Историк, революционер, общественный деятель
Книги > Историческая наука и борьба классов. Вып.I >

К вопросу об особенностях исторического развития России

I1

О пользе не быть профессором, с некоторыми историческими замечаниями о природе русского самодержавия

Основное качество профессора, как и римского папы, — непогрешимость. Если рука профессора опишется и вместо «Иван» начертит «диван» — крышка: на долгие месяцы пойдет полемика, доказывающая, что это именно «диван», а не «Иван», вещь, а не лицо. Милюков в своей диссертации о государственном хозяйстве петровской России (превосходной для своего времени книге между прочим) «увлекся» и использовал цифры одной петровской переписи, опороченные тогда же, в начале XVIII в. Красочные очень были цифры и вели как раз туда, куда нужно было Милюкову. «Ученые друзья» не преминули «осветить этот инцидент в печати». Вы думаете, Милюков признался в своем увлечении? Ничуть не бывало. Стали появляться статья за статьей, и в «Вестнике Европы» и в «Русской мысли», доказывавшие, что с цифрами все обстоит совершенно благополучно, и что если им не верил Петр (умный был человек, даром что Романов), то русские студенты конца XIX в. обязаны им верить безоговорочно. Напечатаны в профессорской книжке — а профессор непогрешим.

Красному профессору, Слепкову,2 в его рецензии на мои «Очерки по истории революционного движения» («Большевик» № 14, 1924) понесчастливилось открыть Америку, которая на проверку оказалась не марксистской, а троцкистской. Ему сие было разъяснено («Под знаменем марксизма» № 12, 1924, статья пишущего эти строки). Так как самый вопрос (о социальной природе самодержавия) чрезвычайно элементарен, и политическая география этих мест хорошо всем известна, то по существу дела спорить тут действительно трудно. Представление, будто в России самодержавие было в начале XX в. первым предпринимателем и возглавляло промышленный капитализм, это представление нужно было Троцкому, чтобы обосновать его теорию перманентной революции, и совершенно ни зачем не нужно нам. Наоборот, если бы факт был верен (ниже мы увидим, что и фактически картина не соответствует действительности), он был бы палкой в колесе большевистской концепции русского исторического процесса. Та роль, какую эта концепция отводит в процессе революционной борьбы деревне и крестьянину, совершенно не оправдывалась бы ничем, если бы самодержавие опиралось на промышленный капитал и его возглавляло. Тогда самодержавие мог бы повалить только городской рабочий, и его одного было бы совершенно достаточно.

Все это столь просто и ясно, что, повторяю, спорить не о чем. Что положение Слепкова, когда ему разъяснили, что именно он написал, было трудное — я не думаю отрицать. Лучше было бы, если бы рецензию посмотрел какой–нибудь компетентный товарищ до появления ее в печати. Но что же поделаешь — слово не воробей, вылетит — не поймаешь. По совести говоря, я не могу придумать никакого способа самозащиты для Слепкова, кроме одного: попытаться заново переаргументировать, с фактами в руках, теорию Троцкого — выяснить, что в ней верно, что нет; ибо несомненно, что–то представляется в ней Слепкову верным — «наряду со многим неверным теоретически и политически Троцкий высказывал и многое верное», говорит он в своей последней статье.3

Когда Слепков это сделает, — посмотрим и поговорим. Пока же перед нами типичное профессорское барахтанье на тему: «диван, а не Иван». «Не угодно ли», говоря словами Слепкова (и это Троцкий раньше вас сказал, Слепков!), полюбоваться на такой пассаж. Спор у нас с ним идет, как помнит читатель, о том, произошло ли к началу XX в. «социальное перерождение помещичьего государства», или это помещичье государство по–прежнему было политической организацией старых, допромышленных форм капитализма. И вот Слепков с торжеством приводит такую цитату из одной моей статьи.

«Трудно найти лучший образчик исторической диалектики. Помещичье имение вызывает к жизни железную дорогу, чтобы добраться до наиболее выгодного широкого европейского рынка; железная дорога родит металлургию, металлургия создает наиболее революционный отряд пролетариата, хоронящий прадеда всей системы — помещичье имение».4

Что же из этого следует? Что я признаю диалектичность исторического процесса? Да когда же я ее отрицал? И какое отношение цитата имеет к нашему спору? Ведь речь идет о социальном перерождении помещичьего государства. Что же, разве это помещичье государство, во главе пролетариата, похоронило помещичье имение? Разве это Николай, во главе рабочих–металлистов, совершил Октябрьскую революцию? И где тут тень моего «согласия с Троцким», о котором (согласии) говорится на следующей странице статьи Слепкова? Разве это Троцкий выдумал, что пролетариат был гегемоном русской революции? Это было одним из основных положений большевистской концепции еще в те годы, когда Троцкий ничего общего с большевиками не имел.

Но это еще цветочки — ягодки впереди. Дальше идет цитата уже из т. Ленина, по поводу Временного правительства марта 1917 г.

«Это правительство не случайное сборище лиц. Это представители нового класса, поднявшегося к политической власти в России, класса капиталистических помещиков и буржуазии, который давно правит нашей страной экономически и который как за время революции 1905–1907 гг., так наконец, и притом с особенной быстротой, за время войны 1914–1917 гг. чрезвычайно быстро организовался политически, забирая в свои руки и местное самоуправление, и народное образование, съезды разных видов, и думу и военно–промышленный комитет и т. д. Этот новый класс почти совсем был уже у власти к 1917 г.».5

Тут уже совсем ничего не поймешь (не в словах Ленина — они великолепны и исторически вполне правильны, а ничего не поймешь у Слепкова). Что же, эти «капиталистические помещики и буржуазия» были опорой самодержавия, что ли? Ведь перед февралем эти «капиталистические помещики и буржуазия» устраивали заговор против самодержавия, с целью заменить самодержавие парламентской монархией, т. е. типичной политической организацией промышленного капитала. Зачем же это понадобилось промышленному капиталу сбрасывать Николая, коли он и без того представлял именно этот самый промышленный капитал? Ведь эта предварительная организация «капиталистических помещиков и буржуазии» проходила как организация оппозиции против самодержавия. Что же, значит тут «своя своих не познаша», что ли?

Как видите, читатель, объяснение от профессорского барахтания — самое выгодное для Слепкова. Ибо иначе пришлось бы предположить, что обе цитаты рассчитаны на «дурачков», как любил выражаться покойник Ильич, — рассчитаны на то, чтобы напугать читателя словами, в надежде, что до смысла этих слов он не доберется. Второе предположение было бы слишком уже нелестно для Слепкова (нелестно для его ума прежде всего: ведь он же не в пустыне ораторствует, у него собеседники есть, и те могут объяснись даже и «дурачкам», в чем дело, ибо дело до крайности просто).

Лучше, приятнее для автора этих строк и менее обидно для Слепкова предположить, что тут просто спасается профессорское самолюбие. «Диван, а не Иван!». Но в конце концов все–таки Иван — и перед Слепковым в этом вопросе одна альтернатива: или признаться, что нечаянно у него написалось не то, что думалось, или стать новым апологетом исторических теорий Троцкого.

Я не буду останавливаться на ответе Слепкова т. Рубинштейну, — но не могу пройти молча мимо одной особенности этого ответа, его тона. Какое величественное презрение «профессора» к «студенту» (т. Рубинштейн еще не окончил курса Института красной профессуры)! По существу т. Рубинштейн сумеет за себя сам ответить. Обращаю его внимание на то, что в вопросе о купце и помещике кое–чему Слепков от нас с ним научился. Он уже говорит о «торговом дворянстве». Как же это так, Слепков: ведь «купец и помещик играют различную роль в процессе производства» и их «никак нельзя объединить в одну категорию» («Большевик» № 14, стр. 114–115)? Правда, и в этой, цитированной сейчас, статье Слепков признает, что «помещик был, кроме того, и торговцем». Но тогда почему же весь шум против т. Рубинштейна?

Но оставим профессорские самолюбия и профессорские привычки, — которых очевидно одним прилагательным «красный» не истребить — существительное всегда возьмет верх. Инцидент со Слепковым, должен сказать, не первый — и не самый плохой — образчик того, как эти привычки быстро и легко укореняются. Все это однако интересно лишь как образчик прочности переживаний; а из этих переживаний самое прочное — и гораздо более интересное для нас — то, которое отказывается признавать Слепков, закоченевшее почти без перемен до XX столетия, а сложившееся в XVI — XVII вв. русское самодержавие.

Никакие, самые совершенные, методы консервирования не могли бы дать лучшего эффекта. В первой четверти XVI века опальный боярин Берсень–Беклемишев, жалуясь Максиму Греку на «новые порядки», т. е. на зарождавшийся абсолютизм, так их определял: «ныне государь наш, запершись сам третей у постели, всякие дела делает».

Перечитайте теперь переписку 1915–1917 гг. Александры Федоровны с Николаем: разве не буквально так же, «запершись сам третей», Николай, Александра и Распутин «все дела делали»? Четырех веков как будто и не бывало! И как Василий Иванович (отец Грозного, к которому относилась характеристика Берсеня) прогонял сказавшего ему неугодное в думе боярина словами: «ступай, смерд, вон, ты мне не надобен!», так Николай II встречал фразой о «бессмысленных мечтаниях» людей, которых он только подозревал, что они хотят сказать что–то, ему не угодное.

Быть может, это сохранение методов, не только методов выражаться, но и методов действия, самое характерное изо всего. Прочитайте у Штадена описание методов действия опричнины Ивана Грозного: это — погром.6 Кому бы пришло в голову, что в начале XX в. это будет все еще любимый метод действия абсолютизма в борьбе с противниками? И при этом также пытали, так же вешали. Правда, не сажали на кол и не жарили на сковороде. Но к этому только и сводилась вся «динамика социального содержания» русского абсолютизма. В остальном на протяжении четырех веков он оставался верен себе.

Эту закоченелость политической формы конечно нельзя принять как нечто само собою разумеющееся. Как ни много нехорошего можно сказать об Англии лорда Керзона, но сказать, что Керзон, хотя бы и с некоторым смягчением, воспроизводил методы управления Генриха VIII,7 никак нельзя. В Англии за четыреста лет произошло, действительно, радикальное «перерождение» политической верхушки.8 А вот у нас, в России, нет.

Шаблонное, банальное, обывательское объяснение этого мы знаем: Россия — отсталая страна, она развивалась крайне медленно, и т. д. и т. д. Теперь, после ряда марксистских работ, исторических или ставших историческими (написанные в конце XIX столетия «Наши разногласия» или «Развитие капитализма в России» теперь такие же исторические книжки, как «Положение рабочего класса в Англии» Энгельса), мы знаем, что между Россией и Западом в этом резкого расхождения нет. Экономически в новое время Россия развивалась даже быстрее Западной Европы. Крепостное право в Англии ликвидировано в незапамятные времена, во Франции последние его остатки смела революция конца XVIII в., а в России его остатки — и очень почтенные — дожили до XX столетия: и, тем не менее, Россия перед революцией была страной промышленного капитализма, начинавшего переходить в финансовый. По концентрации производства Россия начала XX в. стояла выше Германии (у нас в предприятиях более, чем с 1 000 рабочих было занято 24% всех рабочих, в Германии 8%), а по абсолютным цифрам выше даже Америки (в 1914 г. в предприятиях с 1 000 рабочих и более в России было занято 1 300 тыс. человек, в Соединенных штатах — 1 255 тыс., причем на каждое русское предприятие приходилось 2 290 рабочих, а на американское — 1 940; но тут конечно нужно иметь в виду американскую машинизацию). Господство банкового капитала носило резко выраженные формы: в руках банков у нас было 86% всей добычи нефти, 76,9% всей добычи каменного угля, 85,8% всей металлургии.

По темпу своего роста русская металлургия за последние десятилетия перед войной занимала первое место в мире, что видно по следующей таблице выплавки чугуна в млн. т.

Годы Соединенные штаты Англия Германия Франция Россия
1890 9,2 7,9 4,6 1.9 0,9
1913 30,9 10,2 19,2 5,2 4,7
1913 г. в% к 1890 г. 336 129 418 273 522

Русская металлургия выросла за 24 года слишком в 5 раз, тогда как даже германская выросла лишь в 4 раза, американская — в 3½. По количеству веретен русская прядильная промышленность уже в 1890 г. занимала первое место на континенте Европы (6 миллионов; Франция — 5,04; Германия — 5; остальные страны материковой Европы — менее 3; на первом месте шла Англия с 44 миллионами веретен).

Легенду об «отсталости» и «медленном росте» приходится оставить. А политические методы Ивана Грозного остаются на своем месте. И можно понять искушение, в которое впали Троцкий и его последователи: а не произошло ли какого–нибудь «сращения» этих методов с этой бурно развивающейся капиталистической индустрией? Не промышленный ли это капитал в шапке Мономаха расстреливал петербургских рабочих и латышских крестьян, громил кишиневских и одесских евреев и пачками вешал русских студентов за найденный в кармане браунинг?

Чтобы ответить на этот вопрос, возьмем один документ, вышедший из–под пера одного из самых сознательных слуг самодержавия конца XIX в. Читатель вероятно знает, каких поистине чудовищных размеров достиг русский протекционизм, русские таможенные пошлины в конце XIX века. Я об этом привожу данные в своих «Очерках», ставших предметом критики Слепкова.9 Объяснение, которое я там даю, — изображая эти пошлины, как вещь, исключительно характерную для развития в России империализма, — неверно. Империализм может развиваться как в странах с высокими таможенными тарифами, вроде Соединенных штатов, так и в странах умеренного протекционизма, вроде Германии или Франции, и даже в странах свободной торговли, какова Англия. Но одно остается всецело в силе: без этих чудовищных таможенных пошлин не было бы того бурного роста русской крупной промышленности, о котором говорилось выше.

Казалось бы, русские государственные люди эпохи Александра III должны были придавать громадное значение таможенной тарифной политике — ведь на этом держалось все хозяйство, шутка ли! И вот перед нами секретная, не для публики, записка Бунге, бывшего министра финансов при Александре III, человека очень образованного, даже ученого, — он был долгие годы профессором политической экономии в Киеве и умер членом Академии наук. В его записке 137 печатных страниц. На них говорится обо всем, о чем угодно — и о национальной политике, и о еврейском вопросе, и о переобремененности занятиями министров, и об остатках подушной подати в Сибири: и во всем этом винигрете на долю таможенных пошлин приходится пять строчек. Вот они: «Таможенные пошлины требуют серьезного пересмотра: надо упростить систему, — разумнее установить покровительство, сохранив за ними тенденцию для предоставления перевеса отпуска над привозом, для облегчения земледелия и потребления беднейших классов». Немножко меньше, чем дано остаткам подушной подати (ей отведено 10 строк) — раз в 100 меньше, чем уделено еврейскому вопросу… А протекционизм начал расцветать именно в министерство Бунге.

Решительно, евреями министры Александра III интересовались больше, чем таможнями. Несомненно, что отношение к евреям является одной из характерных черт социального содержания данной политической системы. Ни в одном государстве промышленного капитала вы не найдете никаких правоограничений для евреев. Тогда как во всех государствах торгового капитала они были. И вот Бунге твердо стоит на том, что «предоставление евреям права повсеместной оседлости в России в настоящее время (1895 год!) было бы преждевременным». Это для него «не подлежит сомнению». А Бунге из министров Александра III считался либералом, и промышленно–капиталистическая оппозиция, в лице «левых земцев» и их прессы («Русские ведомости», «Вестник Европы»), относилась к нему мягко. О том же, что не только думали, а делали тогда по этому вопросу не либералы, сам Бунге не мог писать без содрогания.10

Обзор «всеподданнейших» докладных записок русских министров финансов 1880‑х годов привел недавно одного молодого исследователя к выводу, что эти министры смотрели на таможенные пошлины только с фискальной точки зрения, видели в них только источник государственных доходов: т. е. что до Витте протекционизма, «покровительственной системы», в России никто сознательно не применял. В такой форме это утверждение конечно не верно — доказательством служат не только цитированные слова Бунге, где прямо говорится о «покровительстве», но и кое–какие письма и слова еще Александра I и Николая I. Но в такую ошибку легко впасть: так мало звучали интересы промышленного капитала в русской финансовой политике последней четверти XIX в.

И из слов Бунге видно, что суть дела для него была не в покровительстве, а в «перевесе отпуска над привозом», т. е. в активном торговом балансе. Если искать непосредственной материальной опоры последних самодержцев, то ею будет именно этот активный баланс. Активный баланс был царем и богом последних десятилетий императорской России. С ним падали и возвышались министры. Когда он ухудшался и грозил стать пассивным, цари ворочались ночью на своей постели, и если ухудшение шло «всерьез и надолго», у них вырывались гневные фразы, что теперь ничего не остается, как взяться за меч. Когда Сазонов доказывал Николаю II, в ноябре 1913 г., необходимость войны с Германией из–за Константинополя, он аргументировал от торгового баланса.

«Согласно объяснительной записке министра финансов к проекту государственной росписи доходов и расходов на 1914 г., торговый баланс России в 1912 г. был на 100 миллионов менее в сравнении со средним активным сальдо за предыдущее три года. Причиной этого министерство признает недостаточно удовлетворительную реализацию урожая; затруднение в вывозе хлеба, помимо «стихийных причин, произошло вследствие временного закрытия Дарданелл для торговых судов всех наций. В связи с этим весною последовало также повышение Государственным банком учета на ½% для трехмесячных векселей. Таким образом временное закрытие проливов отразилось на всей экономической жизни страны, лишний раз подчеркивая все первостепенное для нас значение этого вопроса. Если теперь осложнения Турции отражаются многомиллионными потерями для России, хотя нам удавалось добиваться сокращения времени закрытия проливов до сравнительно незначительных пределов, то что же будет, когда вместо Турции проливами будет обладать государство, способное оказать сопротивление требованиям России?»

А когда война уже была в виду, и Николаю дозарезу нужна формальная гарантия Англии, — продолжавшей играть с последним Романовым в кошки и мышки, — он говорил (в апреле 1914 г.) Бьюкенену: если возобновятся враждебные действия между Грецией и Турцией, турецкое правительство закроет проливы. К этой мере Россия не может остаться равнодушной, так как это подорвало бы одинаково и ее торговлю, и ее престиж. «Чтобы вновь открыть проливы, — сказал Николай, — я прибегну к силе».

На карту было поставлено все — из–за интересов торговли. Троцкий может сколько угодно повторять обо мне, что я струвианец, бюхерианец и т. п., — с упрямыми историческими фактами я ничего не могу поделать. Война 1914 г. была для России ближайшим образом, торговой войной, и это совершенно сознательно ставилось ее официальными кругами. В записке, представленной Николаю в ноябре 1914 г., на другой день после разрыва с турками, ее автор Базили (он потом сочинял в ставке отречение Николая), повторив знакомую нам аргументацию Сазонова от торгового баланса, заканчивает: «Свобода морского торгового пути из Черного моря в Средиземное и обратно является, таким образом, необходимым условием правильной экономической жизни России и дальнейшего развития ее благосостояния. Примером того, как давно сознается эта истина, могут служить следующие слова, написанные французским публицистом Фавье в 1773 г. «Война России с Турцией является прежде всего торговой войной, ибо для России черноморская торговля имеет столь же важное значение, как для Франции, Испании и Англии торговля американская».

Русский абсолютизм не только объективно был «политически организованным торговым капитализмом», он и мыслил себя как таковой. В последнем он мог ошибаться, скажет читатель: но, во всяком случае, такая закоченелость идеологии (на этот раз от времен Екатерины II до XX в.) не менее характерна, чем закоченелость «формы правления» и способа выражаться правителей. Посмотрим однако же, были ли у этой веры в свою «торговость» какие–нибудь объективные основания. Для этого нам придется на минуту заняться божеством последних Романовых, торговым балансом.

Для ясности даем табличку.

Русский торговый баланс, по пятилетиям с 1861 по 1906 г., с 1908 по 1931 г. в млн. руб. (+активный, — пассивный):

Русский торговый баланс
1861–1865 г. + 19,1
1866–1870 » – 0,4
1871–1875 » – 95,1
1876–1880 » + 9,6
1881–1885 » + 55,7
1886–1890 » + 23,6
1891–1895 » + 158,0
1896–1900 » + 90,8
1899–1903 » + 192,8
1904–1908 » + 333,7
1909 г. + 581,3
1910 » + 431,4
1911 » + 491,3
1912 » + 391,3
1913 » + 200,4

Первое, что эти ряды цифр показывают, это, что торговый баланс и внешняя политика последних Романовых не впервые связались в 1914 г. Мы имеем до этого два крупных спуска кривой баланса — в первый раз «ниже нуля» в, пятилетие 1871–1875 гг., второй раз почти до нуля в 1896–1900 г. (в наших пятилетних средних этот второй спуск скрадывается: на деле сальдо в пользу России в 1899 г. упало до 7,2 млн. зол. руб.; в то время это многие считали предвестием падения Витте). В первый раз мы вслед за этим имеем русско–турецкую войну 1877–1878 гг.; второй раз после этого начинается подготовка к войне с Японией (1900 г. — завоевание Манчжурии, в 1901 г. Николай впервые заговаривает о возможной войне с Вильгельмом II). Каждый раз падение баланса вызывало пароксизм империалистской лихорадки у Романовых. Конечно было бы непростительным «упрощенством» сводить все к этому. Нигде закон множественности причин не сказывается с такой силой, как в вопросе о возникновении войн. В частности, участие России в войне 1914 г. объясняется гораздо более общими, мировыми причинами, нежели местными.11 Но поскольку в этих войнах был и «национальный» момент, он был связан в первую голову именно с торговлей — с промышленностью — лишь во вторую очередь.

И это прежде всего потому, что и русская промышленность зависела от активного баланса — и, может быть, не меньше, чем Романовы и их казна. Чтобы видеть это, достаточно беглого взгляда на состав русского ввоза. Возьмем для примера импорт 1913 г., последнего предвоенного.12 В этом году общая цифра привоза достигла 1 220,5 млн. руб. Из них почти половина, 570 миллионов, приходится на промышленное сырье и полуфабрикаты, на машины и металлы не в деле, т. е. материалы для машиностроения, — наконец, на каменный уголь и кокс: почти наполовину наш импорт обслуживал промышленность. Быстрый темп развития нашей промышленности нельзя себе представить без этого подвоза средств производства из–за границы. Активное сальдо 1913 г., как мы знаем, не превышало 200 млн. руб. Русской промышленности пришлось приплатить за необходимые вещи 370 млн. рублей. Представьте себе, что это повторялось бы в течение ряда лет, и вы поймете, что этой промышленности пришлось бы сжиматься, пришлось бы урезывать себя, — и скоро от ее роскошного темпа развития ничего бы не осталось, кроме приятных воспоминаний.

Между тем самый баланс от промышленности зависел в весьма ничтожных размерах. Правда, под конец рассматриваемого нами периода Россия вывозила порядочное количество хлопчатобумажных тканей (до 41 млн. руб. по азиатской границе в 1913 г.) и немного рельс (до 7,7 млн. руб. в 1909 г.), но для общего итога это была капля в море. От промышленной конъюнктуры баланс нисколько не зависел и даже имел странную тенденцию становиться к ней в обратную пропорцию. Начало 80‑х годов отмечено кризисом, а баланс резко повысился. В 90‑х годах мы имеем бурный подъем промышленности, а сальдо к концу этого десятилетия резко падает. И самое колоссальное сальдо, неслыханное, почти в 600 млн. руб., падает на 1909 г., последний год длинного промышленного кризиса начала XX столетия. Когда русская промышленность была при последнем издыхании, русская торговля имела более румяные щеки, чем когда бы то ни было.

Эта зависимость нового от старого, промышленного капитала от торгового (что и тот и другой начали уже свое перерождение в финансовый, что и торговля и добрая доля промышленности сосредоточивалась в руках банков, дела не меняет, ибо специфические функции промышленного и торгового капиталов сохраняются и в период финансового капитализма,13 а у нас они имели каждый и свою специфическую базу) объясняет нам основные особенности нашей социально–политической истории этого периода. Только при свете этих фактов становится конкретной истиной фраза первого манифеста РСДРП, что буржуазия, чем далее на восток, тем подлее. Это не было каким–то сверхъестественным свойством этой буржуазии. Это вытекало из того материального факта, что промышленная буржуазия у нас должна была еще идти на поводу у торговой. Только эта последняя всецело стояла на своих ногах, первая же зависела не только от иностранного капитала, что все давно и хорошо знают, но и от торгового баланса, что менее известно, причем первая зависимость усиливала вторую: если мы возьмем не торговый, а платёжный баланс предвоенной России, т. е. приложим к пассиву проценты по заграничным займам (в 1913 г. почти 200 млн. руб.), — от якобы активного сальдо ничего не остается.

Было более чем достаточно оснований, таким образом, чтобы в России конца XIX в., а с поправками на все возрастающее влияние мирового финансового капитала и в начале XX, — торговый капитал играл первую скрипку, а промышленный — лишь вторую. После 1907 г. это и находило себе политическое выражение в той приниженной, но все же активной роли, которую играла Государственная дума, где имели голос и промышленные капиталисты с обслуживавшей их интеллигенцией. Социально этот компромисс выразился в столыпинском законодательстве, которое подробно рассмотрено в моих «Очерках». Нам более или менее ясно теперь, почему торговый капитал еще и в это время мог играть роль хозяина, а промышленный являлся как бы гостем, притом нельзя даже сказать, чтобы гостем почетным, а таким, которого пускают в комнаты по необходимости, но по уходе его зовут прислугу, чтобы она открыла форточки и изгнала запах неприятного посетителя. Отношение Александры Фёдоровны к Гучкову является тут очень хорошей иллюстрацией. Но если этого достаточно для объяснения роли Гучкова, то этим еще не объяснишь Распутина. Что позволяло торговому капитализму не только учить и командовать, но и являться в таком дезабилье, о котором ни в одной стране буржуазного мира он и подумать не посмел бы? Почему у нас была не просто бюрократическая монархия с фиговым листком куцой конституции, а самый настоящий азиатский деспотизм, вводивший наиболее экспансивных наблюдателей в искушение и все историческое развитие России зачислить по азиатскому департаменту? Почему гегемония торгового капитала сохранила у нас до XX в. формы московского самодержавия? На это один анализ торгового баланса ответа еще не дает. Надо прежде всего посмотреть, на чем этот баланс держался.

Торговый капитал сам по себе еще не обладает чудотворной силой творить самодержавие. Опорой абсолютизма он является на определенной ступени экономического развития, в определенной конкретной обстановке. Вывоз сельскохозяйственного сырья для Соединенных штатов конца XIX в., позже для Австрии, Канады, Аргентины играл не меньшую роль, чем для царской России. Но перечисленные страны вывозили продукты капиталистического сельского хозяйства — и хлебный вывоз не мешал им быть странами промышленного капитализма. В русской литературе есть некоторая склонность преувеличивать значение сельскохозяйственного капитализма в России перед революцией. Но даже авторы, этой склонностью страдающие, должны признать, что на 21 млн. десятин пашни обрабатывающейся при помощи наемного труда, в тех же районах Европейской России было 47 млн. дес. крестьянской надельной пашни; даже если считать всякое хозяйство, пользовавшееся наемным трудом, за капиталистическое, площадь капиталистического земледелия в России начала XX в. составляла всего 30% всей пашни.14 Но нет сомнения, что батраков нанимали и полукапиталистические и лишь на четверть капиталистические хозяйства. С другой стороны, не капиталистическое хозяйство не ограничивалось крестьянской надельной землей: другими его формами являлись отработочная аренда, испольщина и т. п. По данным другого исследователя (проф. Кондратьева), из всего хлеба, поступавшего в начале XX в. на рынок, внутренний и внешний, 78,4% шло с крестьянских полей и лишь 21,6% давало крупное, капиталистического типа, сельское хозяйство.

Торговый баланс романовской России держался не только на сельскохозяйственной продукции, но и на определенном типе этой продукции, на мелком хозяйстве. И это по той простой причине, что в России не только в 1830 г., когда об этом писал отец Муравьева–Виленского, а и 50 лет спустя отработочный крестьянин — прямой социальный потомок крестьянина барщинного — обходился дешевле наемного работника. Если мы возьмем стоимость всей пищи в год в рублях, с одной стороны, для батрака Орловской губ., с другой — для однолошадного крестьянина соседней Воронежской, то первая цифра будет 40,5, а вторая лишь 27,5.15 Между тем однолошадные и безлошадные крестьяне в черноземной полосе составляли большинство крестьянского населения (для Орловской губ. 56,4, см. Ленина, там же, стр. 77). Главная масса нашей хлебной продукции опиралась не на эксплуатацию сельскохозяйственного пролетария, а на эксплуатацию деревенской бедноты в тесном смысле этого слова, т. е. деревенского паупера. Что этот паупер с 1861 г. был юридически свободен (заплатив за это еще большей пауперизацией), это был конечно шаг к капиталистическому сельскому хозяйству, но только лишь первый шаг. И конъюнктура на хлебном рынке сложилась такая, что для второго шага потребовалась революция 1905 г.

Что после этой революции абсолютизм существовал у нас в качестве факта, а не права, что между 1905 и 1917 гг. у нас юридически был компромиссный, ублюдочный режим, только с преобладанием торгового капитала, об этом достаточно говорится в моих «Очерках», и повторяться я не буду. Этот компромисс в «Очерках» скорее преувеличен, нежели преуменьшен — и только волчьему аппетиту «теории перманентной революции» могло показаться, что и этого мало. Увы! На самом деле было меньше. На самом деле предвоенная Россия была более страною торгового капитала, нежели изображено у меня в «Очерках».

Прежде всего, еще один факт из чисто экономической области. Один из цитированных выше авторов, проф. Кондратьев, приводит любопытную табличку ссуд под хлеб, выдававшихся Государственным банком в 1910–1913 гг. Из этой таблички следует, что на 57,4 млн. руб. ссуды, выданной сельским хозяйствам, т. е. главным образом помещикам — за эти годы пришлось 135,3 млн. руб. ссуды, выданной хлебным торговцам: купец более чем в два раза пожалован был щедротами царского Государственного банка сравнительно с дворянином. И это, не считая 263,5 млн. р. ссуды, выданной тем же банком под дубликаты накладных, т. е. опять–таки тем же купцам.16 Настолько торговый капитал, выколачивавший хлеб из мелкого производителя, пользовался большим вниманием правительства Николая II, чем крупный сельский хозяин–предприниматель.

Но для того, чтобы выполнять свою функцию выкачивания прибавочного продукта из мелкого производителя, торговому капиталу мало было непосредственно торгового аппарата. Во всех странах и во все времена он прибегал для этой цели, в широчайших размерах, к внеэкономическому принуждению. Сохранение остатков внеэкономического принуждения в деревне составляет, быть может, характернейшую черту русского абсолютизма начала XX в. Как и антисемитизм, если даже не больше, это своего рода стигмат, «печать антихристова», штемпель, по которому безошибочно можно угадать тип данного государственного образования, даже и не зная его экономической базы.

Мы совсем забыли о земском начальнике с тех пор, он перестал быть нам нужен для агитационных целей. Для людей возраста Слепкова он вероятно даже сливается в одну общую кучу со всей царской администрацией, губернаторами, полицмейстерами, исправниками и т. п.

Это совсем несправедливое и исторически неправильное к нему отношение. Губернаторы и полицмейстеры имеются во всяком бюрократическом государстве. Им подчинены, в известном отношении, все «подданные» такого государства. Земский начальник есть сословная крестьянская власть. Ему были подчинены только крестьяне, но зато во всех отношениях. Функции земского начальника так хорошо забыты, что для многих молодых читателей полезно будет посмотреть в конкретном виде, на чье место стала в деревне советская власть.

«Широте круга обязанностей, возложенных на земских начальников, соответствует полнота вверенной им власти. Все сельские учреждения и должностные лица им подведомы и от них зависят. Земский начальник может распорядиться о созыве сельского схода, он назначает сроки для собрания волостного схода, имеет право дополнить представляемые ему списки дел, назначенных к рассмотрению на волостном сходе, подвергает взысканию лиц, участвовавших в составлении приговоров сельского или волостного схода по предметам, их ведению не подлежащим, останавливает исполнение приговоров волостных или сельских сходов, постановленных несогласно с законами, клонящихся, по его мнению, к явному ущербу сельского общества или нарушающих законные права отдельных членов сельского общества, утверждает в должностях волостных судей и старшин, равным образом, в случае признания незаконными выборов сходами других должностных лиц, он распоряжается о производстве при себе новых выборов; от него зависит устранение от должности сельских и волостных писарей в случае признания их неблагонадежными; ему принадлежит право подвергать должностных лиц сельских и волостных управлений за маловажные проступки по должности, без формального производства, денежному взысканию и даже аресту до 7 дней, а за более важные нарушения временно устранять их от должности и входить с представлениями в уездный съезд о совершенном увольнении их от службы. Кроме того, до высоч. указа 5 окт. 1906 г. з. н. мог, по ст. 61 Полож. о земских начальниках, подвергать без всякого формального производства и частных лиц, подведомственных крестьянскому общественному управлению, в случае неисполнения ими его законных распоряжений и требований, аресту до трех дней или денежному взысканию не свыше шести рублей. Так как законным должно было считаться всякое распоряжение или требование земских начальников, которое могло быть оправдано соображениями о хозяйственном благоустройстве и нравственном преуспеянии крестьян, то ст. 61 Полож. должна была получить и действительно получила чрезвычайно широкое применение.17

Даже для того, чтобы только обкарнать несколько власть земского начальника, понадобилась революция 1905 г. Пал же окончательно этот институт только вместе с самодержавием, в феврале 1917 г. Цитированные выше строки вышли ровно за год до этого события — меньше десяти лет тому назад.

Меньше десяти лет тому назад деревенская Россия, 85% русского населения, управлялась дворянами. Ибо, по крайней мере теоретически, по букве закона, земский начальник был всегда из дворян местной губернии. На практике дворян с соответствующим образовательным цензом (не ниже кадетского корпуса) уже давно нехватало, и в корпус земских начальников все сильнее и сильнее просачивалась разночинная струя. Но это не было новостью для абсолютизма; дьяки XVI — XVII вв., «птенцы» и прибыльщики Петра I, лейбкампанцы его дочери Елизаветы, гатчинские майоры и капитаны Павла I тоже не всегда могли показать свою родословную; и даже у более щепетильного и чопорного младшего сына Павла, Николая I, бывали министры из купеческих приказчиков (Канкрин) и из крещеных евреев (статс–секретарь Позен). Абсолютизм брал свое добро, где находил. Для него важна была не чистота крови, а чистота системы. Дворянин или нет, земский начальник обеспечивал внизу сохранность тех остатков крепостного строя, без которых не мог орудовать торговый капитал. Это было главное. Внизу тщательно оберегались те добрые вотчинные порядки, к которым так «привык» русский крестьянин. Со свойственным ему практическим здравым смыслом последний и не думал маскировать этих порядков, предоставляя это профессорам государственного права. Земского начальника крестьянин попросту называл «барином». Это и было действительно то, что осталось в деревне от барина и вотчинника после 1861 г.18

Но вотчинная власть внизу сама собою предполагала вотчинные порядки и наверху. Лучше всего и закончить это маленькое исследование о социальной природе русской государственности перед 1917 г. характеристикой, данною ей не каким–нибудь оппозиционным публицистом, а последним ее слугою, последним министром внутренних дел Николая II, Протопоповым. Когда его допрашивали в чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, между ним и председателем комиссии Муравьевым произошел следующий диалог:

«Протопопов. — Вот как было обыкновенно. Когда государь уезжал в ставку, он говорил: «Если вам что нужно передать, то скажите государыне». Государыня же говорила: «Напишите Анне Александровне».19 Вот каким образом этот путь был несколько предуказан. Верно это, верно вы изволите выражаться, что если что–нибудь хочешь сказать, или ту или другую мысль выразить, то и напишешь ей. Это верно.

Председатель. — Я бы понял эту формулировку, если бы бывший император сказал так А. Д. Протопопову: «Если вы хотите что–нибудь передать, то пишите моей жене». Жена могла сказать: «Пишите близкому мне человеку». Но как мог министр внутренних дел пользоваться этим путем? Ведь вы были член официального правительства? Есть председатель совета министров, возбуждается серьезный вопрос, а вы пытаетесь провести свою точку зрения каким–то таким не формальным путем.

Протопопов. — Г. Председатель, я понимаю; но и вас уверяю, этот путь не мной выработан. Это есть обычай. Этот обычай давно велся. Конечно теперь я почувствовал, в чем была главная ошибка и мой грех. Но что было неправильно в корне, так это отношение к империи, как к вотчине.

Председатель. — Отношение к империи, как к вотчине?

Протопопов. — Вотчинное начало… И я в этот хомут вполне вошел. Мне надо бы против этого спорить, а я влез туда и все время эволюционировал не в ту сторону, куда нужно».20

Другими словами, Протопопов высказал ту же мысль, что и Берсень–Беклемишев. Только тот смотрел на это с ужасом, как на валящуюся на голову гору, а этот с ужасом, как на пропасть, разверзшуюся у его ног. Один хотел спастись от нее в прошлое, другой в будущее. Но будущего у системы не было, и никуда она «эволюционировать» не могла.

Если бы могла, не понадобилось бы не только двух русских революций, 1905 и 1917 гг., но и одной из них. Идея о «социальном перерождении» русского абсолютизма делает обе революции необъяснимой загадкой. Зачем они были нужны, — если только не считать их (для 1917 г. имеется в виду Февраль) двумя недоконченными взрывами начинающейся социалистической революции 1917 г.?

Одного призрака эволюции бывало достаточно для того, чтобы на много десятков градусов охладить температуру буржуазной революции в России. Первый раз призрак появился в 1861 г., — и русская буржуазия бросила Герцена. Второй раз он стал бродить, довольно упорно, в 1890‑х годах; если бы эра Витте не кончилась крахом, ее можно было бы счесть за начало «социального перерождения». И весьма выразительно на конец этой «эры» падает разгул экономизма. Но оба раза «эволюция» натыкалась на непереходимый барьер — необходимость сохранить внеэкономическое принуждение в деревне, без которого не мог обходиться торговый капитализм.21

Таким образом было совершенно достаточно внутренних причин, мешавших «социальному перерождению» «помещичьего государства». Но если бы мы ограничились внутренними причинами, картина была бы не полна. Во весь рост абсолютизм встанет перед нами лишь когда мы привлечем к делу ту колоссальную внешнеполитическую работу, какую он выполнял в интересах все того же торгового капитала. Но это настолько большой сюжет, что ему придется посвятить особую статью.

II

Где уже только одни исторические замечания

Продолжаю своё маленькое исследование о том, чем держалось русское самодержавие, и что помогло этому мамонту дожить до XX в.

Перед 1905 г., отчасти и после, у нас очень распространены были разговоры о том, колониальная страна Россия или нет. Колониальный тип развития у нас или нет. При этом имелось в виду, что Россия сама есть колония для западноевропейского капитала. Не обращали внимания на другую сторону: что Россия есть одно из величайших колониальных государств мира: что она — колония или нет по отношению к западноевропейскому капиталу — является обладательницей самых больших колоний, какие только имеет какое–либо другое европейское государство, исключая Англию и Францию. По площади своих колоний среди этих государств царская Россия занимала даже первое место: в то время как площадь всех английских колоний составляла около 13 млн. кв. км, всех французских — около 11 млн., — площадь одной Сибири превосходила 13 млн. кв. км. По населенности русские колонии уступали конечно не только английским и французским, но и голландским. Но все же и население Сибири, Средней Азии и Кавказа в 1905 г. доходило до 26 млн. жителей, т. е. равнялось хорошему европейскому государству, вроде Италии (второй половины XIX в.).

Что Сибирь, Средняя Азия и Кавказ суть колонии, этого у нас многие не понимали просто потому, что учебники географии под «колониями» разумели «заморские» владения, а все перечисленные страны имели с основным ядром «Российской Империи» — с тем, что называлось тогда «Европейской Россией», — непрерывную сухопутную связь. Поэтому многие в простоте души говорили тогда, что у России — «вовсе нет колоний», или была когда–то только одна — «Российские Американские владения» по ту сторону Берингова пролива, да и ту в 1867 г. продали Соединенным штатам.

Но с этой, школьно–географической, точки зрения, нелепо было говорить и о России как колонии Западной Европы потому, что от последней Россия тоже морем не была отделена. Если же понимать под «колонией» то, что все экономически грамотные люди понимают, т. е. страну менее культурную, чем метрополия, и служащую для последней источником сырья, а в новейшее время — местом, куда вывозится капитал (в эту стадию развития Россия перед 1905 г. еще не вступила), то все эти страны окажутся самыми что ни на есть образцовыми колониями, начиная с Сибири, которая уже с XVI — XVII вв. доставляла один из самых ценных тогда видов сырья — пушнину, а позже золото, и кончая Кавказом, который в 1901 г. дал «империи» больше нефти, чем имело какое–либо государство мира, и Средней Азией, которая перед войной покрывала 50% всей потребности тогдашней России в хлопке. Это были настоящие колонии, форменные колонии, — и то, что в любую из них можно было доехать из Петербурга, не садясь на корабль, только давало одну добавочную черту: колониальные нравы, в Англии или Франции отделенные от метрополии океаном, в России не были от нее отделены никакой осязаемой чертой и свободно просачивались до самого центра.

А нравы эти были опять–таки более первобытные, чем где бы то ни было в это время. Использование колоний как источников промышленного сырья, это ведь явление нового времени для России конца XIX — начала XX в. В расцвет захвата колониальных владений в Америке и Азии, в XVI — XVII вв., колонии просто грабили, просто отнимали у населения, что было поценнее, а при малейшем сопротивлении самое население истребляли.

Колониальный грабеж был неразрывной частью первоначального накопления. «История голландского колониального хозяйства, — говорит Маркс, — а Голландия была образцовой капиталистической страной XVII в. — развертывает бесподобную картину предательств, подкупов, убийств и подлостей».

Возьмем ли мы завоевание Закавказья в 1820‑х годах, или Средней Азии — в 1860‑х, эта характеристика Маркса будет бесподобной фотографией того, что проделывала в названных местах «не имевшая колоний» царская Россия. Вот перед нами один из самых образованных русских генералов начала XX в., друг декабристов, Ермолов, и вот два эпизода из истории «управления» им Закавказьем, — эпизода, излагаемых не по какому–нибудь «памфлету», а со слов официального историка Кавказской войны, тоже русского генерала, Дубровина. 24 июля 1819 г. умер «после непродолжительной болезни» Измаил–хан шекинский (персы открыто говорили, что он был отравлен состоявшим при нем русским чиновником, и делали в этом смысле даже официальные заявления). В столицу умершего хана, Нуху, немедленно же были двинуты «для предупреждения волнений» русские войска. Затем, повествует генерал Дубровин, «главнокомандующий, под предлогом неимения прямых наследников, приказал ввести в ханстве шекинском русское управление… Вместе с тем было приказано: привести в известность ханские доходы, не изменяя ни количества их, ни порядка взноса; печать ханскую и мирзу, управляющего делами, взять под стражу, дабы пресечь ему возможность выдавать фальшивые ханские грамоты. Привести в известность грамоты, выданные Измаил–ханом на управление деревнями — или разного рода имущество, данное в собственность, описать собственное имущество хана, долженствующее поступить в казну, составить описок всему ханскому семейству с обозначением состоявшей у каждого собственности, чтобы определить им приличное содержание от казны». Семейство умершего хана было попросту таким образом ограблено: официальные документы, на которых основано изложение Дубровина, умалчивают только об одном — какой комиссионный процент учли в свою пользу исполнители этой операции, русские чиновники, штатские и военные. Что они были здесь несколько заинтересованы, показывает всеобщая уверенность, разделявшаяся и русскими офицерами, что отравлен был Измаил–хан по прямому приказу главного военного начальника края, генерала кн. Мадатова. Этот же последний, по общему мнению, был виновником и другой, не менее смелой, операции, совершенной в соседнем Карабахском ханстве. Здешнего хана по–видимому отрава не брала, и для устранения его пришлось прибегнуть к средству менее трагическому, но зато для того времени необычайно прогрессивному, — теперь мы назвали бы его провокацией. Племянника хана подговорили донести на дядю, будто тот хочет его убить, причем, для большей убедительности, было симулировано даже и самое покушение. Немедленно было наряжено строгое следствие. Поняв, к чему клонится дело, хан бежал в Персию, предусмотрительно захватив с собою большую часть жалованных грамот императора Александра, но зато бросив все свое имущество. Тогда племянника, который уже видел себя наследником всего оставленного ханом, включая и самое ханство, преспокойно сослали в Симбирск, а «выморочное» достояние карабахской династии поступило в собственность русской казны.

К таким сложным операциям приходилось прибегать, когда дело шло о ханах и беках, т. е. помещиках. С «простым народом» обращение было, разумеется, проще. Вот например в какой обстановке жили при Ермолове чеченцы на плоскости — наиболее близкие к нам соседи: «В случае воровства каждое селение обязано выдать вора, а если он скроется, то его семейство. Но если жители дадут средство к побегу всего семейства вора, то селение предается огню. Точно также обещано поступить с селением в том случае, если жители, видя, что хищники увлекают в плен русского, не отобьют его или не отыщут, — из такой деревни за каждого русского, взятого в плен, приказано брать в солдаты по два человека туземцев. Известно было, что без пособия и укрывательства самих владельцев горцы не могли проезжать от реки Сунжи, а потому по всему пространству своих земель владельцы должны были иметь постоянные караулы. Если же затем по исследованию окажется, что жители беспрепятственно пропустили хищников и не защищались, то деревня истребляется, жен и детей вырезывают»… «Таким образом жители, по–прежнему продолжая воровство и разбои» (или даже только не сопротивляясь разбойникам, прибавим мы), «непременно истреблены будут». И это не была пустая фраза — чеченцы могли рассказать о случаях, когда за убийство одного казака истреблялись до последнего жители целого аула. «Ужасный ропот в народе на несправедливые и нерезонные поступки Пестеля (командовавшего в Чечне генерала) дошел до меня в самом начале въезда моего в здешние провинции», писал знакомый нам кн. Мадатов, посланный расследовать дело, когда Пестель довел горцев до всеобщего восстания. «Народ говорит, что удовлетворения ни в чем не видит и даже ни одного ласкового слова от Пестеля, а слышит одни лишь только всегдашние повторения его: прикажу повесить».

А кн. Мадатов — мы только что видели — сам был человеком достаточно широких взглядов. Это однако все же касалось «виновных» — хотя бы в том, что русским генералам и офицерам «хотелось кушать». Но в официальной истории завоевания Кавказа мы на каждом шагу встречаем «меры воздействия», направленные против целых племен, уже без различия правых и виноватых. То у кабардинцев отнимут все земли, то у чеченцев отнимут весь корм для скота, запасенный, ими на зиму, т. е. фактически отнимут весь скот, ибо после этого им ничего не оставалось, как отдать весь скот русским, и т. д. и т. д. Как видим, в первой половине XIX в. царская империя ничем не уступала «образцовой капиталистической стране XVII столетия». Шли годы и десятилетия. Кавказ был завоеван, но «империя» продолжала держаться на той же высоте.

Вот перед нами другой выдающийся колонизатор, знаменитый туркестанский генерал–губернатор Кауфман. Он только что взял теперешнюю столицу Узбекистана, Самарканд, взял вторично: жители, добровольно подчинившиеся при первом приближении войск генерала Кауфмана, вновь «отпали», когда русский отряд ушел дальше, а под Самаркандом появились состоявшие на службе бухарского эмира шахрисябцы. Попросту говоря, несчастные самаркандцы, по азиатскому обычаю, подчинились тому, кто был сильнее в данный момент. Они однако на этот раз прогадали: при всей незначительности сил, оставленных Кауфманом в самаркандской цитадели, взять эту последнюю бухарцам не удалось. Город был жестоко наказан за свое, непостоянство: между прочим, сожжен был огромный самаркандский базар, разгромлены мечети, минаретами которых пользовались нападающие во время осады цитадели. Что «зачинщики» были без милосердия казнены — это разумелось само собою, причем судопроизводство было упрощено до последних пределов возможности: комендант цитадели называл командующему войсками «виновных», а тот, покуривая папиросу, равнодушно приговаривал по поводу каждого: «расстрелять, расстрелять, расстрелять». Это показалось чересчур простым даже разделившему взгляды военного начальника русскому, художнику… Но самому начальству этого показалось мало, и оно, вдобавок ко всему прочему, разрешило солдатам в течение нескольких дней грабить город, не разбирая уже ни правого, ни виноватого. Один из руководивших грабежом, какой–то интендантский чиновник, так рассказывал художнику Верещагину про свои подвиги. «Зашел я с солдатами в один дом, где старая–престарая старуха нас встретила словами «аман, аман» (будьте здоровы). Смотрим, а под циновкой, на которой она сидела, что–то шевелится. И действительно там оказался мальчуган — лет шестнадцати. Мы его вытащили и, натурально, убили вместе со старухой».22

И тут, как на Кавказе, дело не ограничивалось «виноватыми», — принимались меры и «общего характера». «Трепет азиатов перед русским именем, — рассказывает один патриотический русский путешественник, — был достигнут нелегко и стоил недешево. Необходимы были беспощадные кровавые расправы с туземцами за малейшую их попытку напасть на русского, прежде чем могло установиться в стране теперешнее, вполне безопасное положение. Целые кишлаки выжигались дотла за какое–нибудь одно только тело убитого русского, найденное по соседству. И иначе поступать было невозможно с народом, для которого грабеж и убийство были обычной стихией»… В другом месте наш автор находил у этого народа такую «душевную воспитанность», какой, к его огорчению, он не замечал у «простого русского человека». Но не будем ловить его на словесных противоречиях: вот факты, которые передал ему «один очень авторитетный житель Ташкента, имевший возможность со всех сторон изучить быт туземцев». «Мы нашли тут, в Туркестане, такую строгость нравов, о которой у нас и понятия не имеют. Слово самого маленького начальника для них было законом. Послушание изумительное. Честность такая везде была, что ни один дом на ночь не запирался; в Ташкенте впрочем и до сих пор не запираются по старой памяти, хотя воровство удесятерилось против прежнего»… Но пятьдесят лет, прошедших со времени Ермолова, все же оказались. В Средней Азии уже не останавливались на простом наивном грабеже. Были применены «последние слова» новейшей финансовой техники. С каким совершенством, ответ на это дают размеры налога, падавшего на туземцев в начале XX в., сравнительно с тем, что они платили до начала русского владычества и в первые его годы. Вот один пример: Дагбитская волость Самаркандской области и уезда. «Ранее (до 1892 г.) взимаемый налог, в сумме 320 руб., ниже размера нового налога, в сумме 5 107 р. 51 к., на 1 496,09%». Вы думаете, что это исключение? Разве лишь в смысле яркости примера: перечтите итоги по другим местностям, вы увидите 87%, 135%, 264% превышения нового поземельного налога над старым. Всюду налоги в l½, 2½ раза выше, относительно, чем были тогда в самой России. Меньше всего подвергалась фискальной эксплуатации из волостей Самаркандского уезда волость Дюрткульская — ее новые налоги выше старых всего на 43,35%. Но надо знать, что такое Дюрткульская волость. Вот что о ней говорит официальная статистика: «К началу 70‑х годов в этой волости было на счету русской администрации 45 населенных мест с 979 дворами, а спустя 20 лет, в 1803 г., здесь найдено 36 населенных мест с 817 дворами, т. е. менее на 9 селений и 159 дворов». Но из наличных дворов 225 было выморочных, а 90 сиротских. «Если ко всему этому прибавить почти полное отсутствие людей в возрасте за 50 лет и наружный, крайне захудалый, вид населения, то понятным становится», — вы думаете, влияние русского управления на судьбу этой волости? Нет: «немаловажное значение санитарных условий».

Проходит еще 30 лет. Мы еще дальше на восток от места подвигов генерала Ермолова — в Манчжурии. Как туда попали русские, это мы расскажем в другом месте, в настоящей связи нас интересует, как они там действовали. Мы опять берем почти официальный документ — записку одного из строителей Китайской восточной дороги (порт–артурской ветки), инженера Гиршмана, составленную в 1902 г., а относящуюся к событиям 1900–1901 гг. Гиршман, человек деловой, притом сам бывший на войне (в Турции в 1877–1878 гг.) соглашается, что «к войне неприменима прописная мораль, и в пылу сражения или, подавно, штурма грабежи являются делом вполне естественным». Но замечает он, «все–таки приходится думать, что такой пыл не может быть долговечным и во всяком случае не должен бы допускаться на продолжительное время; и что самый грабеж не должен доходить до какого–то безумного уничтожения добра только из страсти к уничтожению; и что, вместе с тем, должны бы приниматься меры к охранению того имущества, которое, будучи вполне бесполезно для каждого отдельного солдата, являлось бы драгоценною добычей, в смысле облегчения военных расходов (предметы интендантского довольствия). К сожалению, однако, по крайней мере, в первом периоде войны, до взятия Хайчена включительно, все высказанные соображения были оставляемы без всякого внимания…»

«Приискивались предлоги к бесконечному ряду экспедиций, которые являлись столь желательными в смысле возможности новых реляций и новых представлений к наградам, но, к сожалению, также и новых грабежей и порчи тех отношений, которые так легко было поставить в лучшем виде, при строгом исполнении соглашения».

А вот маленькие образчики того, что представляли собою эти самые «экспедиции»:

«Другая крупная экспедиция предпринята была в сторону Монголии, под начальством генерала Церпицкого, на основании сведений, что Хин–цань (один из вождей сопротивлявшегося русским населения) находится около Куло и оттуда руководит новыми враждебными действиями против нас. Для всякого, знающего ту невероятную быстроту, с которой в Китае всякие известия передаются без телеграфа, не могло не быть ясно, что Хин–цань несомненно успеет уйти из своего убежища задолго до прибытия русских войск. С другой стороны, не было также секретом крайне дружеское расположение к нам монголов, а таковое еще усилилось, благодаря хорошим отношениям, установившимся между главными монгольскими ламами Мукдена и полковником Громбчевским. Благодаря этим отношениям, экспедиция была снабжена надежными китайскими чиновниками и письмами для предупреждения всяких лишних столкновений. Конечным путем экспедиции являлся город Куло с его древним монастырем, глубоко чтимым во всей Монголии и знаменитым своими богатствами. Все эти обстоятельства должны были по–видимому, с одной стороны, обещать самый спокойный поход экспедиции, а с другой, — внушить руководителям ее особую осторожность, дабы не терять расположения монголов. В первом отношении все шло как нельзя лучше: повсеместно отряды, составляющие экспедицию, находили самый лучший прием, население встречало подарками, все необходимые припасы доставлялись по минимальным ценам, и конечно экспедиция вся прошла бы таким же образом, если бы генерал–лейтенанту Церпицкому не показалось неудобным совершать поход без всяких лавров. И поэтому, судя по личному мне рассказу его при нескольких свидетелях, генерал, приближаясь к Куло, притворяется больным, и потому принимается решение войти в Куло только на другой день. Когда же китайские чиновники, приняв соответствующие меры, легли спать, генерал немедленно выздоравливает, двигается ночью на Куло и, на основании какого–то выстрела, последовавшего будто бы при подходе наших войск и вполне естественного, особенно в Китае, где ночные выстрелы служат лишь выражением бдительности сторожей города, монастырь захватывается силою; масса жителей и монахов предается избиению, а затем начинается полнейшее разграбление, в результате коего на долю самого генерала, по его собственным словам, достается не меньше 200 штук одних древних идолов из золоченой бронзы».

«Параллельно с большими экспедициями шли и малые, предпринимавшиеся, вопреки соглашению, на основании всяких самых случайных сведений о появлении хунхузов или нахождении складов оружия. Подобной готовностью нашей к экспедициям, на основании непроверенных сведений, и нашим незнанием местных условий, прежде всего, воспользовались, судя по многим рассказам, сами хунхузы (китайские бандиты, для борьбы с которыми предпринимались экспедиции); имея в виду разграбить какого–нибудь зажиточного жителя, они сами доносили о таковом как о хунхузе, и конечно прекрасно умели воспользоваться результатами следовавшего затем разгрома. Неудивительно конечно и то, что поданный генерал–лейтенантом Церпицким пример удачного парализования сопровождающих китайских чиновников нашел вскоре подражателя в лице ротмистра Булатовича. Здесь однако прием был упрощен, так как чиновники были попросту арестованы; затем таким же способом и с тем же успехом, как в Куло, совершилось взятие укрепленной фанзы в 12 верстах от Мукдена, которая, как и заранее можно было знать, являлась не хунхузским гнездом, а пунктом убежища для окрестного населения в случае опасности и потому изобиловала всем лучшим добром этого населения».

На протяжении трех четвертей столетия методы действия, как видим, эволюционировали так мало, что было бы смешным педантством искать здесь какого–нибудь «социального перерождения». При Николае II, как и при Александре I, непосредственной целью русской колониальной политики было то же, что являлось такой же целью для португальцев или голландцев XVII в. — прямой грабеж. И было бы в высшей степени странно, если бы эти типические приемы «первоначального накопления» руководились властью более современного типа, чем европейский абсолютизм XVI — XVII столетий.

Но «голландская» политика вырастала не на пустом месте. Голландия XVII в. была, мы помним, «самой образцовой капиталистической страной» той эпохи, эпохи торгового капитализма. Те же следствия заставляют искать тех же причин, и участие русского торгового капитала в завоевании как Кавказа, так и Средней Азии, могло быть не замечено только потому, что историю этих завоеваний писали военные люди, слишком уже далекие от всякого исторического материализма. Интересы этого капитала в Закавказье, в начале XIX в., сознательно и официально ставились на первое место: Александр I, в инструкции отправляющемуся на Кавказ Ермолову, выразился, что он ставит торговые выгоды выше территориальных приобретений. Войны с Персией привели прежде всего к открытию этой, мало еще тогда доступной для европейцев, страны русским купцам.23 Предшественник Ермолова, Тормасов, все завоевание Западного Кавказа ставил на почву торговой конкуренции с турками, от которых экономически до тех пор эта часть Кавказа зависела. Правда, попытки русских чиновников непосредственно вести торговлю кончились неудачей, но характерно, что даже военные люди видели настоящую подкладку совершавшихся ими завоеваний.

Под знаменем того же торгового капитализма началось и движение русских в Среднюю Азию. В середине XVII в. инструкция так называемой «оренбургской комиссии», наряду с защитой границ от набегов со стороны киргизов и действительным, не только номинальным, подчинением последних России, ставила, как одну из целей этой политики, развитие торговых сношений с оседлыми соседями этих киргизов. Военные операции 30‑х годов девятнадцатого века были вызваны ближайшим образом заботами об охране торговых караванов. Первая экспедиция в глубь Средней Азии — хивинский поход Перовского в 1839 г. — одним из официально признававшихся мотивов имела «ограждение русских торговых интересов в Центральной Азии», и, сопоставляя с этим мотивом другие — обеспечение спокойствия русских киргизов или освобождение русских пленных, томившихся в хивинской неволе, слишком нетрудно угадать, что заставило правительство Николая Павловича истратить более полумиллиона рублей в этих, так далеких от центров его внешней политики, местах. Недаром и самую экспедицию официально называли не «карательной», — каковой бы она была, если мотивировать ее от хивинских набегов и грабежей, а «научною». А когда «научная экспедиция» на первый раз кончилась неудачей, «чтобы защитить своих подданных против киргизов, в 1845 г. Россией было устроено в степи два новых укрепления, Тургай и Иргиз, — говорит один из историков русских походов в Средней Азии, — в короткое время здесь развилась оживленная меновая торговля».

Не добравшись до больших, центральных среднеазиатских рынков, удовольствовались мелкими, местными. А когда, четверть столетия спустя, неудача Перовского была заглажена, русские войска заняли Ташкент и Самарканд и торжественным маршем вступили в Хиву, эти победы прежде всего другого открыли настежь двери для русской торговли. После 1873 г. она была объявлена беспошлинной на всем пространстве как Бухарского эмирства, так и Хивинского ханства. Пользуясь там всеми правами туземцев — по части покупки земли, устройства складов, магазинов и т. д., — русские купцы были подсудны только русским властям, что бы они ни совершили на территории названных «независимых» государств.

Торговокапиталистический смысл завоевания как Кавказа, так и Средней Азии, не вызывает никаких сомнений. Как обстояло дело с Дальним Востоком?

В начале дальневосточной авантюры, закончившейся катастрофой под Мукденом и Цусимой, стоят два факта: постройка Сибирской железной дороги и основание Русско–Китайского банка. Оба факта тесно связаны с колониальной политикой царской империи, во–первых, и с проникновением в Китай русского торгового капитала, во–вторых.

Сооружение Сибирской железнодорожной магистрали в конечном итоге сводится к основному стержню русской азиатской политики в течение всего XIX в., за вычетом первых его годов и с небольшим перерывом после Крымской войны (1853–1856 гг.). Стержнем этим было русско–aнглийское торговое соперничество. Уже Паскевич, торжествуя в 1827 г. победу над Персией, торжествовал в то же время победу над крупнейшим торговокапиталистическим предприятием тогдашнего мира, английской Ост–Индской компанией. После занятия нами Тавриза — писал он Николаю — агентам Ост–Индской компании ничего не остается, как сесть на корабли в Бендер–Бушире (на Персидском заливе) и отправиться к себе домой в Индию. Вся история завоевания Средней Азии, от похода Перовского до занятия Мерва в 1884 г., неразрывно переплетена с русско–английским конфликтом.24 На другой день после взятия Мерва и столкновения русских с афганцами в 1885 г. Россия и Англия были на вершок от войны, и тут обнаружилось, что в случае, если бы она вспыхнула, русские владения на Дальнем Востоке — только что, благодаря столкновению с Китаем из–за Кульджи в 1880 г., доказавшие свою реальную ценность для будущих захватов, — оказались бы наглухо отрезанными от метрополии: при отсутствии железных дорог в Сибири добраться до них можно было только морем, а морем, об этом уже никто не спорил, владела Англия. Приамурский генерал–губернатор и командующий войсками Иркутского военного округа единодушно требовали рельсовой колеи, хотя бы от Томска до Забайкалья (до Томска и по Амуру надеялись еще использовать речной путь). Образованное, вследствие этих заявлений, Александром III «особое совещание» — из четырех министров, с участием начальника Главного штаба — пришло к заключению, что «проложение железной дороги через Сибирь, требуя от казны огромных пожертвований, не обещает в ближайшем будущем, при ограниченном торговом движении края, положительных выгод и может окупиться лишь со временем. Но нельзя не признать, что в общественном и в особенности в стратегическом отношении ускорение наших сообщений с отдаленным востоком становится с каждым годом все более неотложным. Поэтому, не предрешая ныне самого способа постройки, представлялось бы вполне соответствующим безотлагательно приступить к изысканиям участков Сибирской дороги, наиболее важных в стратегическом отношении… так как без этого наш главный порт в Тихом океане явится отрезанным от удобных сообщений с остальною Сибирью и лишенным всякой базы, и, ввиду преимущественного стратегического значения проектируемых линий, желательно наиболее деятельное участие военного ведомства, в лице генерал–губернаторов, в производстве изысканий».

Но, раз гроза войны как–никак прошла, а денег в казне было мало, тогдашний (1887 г.) министр финансов Вышнеградский скупился, и дело затягивалось. В 1890 г. понадобилось «новое заявление от приамурского генерал–губернатора о затруднительности сообщения с Южно–Уссурийским краем и о невозможности обороны его за отдаленностью резервов». На докладе генерал–губернатора Александр III написал: «необходимо приступить скорее к постройке этой дороги». Под давлением свыше Вышнеградский уже соглашался теперь дать деньги, но все же норовил затратить их хотя бы сколько–нибудь коммерчески и настаивал на постройке железной дороги сначала лишь в более населенной Западной Сибири, т. е. очень далеко от угрожаемых берегов Тихого океана. На сторону военного ведомства стало министерство путей сообщения, для которого железнодорожное строительство, как таковое, представляло больший интерес, нежели коммерческая будущность построенных дорог. В конце концов решено было начать Сибирскую магистраль сразу с обоих концов, причем закладка дальневосточного конца во Владивостоке была обставлена особой торжественностью: для этого был отправлен тогдашний (1891 г.) «наследник–цесаревич», будущий Николай II.

Так как военное происхождение Сибирской дороги было вне всякого сомнения, то в рескрипте Александра III наследнику очень подчеркивалось «мирное преуспеяние» Сибири и необходимость «соединить обильные дарами природы сибирские области с сетью внутренних рельсовых сообщений». На самом деле дорога должна была служить прежде всего для колониальных захватов на Дальнем Востоке (благо Ближний, в лице Болгарии, только что ушел из сферы русского влияния), и внутренне–колонизационный вопрос логически стоял вторым. Провести железную дорогу по пустыне было совершенно невозможно, для нее нужна была населенная зона, и зону эту приходилось создавать.

С этого конца политика опять подходила к экономике, — и преемник Вышнеградского, Витте, ставший, быть может, преемником отчасти именно поэтому, сумел подметить связь, которой не схватил ловкий биржевой делец, управлявший русскими финансами до него. В своей записке 13–25 ноября 1892 г. Витте писал:

«Принимая протяжение Сибирской железной дороги от Челябинска до Владивостока круглым числом в 7 100 верст и полагая, что эта дорога приблизит к Европейской России только прорезываемую ею полосу не свыше стоверстного расстояния от линии в обе стороны, то и в таком случае, благодаря железной дороге, в новые условия существования становится огромная территория в 1 420 000 кв. верст — территория, превосходящая Германию и Австро–Венгрию, вместе взятые, с добавлением Голландии, Бельгии и Дании. Если сравнить эту территорию с какой–нибудь частью Европейской России, то окажется, что она по пространству превосходит все взятые вместе губернии, заключенные между Окой, Волгой, Азовским и Черным морями и Австрийскою границею, с добавлением Привислинского края, т. е. тридцать пять губерний. Притом вся эта территория лежит в средних географических широтах (преимущественно между 50 и 57° сев. широты), по климатическим условиям не слишком резко отличается от центральных и восточных губерний Европейской России и в большей своей части представляет данные, вполне благоприятствующие развитию земледельческих и других промыслов.

В действительности, влияние Сибирской железной дороги, благодаря связи ее со всеми водными сообщениями Сибири, будет распространяться гораздо далее прорезываемой ею полосы, и не подлежит сомнению, что дорога даст могущественный толчок экономическому развитию Сибири, всюду оживит и возбудит возможные по местным условиям отрасли производительной деятельности».

Помимо того журавля в небе, который летал над Владивостоком, была синица, которая, можно сказать, сама просилась в руки русского торгового капитала. Эксплуатируемый этим последним крестьянин был экономически при последнем издыхании в европейской части «империи»: голод 1891 г. был вчерашним днем, когда писал Витте. Самые тупые умы должны были задаться вопросом: что же делать дальше? Витте и указал выход.

«Крестьянское малоземелье, — указывалось в записке, — давно уже замечаемое во многих губерниях Европейской России, несомненно должно быть отнесено к отрицательным явлением русской жизни: оно невыгодно для народного хозяйства, потому что в непривычных условиях существования малоземельный крестьянин становится экономически слабым, его труд менее производительным; оно невыгодно для государства, потому что экономически слабые элементы населения служат скорее в тягость государству, требуя от него усиленных попечений и не давая взамен ничего; оно наконец не может быть признано и нормальным, ввиду массы пустующих земель, которые остаются мертвым капиталом именно по отсутствию рабочих рук и которые посему очень выгодно заселять нуждающимися в земле для приложения к ней своего труда». Наиболее целесообразным способом уменьшения малоземелья является наделение нуждающихся крестьян казенными землями в Сибири, особенно в западной части ее. «Стремление малоземельных крестьян к переселению на новые места замечается уже теперь, но носит стихийный характер; если же правительство поставит переселенческое движение в более правильные условия, то можно полагать, что заселение плодородных сибирских пустынь пойдет весьма успешно, а с появлением на месте достаточного количества рабочей силы плодородные сибирские земли приобретут, без сомнения, притягательность и для более образованных общественных слоев, которые принесут с собой и капитал, и знание, и цивилизующее влияние на окружающую среду. Таким образом Сибирская железная дорога обеспечит прорезываемому ею обширному краю одно из главных условий для развития сельскохозяйственной производительности, именно рынок сбыта и приток рабочей силы, открывая вместе путь государству к разрешению одной из наиболее трудных задач — к прочному устройству экономического быта малоземельного крестьянского населения внутренних губерний Европейской России».

Итак, дорога создавала, прежде всего, новый район торговокапиталистической эксплуатации. Уже стесненный в своей практике обдирания мужика Европейской России, — ибо здесь мужик был уже ободран до костей, — торговый капитал приобретал теперь нового «клиента» как в сибирском «старожиле», так и в спешившем ему на подкрепление «новоселе».

Но и этим выгоды Сибирской дороги еще не исчерпываются. В заключение, Витте счел необходимым «установить определенную точку зрения на торговое значение Сибирской железной дороги». В этом отношении дорога должна, с одной стороны, способствовать увеличению вывоза сибирских грузов в Европейскую Россию, а с другой — устранить те неудобства, которые приходится испытывать при перевозке европейских грузов в Сибирь, а равно благоприятно отразиться на условиях торгового оборота в пределах этого края. Но торговое значение дороги не ограничивается теми выгодами, которые она может дать немедленно вслед за открытием движения, «вероятные последствия этого предприятия следует рассматривать шире — в связи с тем основным фактором, что Сибирский путь установит непрерывное рельсовое сообщение между Европой и Тихим океаном и таким образом откроет новые горизонты для торговли не только русской, но и всемирной». «При этом для России особенно важно то обстоятельство, что она, участвуя в сообщениях Европы со странами азиатского востока на протяжении более десяти тысяч верст, может и должна воспользоваться не только всеми выгодами посредника в торговом обмене произведений востока Азии и запада Европы, но и выгодами крупного производителя и потребителя, ближе всех стоящего к народам азиатского востока. С постройкой Сибирской железной дороги не только усилится роль России на мировом рынке, но для нее откроются новые обильные источники народного благосостояния».

Как видим, Витте не уставал рекламировать «свою» дорогу, которой не умел оценить свергнутый им с финансового престола Вышнеградский (в частных разговорах Витте не скрывал, что это он «сломал шею» Вышнеградскому). Сибирская магистраль, наряду с винной монополией и золотой валютой, была одним из трех китов, на которых держалась политика Витте. Хронологически, постройка Сибирской дороги и его министерство совпадают: с ее началом он стал министром финансов, с ее окончанием он перестал им быть. Приведенная мною в таких больших отрывках записка, помимо своего конкретного содержания, характерна как иллюстрация подхода к делу одного из самых влиятельных ведомств и одного из самых влиятельных людей эпохи. Железная дорога для Витте была прежде всего другом, орудием торгового капитала и лишь в последней очереди обещала стать орудием и капитала промышленного. В то же время это была конечно и стратегическая дорога. Это все время твердо помнил тот, кто ее закладывал. Для Николая II дорога не имела смысла вне ее конечной военной цели. В конце концов экономика и стратегия воплотились — первая в лице Витте, вторая — в лице Николая и окружавшей его безобразовской шайки. И стратегия победила своего собственного министра финансов, чтобы быть затем побежденной на настоящем военном поле битвы с Японией.

А теперь, словами опять–таки самого Витте, расскажем, зачем был открыт Русско–Китайский банк.

«Вскоре после открытия комитета Сибирской железной дороги министр финансов возбудил в комитете вопрос о торговых интересах России на Дальнем Востоке и в особенности о сношениях ее с Китаем. Имея в виду, что Китай и Япония, с приближением к их пределам Сибирской железной дороги, станут более доступными для сбыта русских продуктов и, в свою очередь, вероятно примут меры к развитию своего вывоза в Россию, министр финансов полагал уже тогда своевременным всесторонне ознакомиться с условиями нашей торговли на крайнем Востоке и изучить потребности тамошних рынков. Для достижения этой цели следовало бы, по мысли министра финансов, организовать срочное получение от наших дипломатических представителей и консулов обстоятельных сведений о ходе международного обмена и о развитии промышленности в названных государствах, так как без таких сведений едва ли возможно надеяться на серьезное расширение торговых оборотов наших на Дальнем Востоке.

К доставлению торговых сведений необходимо было бы также привлечь особых правительственных торговых агентов, а также пользоваться услугами проживающих в Китае и Японии русских купцов, успевших по личным наблюдениям основательно ознакомиться со своеобразными условиями местного экономического быта. Для изучения же наших пограничных сношений с соседними странами министр финансов признавал полезным образовать на местах особые комиссии из сведущих лиц, знакомых с этими далекими окраинами…

При производстве торговых сношений России с Китаем издавна ощущалась потребность в таком банке, который облегчал бы взаимные расчеты обеих сторон. В китайских портах до того времени оперировали немецкий, французский и несколько английских банков, и русские купцы принуждены были постоянно обращаться к услугам этих банков, оставляя в их пользу весьма значительные суммы. Главною операцией русской торговли в Китае издавна являлось чайное дело. В Хон–Коу, главном чайном рынке, на долю русских приходилось в то время до 46% всего вывоза чая, и в этой отрасли торговля России всегда занимала первенствующее и вполне самостоятельное положение. Между тем платежи за чай русские торговцы должны были производить траттами на Лондон, которые реализовались либо в Шанхае, либо в самом Хон–Коу, где на время чайного сезона открывались агентства иностранных банков в Китае, причем иностранные агентства, ввиду отсутствия конкуренции, взимали весьма высокие проценты. Размер платежей, производившихся здесь русскими фирмами в течение чайного сезона, был весьма значителен: например за сезон 1893 г. — последнего отчетного года перед учреждением Русско–Китайского банка — из России было переведено в Китай 1 540 000 фунтов стерлингов и 132 000 рублей серебром в слитках. С учреждением банка в Китае операция по переводам денег в китайские пункты постепенно могла перейти в этот банк.

Кроме того, русский банк в Китае должен был облегчить самые условия чайной торговли; при отсутствии кредита торговцы чаем должны были располагать крупным оборотным капиталом, а потому торговля эта делалась доступною только немногим очень богатым фирмам, тогда как русский банк дал бы возможность принять участие в чайной торговле и мелким фирмам, открывая им необходимый для этого кредит, и таким образом содействовал бы привлечению к оборотам с чаем новых русских сил».

Итак в первую голову банк должен был служить интересам русской чайной торговли. Огромным недостатком этой последней была ее ужасающая пассивность: русские платили за чай деньгами, благодаря чему при 6 миллионах руб. ввоза в Китай из России получалось 39 миллионов руб. вывоза из Китая в Россию, т. е. сальдо не в нашу пользу в 33 миллиона, в 50% всего русского ввоза. Чтобы избежать этого, Витте предполагал усилить ввоз русских продуктов в Китай. «Вместе с тем банк этот мог бы содействовать ввозу русского керосина на китайские рынки, где ему приходится выдерживать конкуренцию с керосином американским. Вообще не могло быть сомнения, что такой банк оказал бы существенное влияние, на расширение торговых сношений наших тихоокеанских окраин с Китаем и на ввоз в него наших пищевых продуктов, всегда находивших себе здесь хороший сбыт».

Как видим, вывозить предполагалось отнюдь не произведения русской обрабатывающей промышленности, а керосин и пищевые продукты, т. е. хлеб, мясо, рыбу и т. п. Чтобы банк не уклонялся от своей прямой задачи, служить русской торговле, были приняты специальные меры. «Министерство финансов заботилось главным образом о том, чтобы деятельность банка в России не отвлекала его внимания и капиталов от прямого их назначения служить развитию русской торговли на Востоке; поэтому банку вовсе не разрешены были в России операции по выдаче ссуд и открытию кредитов под залог процентных бумаг, драгоценных металлов, товаров, коносаментов и т. п.; но, взамен того, ввиду непосредственных сношений банка с азиатскими государствами, ему разрешены были некоторые операции, другим банкам не разрешаемые, как например покупка и продажа процентных бумаг, транспортирование товаров (прием товаров в залог с выдачею варрантных свидетельств) и даже покупка и продажа товаров, но при том лишь условии, чтобы все эти операции производились исключительно в интересах нашей торговли с Дальним Востоком и имели непосредственное отношение к тем русским фирмам, которые производят обороты свои в пределах азиатских стран. Что же касается действий банка в других европейских странах, то в этом отношении банку предоставлено было совершать все операции, разрешенные местными законами.

Если деятельность Русско–Китайского банка была сравнительно ограничена в пределах европейских стран, то тем шире и свободнее организована она для Востока. Здесь, кроме операций чисто банкового характера, банку разрешены были и такие операции, которые можно назвать торговыми, страховыми и комиссионерскими. Банку предоставлено было покупать за свой счет или по поручению частных лиц товары, принимать на себя транспортировку товаров (морскую, речную и сухопутную), страховать их от огня и от других несчастных случаев, покупать и продавать за счет третьих лиц недвижимости, учитывать векселя и выдавать ссуды не только на девять месяцев, как это установлено для других банков, но и на год, и даже выпускать собственные билеты».

Но, кроме торговца, банку не возбранялось быть и откупщиком. «Наконец, кроме всего этого, банку разрешено было с целью возможного усиления русского экономического влияния, получение платежей по податям, производство операций, имеющих отношение к местному государственному казначейству, чеканка местной монеты, а также получение концессий на постройку железных дорог и проведение телеграфных линий».

Едва ли можно найти документ, где связь железнодорожного строительства именно с торговым капиталом выразилась бы более четко. Я должен, таким образом, взять назад высказанное мною однажды (в «Русской истории в самом сжатом очерке», ч. 3) утверждение, будто и Русско–Китайский банк имел главной целью железнодорожное строительство и будто эту цель поставил перед Витте металлургический кризис конца 1890‑х годов.

Устав банка был утвержден 10 декабря 1895 г., когда никаким кризисом еще и не пахло, и строительство железных дорог вытекало отнюдь не из потребностей русской промышленности, а из потребностей русского торгового капитала, как впрочем было и в самой России в 1860‑х годах.

Связь эта сознавалась, нужно сказать, и гораздо раньше. Уже в своей записке 1892 г. Витте писал, «что Сибирская железная дорога настолько приближается (в Забайкалье) к китайской границе, что является возможность, с помощью ветви в китайские пределы, завязать непосредственный торговый обмен с внутренними весьма населенными провинциями Китая. Постройка такой ветви едва ли встретит серьезные препятствия в ближайшем будущем, а в этом случае наши торговые обороты с Китаем стали бы расширяться очень успешно, обеспечивая в то же время увеличение доходности магистральной Сибирской линии и усиливая наше значение в международной торговле с Китаем».

Таким образом в самом конце XIX в. в своей внешней политике империя «Романовых» осталась колониальной державой наиболее примитивного типа — аппаратом торговокапиталистической эксплуатации малокультурных (или казавшихся малокультурными) стран. Промышленный капитал и во внешней политике, как внутри России, шел по пятам торгового. Торговому капиталу нужны были железные дороги, — и промышленность их строила, но лишь там и постольку, где и поскольку это нужно было торговому капиталу. При этом методы действия этого торгового капитала менялись так же туго, как и методы действия русского самодержавия внутри страны. При первой заминке или просто при первом удобном случае банковые операции сменялись лихим ударом кулака: в 1896 г. начал свои операции Русско–Китайский банк, а уже в 1900 г. на китайской территории оперировали генералы Церпицкий и Ренненкампф с братией. Но цель операций обоих типов была одна и та же: создание новых колоний, новых жертв эксплуатации русского торгового капитала.

Читатель видит, как нелепо жаловаться, что у того или другого писателя торговый капитал «заполонил всю русскую историю». Это очень сродни жалобам на то, что у К. Маркса теория прибавочной стоимости «заполонила» всю политическую экономию. Что же делать, если эта теория так много объясняет в буржуазной экономике. Что же делать, если только торговым капитализмом можно объяснить такой чудовищный факт, как переживание в России на заре XX столетия абсолютизма типа XVI — XVII вв. Другого марксистского объяснения пока не дано, а попытки его дать привели к бессознательному плагиату у Чичерина и Соловьева, которые были весьма почтенными людьми, конечно, но только совсем не марксистами…

Вопрос о долговечности самодержавия сводится таким образом к вопросу о причинах, обеспечивавших в России долголетие торговокапиталистической, т. е. наиболее экстенсивной, форме капиталистической эксплуатации. То есть перед нами все тот же вопрос о причинах «отсталости» русского народного хозяйства наряду с чудовищно–быстрым ростом русской капиталистической промышленности. Картина, колонизаторской деятельности «Романовых» потому и ценна, что она разрешает эту загадку. И экстенсивность русской капиталистической эксплуатации и экстенсивность русского крестьянского хозяйства сводятся к одному корню, объясняются одним фактом: наличием на востоке огромной площади нетронутой целины, куда мог уйти от «тесноты» русский крестьянин, и куда мог пойти следом за ним русский торговый капитал. Сибирская железная дорога за десять лет в пять раз увеличила количество сибирского экспортного хлеба (с 13 млн пудов в 1900 г. до 57–70 млн. пудов перед (войной 1914 г.)25 — и пришлось даже принимать меры против «затопления» рынка сибирским хлебом путем особых ухищрений с железнодорожным тарифом. Вывоз масла с 400 пуд. (стоимостью на 6 000 руб.) в 1894 г., когда дороги вовсе не было, поднялся до 4,6 миллионов пудов в 1915 г. (стоимостью на 74 000 000 руб.). Благодаря сибирскому маслу Россия стала второй в мире страной на международном масляном рынке (первою была Дания) — 1/5 всего потребления масла Англией покрывалась Россией.

При таких великих и богатых милостях, которые давало простое географическое расширение площади русского сельского хозяйства, стоило ли хлопотать о его интенсификации, о развитии у нас капиталистического сельского хозяйства с машинами, искусственным удобрением и пр.? А впереди мерещились новые обширные площади северной Манчжурии, которую ген. Куропаткин, поддерживаемый Плеве, рассматривал именно как арену будущей русской колонизации, почему и предполагалось не пускать туда китайцев.

Диалектика процесса и выразилась в смене разных форм торгового капитализма. Создание новых районов мелкого крестьянского хозяйства для торговокапиталистической эксплуатации было несомненно относительно прогрессивным типом этой последней: это уже был не простой грабеж. И этой диалектике торгового капитализма соответствовала диалектика политически обслуживавшего его самодержавия: переселенческая политика была под лозунгом бюрократии, грабительская была под покровительством вотчинной верхушки всей системы. Николай и безобразовская шайка тянулись к южной Манчжурии и Корее, странам относительно густо населенным и богатым, куда никого нельзя было переселить, но где можно было грабить готовое. Это противоречие внутри самодержавия и выразилось в начале 1900‑х годов в образовании рядом двух правительств: «ведомственного», — с Витте, Куропаткиным, Ламздорфом и т. д., — и «вневедомственного», во главе с Николаем и Безобразовым. Оба отражали интересы торгового капитала, но двух его различных фаз.

А ниже этой диалектически построенной верхушки, давимые ею, но давя и на нее, стояли представители промышленного капитализма, фабриканты, заводчики и «левые земцы», капиталистические помещики. Это была власть завтрашнего дня, власть, шедшая на смену самодержавия, но в 1906 г. добившаяся только компромисса с самодержавием в лице правительства Столыпина.

Диалектика всего процесса налицо, но она отставала от диалектики народного хозяйства. В ту минуту, когда — во время империалистической войны — промышленный капитал стал подходить к власти, уже существовали все условия для следующей стадии развития, государственного капитализма. Громадный восточный пустырь, тяжелым грузом висевший на русском народном хозяйстве, всего тяжелее тянул книзу его политическую надстройку. На вопрос о причинах отсталости и приходится прежде всего отвечать указанием на наличие колоний и, в первую очередь, Сибири, но затем и Кавказа и Средней Азии. Недаром Щедрин с гениальной меткостью создал «ташкентца», как тип наиболее реакционной формы государственного насилия.

И благодаря историко–географической обстановке «ташкентец» легко одерживал верх над более прогрессивными формами «государственности». И всего более отставшая диалектика верхушечного аппарата все ближе и ближе нагонялась великим и основным диалектическим противоречием: эксплуатирующего верха и эксплуатируемой трудящейся массы. Сравнительно слабая — сравнительно с временами Николая I например — сопротивляемость верхушки именно и объясняется раздиравшими эту верхушку диалектическими противоречиями, которые, чем ближе к нашему времени, тем становились острее. Пока дело не дошло до того, что тяжелый дух вотчинного режима стал невыносим даже для Протопопова….26


  1. Сборник «Марксизм и особенности исторического развития России», 1925 г., стр. 92–131. Впервые статья опубликована в журн. «Под знаменем марксизма» 1925 г., № 4 (стр. 123–141) и № 5–6 (стр. 89–109).
  2. Впоследствии был разоблачен как буржуазный перерожденец и исключен из партии — Ред.
  3. А. Слепков, Не согласны! — «Большевик» № 5–6 (21–22), 1925 г.
  4. «Правда» от 12/III 1924 г., статья М. Покровского, 12 марта 1917 г.
  5. Ленин, Соч., т. XIV, часть I, «Первый этап первой революции», стр. 9–10.
  6. Генрих Штаден, О Москве Ивана Грозного. Записки немца–опричника, М. 1925, изд. Сабашниковых, особ. стр. 143 и сл.
  7. Английский Иван Грозный XVI столетия.
  8. Мы говорим конечно о самой Англии, а не о колониях — как и сейчас мы говорили о самой России.
  9. «Очерки», стр. 119–120.
  10. См. то, что он говорит об изгнании еврейских ремесленников из Москвы Сергеем Романовым. Мимоходом он выбалтывает кое–что любопытное об отношении «образованного общества» к еврейству. «С разрешением получать высшее образование почти во всех учебных заведениях наравне с христианами евреям по закону сделались доступными все отрасли государственной службы. Если поступление на последнюю было для них затруднено, то лишь потому, что некоторые начальствующие лица не сочувствовали наплыву евреев в администрацию, а университетские коллегии не избирали евреев на места преподавателей».
  11. См. мою статью «Как возникла война 1914 г.» в «Пролетарской революции».
  12. См. «Народное хозяйство в 1913 г.», изд. Министерства финансов» Для всех подробностей отсылаю читателя туда.
  13. См. Гильфердинг, Финансовый капитал, перев. Степанова, стр. 370.
  14. А. Шестаков, Капитализация сельского хозяйства России, стр. 41.
  15. Ленин, Соч., т. III, стр. 126.
  16. См. Шестаков, цит. соч., стр. 27.
  17. Взято из словаря Гранат, т. 42. Статья проф. Н. Полянского.
  18. Предшественником земского начальника был, как известно, мировой посредник, созданный именно реформою 1861 г. Но тот был слегка замаскирован в попечителя об интересах крестьян: режим Александра II еще старался соблюдать «европейские» формы.
  19. Вырубова.
  20. «Падение царского режима», т. II, стр. 298, 224
  21. Для эры Витте особенно характерно крушение «комитетов о нуждах сельскохозяйственной промышленности», на котором она оборвалась.
  22. Беру все эти примеры из моей книжки: «Дипломатия и войны царской России», стр. 186–187, 204–205, 331–332, За подробностями отсылаю читателя туда же.
  23. См. «Дипломатия и войны царской России», стр. 184, 193–194, 380 и сл.; «Русская история с древних времен», т, IV, стр. 30 и сл.
  24. См. «Русская история с древнейших времен», т. IV, стр. 240 и сл, 236
  25. Вывоз хлеба из Сибири развивался таким темпом:

    Годы

    Млн. пудов

    1905

    17

    1906

    28

    1907

    44

    1908

    58

  26. Слепков (см. номер «Большевика» от 1 июня) продолжает с достойным лучшего применения усердием ломать открытые двери, доказывая: 1) что Ленин был диалектик, 2) что русское государство, как и все вещи на свете, развивалось диалектически. Ни в том ни в другом ни у одного русского марксиста никогда не было ни малейшего сомнения. Но спор у нас со Слепковым идет совсем не об этом. Спор идет о том, представляло ли русское самодержавие (а не русское государство, Слепков: это две вещи разные) в конце XIX в. промышленный капитализм или же нет, а промышленный капитализм в системе, именуемой «русское государство», представлялся не самодержавием, а силами ему враждебными (например в 1910–1914 гг. оппозиционными партиями Государственной думы, которая конечно была такою же составною частью «русского государства», как и Боярская дума XVII в., о которой говорил Ленин). Т. е. было ли русское самодержавие в конце ХIХв. прогрессивным явлением, толкавшим вперед экономическое развитие (о прогрессивной роли промышленного капитализма для той эпохи опять–таки ни один марксист не спорит, спорили против этого только народники) или же оно было силой реакционной, это развитие задерживавшей. Думаю, что стоит так поставить этот вопрос, чтобы на него и ответить — и чтобы видеть, в каких безнадежных противоречиях запутываются те, кому приходится объяснять «особенности исторического развития России» наперекор марксизму.
Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции:

Автор:

Источники:
Запись в библиографии № 397

Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus

Следующая статья: