталу, что нисколько ни для одного диалектика не противоречит тому, что внутри страны он представлял в первую голову интересы капитала промышленного. Смутить это может только людей закоренело–метафизического образа мыслей.

Оспаривая мою якобы мысль, что в Манчжурию должен был вывозиться русский хлеб (я никогда этого не говорил — Витте говорит об этом в одном месте, но он говорит о вывозе в Китай, а не в Манчжурию). Томсинский устанавливает, что в Манчжурию «ввозились хлопчатобумажные европейские и японские товары, железо, керосин и грубый хлопок–сырец из Южного Китая».

«Вопреки желанию т. Покровского, — торжественно заключает Томсинский, — в Манчжурию ни жизненные припасы, ни сырье из России не вывозились».

Напротив, дорогой товарищ Томсинский, все идет совершенно по моему желанию, ибо ввоза русской мануфактуры в сколько–нибудь значительных размерах в Манчжурию вы не устанавливаете. Мануфактура шла английская и японская. И это касается не только Манчжурии, но Китая вообще. На стр. 271 Томсинский приводит крайне любопытную табличку ввоза русских хлопчатобумажных тканей в Китай с 1899 по 1904 г. Из этой таблички видно, во–первых, что доля Китая в экспорте русских тканей все уменьшалась: с 36,7% всего вывоза по азиатской границе в 1899 г. до 20,1% в 1904. Абсолютная же цифра увеличилась очень незначительно — со 100 до 130 тысяч пудов, тогда как вывоз в Персию например увеличился почти втрое (123 и 354 тыс. пудов). Для русской мануфактуры персидский рынок был во много раз интереснее китайского.

Заметьте, что в эти цифры вошел конечно еще ввоз в китайский Туркестан, т. е. ввоз не через Манчжурию, к русско–японской войне никакого отношения не имеющий. Учтите вообще ничтожность русского ввоза в Китай сравнительно с вывозом в Россию оттуда. В 1905 г. в Китай было ввезено всего русских товаров на 31,6 млн. руб., а вывезено из Китая на 60,5 млн. руб. В 1905 г., несомненно, еще действовала война — в 31,6 млн. руб. ввоза вошло конечно еще и то, что было ввезено не интендантством, а частными предпринимателями — для потребления русской армии (харбинские магазины, рестораны и т. д.). В 1910 г. русский ввоз в Китай упал до ⅓ китайского ввоза в Россию (15,9 млн. лан против 45,9 млн. лан). Тем не менее русский промышленный капитал никаких войн, вопреки ожиданиям т. Томсинского, в 1910 г. на Дальнем Востоке не затевал, и Россия была связана с Японией целым рядом секретных соглашений. Ликвидация русско–английского конфликта в 1907 г. автоматически ликвидировала все остальное.

Цифры, упрямые цифры не хотят говорить того, что выпытывает из них т. Томсинский, а в сочетании с другими цифрами, которых он не показывает, дают даже противоположный эффект. Виноваты тут не цифры, а полное отсутствие у т. Томсинского всякой перспективы — и всякой самокритики — и в этой области. Маленький пример: оспаривает т. Томсинский мое утверждение, что морские фрахты были в 25 раз ниже сухопутных. Цифра не моя. Я ее нашел в официальной записке Базили — «О задачах России на проливах», — составленной в 1914 г. Не думаю, чтобы Базили очень переврал: но ошибка конечно возможна. Только направить ее тем способом, каким принимается за это т. Томсинский, никак нельзя. Он берет «фрахт за пуд товара от Москвы до Владивостока морем (!)», находит 82 копейки, а по железной дороге 76 коп. Но, во–первых, в Москве моря нет: явное дело, что в первую цифру входит железнодорожная перевозка от Москва до Одессы; сколько — мы с т. Томсинским не знаем; а во–вторых, — это русские фрахты, которые конечно составлялись, так, чтобы Добровольный флот не оказался счастливым конкурентом Сибирской дороги. Словом, в таком виде эти Цифры ничего не говорят.

Но т. Томсинского, раз он увидал цифру, не удержишь.7 Нашел он цифры ввоза и вывоза из России в Польшу (т. е. «привислинские губернии») и обратно, — цифры, относящиеся к 1911 г. Казалось бы, к русско–японской войне 1904–1905 гг. это никакого отношения не имеет.

Но у т. Томсинского сейчас «выводы», целая цепь выводов. Во–первых, оказывается, что, «уничтожая таможенную границу между Россией и Польшей, царизм жертвовал интересами своей буржуазии и помещиков». Прежде всего почему помещиков, ежели «Польша» ввозила в остальную часть империи главным образом фабрикаты? 525,2 млн. руб. против 126,8 млн. руб. готовых продуктов из России. Не было ли это, наоборот, для помещиков компенсацией за убытки, причиняемые благородному дворянству промышленным протекционизмом вообще? А, во–вторых, ведь граница–то уничтожена в середине XIX в., еще при Николае I. Как же можно это отнести насчет желания «московской буржуазии» найти «в лице польского фабриканта верного союзника в борьбе за дальневосточные рынки?». В 1850 г. еще не было никакой борьбы за эти рынки — в 1911 уже не было этой борьбы, она уже кончилась разгромом России. И в чем могла состоять помощь польского фабриканта? Корпус польских войск, что ли, он должен был послать в Манчжурию? Но ведь никакой польской армией ни: в 1904, ни в 1911 г. и не пахло. Есть отчего в отчаяние придти! Цифры, приводимые т. Томсинским, не лишены интереса — они показывают, как мало близки сердцу самодержавия были выгоды «отечественной мануфактуры», т. е. истинно–русского купечества подмосковного района, еще и в 1911 г.,8 — во–первых, а во–вторых, как нуждалось самодержавие в Польше в активном сочувствии поляков накануне «последнего и решительного боя» за проливы с Германией (в 1911 г. война уже была решена — см. допрос Колчака и записки Поливанова). Но причем тут Дальний Восток и русско–японская война? Почему все это вместе взятое «ярко иллюстрирует эволюцию социальной природы царизма»? И почему изо всей этой мешанины цифр следует, что «японская война была редким примером истинно–национальной войны», как значится на стр. 280?

Умри Денис — или больше не пиши. С человеком, договорившимся до того, что самая грабительская из всех колониальных войн царской России, война, которая была чужда интересам не только народных масс, но даже русского капитализма в целом — почему она и встретила сопротивление даже в среде высшей бюрократии, — что эта война есть «истинно–национальная» (как, значит, франкопрусская для Германии например, — или революционные войны для Франции?), с таким человеком никто конечно спорить не станет. И если выше я утомил читателя разбором ряда цифровых примеров (я их подобрал гораздо больше, — но чувствую, что читательское терпение уже истощается), то лишь для того, чтобы не дать т. Томсинскому отделываться ссылками на «голословность» утверждений его противника. По сути дела самый метод Томсинского: из цифр, взятых с бору да с сосенки и часто непонятых самим автором (пример — Польша), делать сейчас же широчайшие и аляповатейшие политические и исторические выводы, — самый этот метод никуда не годится. И даже выводы гораздо менее нелепые, чем получились у Томсинского, были бы таким методом дискредитированы.

Каленым железом нужно выжечь представление, будто материалистическое объяснение истории есть ее цифровое объяснение. Материалистически объяснить историю значит объяснить действия людей, без которых нет истории, из той объективной обстановки, в которой они действовали. Для характеристики этой объективной обстановки могут иногда служить и цифры: но только не нужно забывать, что цифрами можно охарактеризовать лишь наиболее элементарные экономические процессы: что обобщения более высокого порядка даже непосредственно в истории хозяйства требуют уже анализа цифр. Что же касается политической истории, то тут между элементарной экономической подкладкой и теми или иными политическими последствиями может стоять длинный ряд посредствующих звеньев — и борьба русского торгового капитала за Константинополь и проливы может иметь неожиданным эхо захват Порт–Артура на берегах Тихого океана.


  1. Ответ на рецензию т. Томсинского — «К вопросу о социальной природе русского самодержавия» (М. Н. Покровский, Марксизм и особенности исторического развития России, «Прибой», 1925 г. Его же, Японская война, сб. «1905 г.», т. I), помещенную в журн. «Вестник Комакадемии» № 15, 1926 г. В том же номере журнала напечатана и статья М. Н. Покровского (стр. 284–299).
  2. Башкирия была аннексирована Московским государством еще при Грозном, после захвата Казани. Вскоре же начался грабеж башкирских земель, нашедший себе отражение уже в законодательстве Алексея Романова и являющийся, наравне с завоеванием Сибири, одним из самых ярких образчиков древнейшего русского колонизаторства. На грабеж башкиры ответили рядом восстаний — в середине XVIII в. восстание было почти нормальным их состоянием. Подавлялись восстания с самой варварской жестокостью. Само собою разумеется, что промышленный капитализм здесь не причем, — до второй половины XVIII в. на территории Башкирии был только один завод, да и тот прогорел. Промышленность, основанная на крепостном труде русских, а не башкир, развивается в Башкирии лет через 40 после Петра.
  3. См. мои «Очерки по истории революционного движения в России», стр. 48–49.
  4. Энгельс, Письмо к Штаркенбургу 25/I 1894. Сборник Адоратского, стр. 314–315. Разрядка оригинала.
  5. Желающих знать подробности русско–английского конфликта 60–70‑х годов отсылаю к IV тому моей «Русской истории с древнейших времен».
  6. Подробности см. в «Японской войне» и других моих статьях по внешней политике.
  7. Справедливость требует сказать однако, что т. Томсинский бросается не на всякую цифру, а лишь на такую, которая, по его представлению (обыкновенно ошибочному), льет воду на его мельницу. Если же он увидит цифру, говорящую противоположное, он ее избегает. Так, ему нужно доказать, что Сибирская железная дорога не имела непосредственно–колонизационного значения и что ее постройка, значит, не стоит в прямой связи с торговым капитализмом. Цифры на этот счет хорошо известны, — прогрессия переселения за Урал шла в таком порядке:

    1885–1894 гг….. 445 тыс. чел.

    1895–1905 гг….. 1 440 » »

    1906–1913 гг….. 3 274 » »

    Не может быть, чтобы эти общеизвестные цифры не были знакомы нашему любителю статистики. Но он предпочитает вдруг бросить «материалистический» метод и унизиться до «психологического», цитируя закон о переселениях 1904 г. Тут это уже чистая психология, поскольку закон отражает лишь намерения правительства, ходом жизни опрокинутые. Но т. Томсинского здесь это не смущает.

  8. Хотя нужно иметь в виду, что Лодзь и Москва производили разного рода хлопчатобумажные ткани. Лодзь — трико, а Москва — ситцы, так что конкуренция была не так велика и остра, как показывают цифры.
Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции:

Автор:

Источники:
Запись в библиографии № 477

Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus