Исследования > Против исторической концепции М. Н. Покровского. Ч.1 >

Разложение феодально–крепостнической системы в изображении М. Н. Покровского

I. Сущность концепции

Проблема разложения феодально–крепостнической системы, существовавшей в России до 1861 г., имеет огромное значение для понимания хода нашего исторического процесса. От того или иного решения этой проблемы зависит выяснение конкретной социально–политической обстановки, в которой протекало развитие промышленного капитализма и развертывалась классовая борьба, завершившаяся Великой Октябрьской социалистической революцией. Тяжелое наследство феодальных пережитков, которые сохранялись до Октября 1917 г., и революционная роль крестьянства как могучего союзника пролетариата не могут быть поняты без правильного решения вопроса, в силу каких причин и при каких условиях в дореволюционной России «на смену крепостническому государству пришло государство капиталистическое».1

М. Н. Покровский придавал этой проблеме большое научно–политическое значение и настойчиво возвращался к ней в различные моменты своей жизни: период с конца XVIII в. до 1861 г. был предметом его сосредоточенного внимания не только в общих курсах и очерках, но и в ряде статей, рассеянных по энциклопедиям и журналам. Мало–помалу из–под пера М. Н. Покровского вышла определенная концепция по данному вопросу, которая оказала отрицательное влияние на развитие советской исторической науки. Основные линии этой концепции были намечены под непосредственным впечатлением революции 1905 г. и нашли выражение в разрозненных эскизных очерках, которые появились на страницах «Истории России в XIX веке», издания бр. Гранат. Позднее, в годы реакции, эти первоначальные контуры заполнились последовательным и связным изложением, которое составило соответствующие главы «Русской истории с древнейших времен»: эта книга значительно дополнила, а частью исправила ранние высказывания М. Н. Покровского о разложении феодально–крепостнического строя. В период войны и революции, работая над «Очерком истории русской культуры», М. Н. Покровский постарался дать более широкое обобщение накопленному материалу: именно здесь начинает оформляться его пресловутая теория о «торговом капитале» как всемогущем двигателе русского исторического процесса. В советский период эта руководящая точка зрения получает систематическое и заостренное выражение в «Русской истории в самом сжатом очерке» (1920), в «Очерках по истории русского революционного движения» (1924) и в многочисленных статьях на разнообразные темы; содержание прежней концепции о разложении феодально–крепостнической системы по существу не изменяется, но приобретает более обобщенную и резкую формулировку. Только в самом конце своей научной деятельности Покровский несколькими статьями внес частичные поправки в свои старые выводы в связи с тем, что стал анализировать влияние крестьянского движения на разрешение феодально–крепостнической системы.

Однако систематического пересмотра ранее выработанной концепции М. Н. Покровский не производил, — она осталась в том виде, как была изложена на страницах пятитомника и в последующих основных работах. Именно такою она была воспринята десятками тысяч советских читателей, легла в основу школьного преподавания и повлияла на исследовательскую мысль молодого научного поколения.

Главное содержание концепции Покровского можно передать следующим образом. На рубеже XVIII и XIX вв. основным двигателем хозяйственной жизни в России являлся торговый капитал. Извлекая руками землевладельческого дворянства прибавочный продукт из закрепощенной крестьянской массы, торговый капитал бросал его на рынок и этим разлагал патриархальные устои натурального хозяйства. Особенно крупное значение с начала XIX в. приобретает торговля хлебом, прежде всего экспорт на заграничные рынки, в первую очередь в промышленную Англию. «На хлебном вывозе, главным образом, окончательно вырос и развился русский торговый капитализм».2 Хлебный вывоз стимулировал помещичье предпринимательство и был важнейшей базой для возникновения и развития «аграрного капитализма»: подгоняемые рыночным спросом, помещики организуют собственное земледельческое производство, расширяют свою запашку, все больше увеличивают барщину, заводят крепостные мануфактуры для обработки сельскохозяйственных продуктов; помещичье хозяйство начинает приобретать плантационный характер. Но чем больше развивается производство на рынок, тем яснее становится слабая производительность барщинного, крепостного труда, а, следовательно, его невыгодность для помещика и стоящего за его. спиной торгового капитала. Подъем хлебных цен в начале XIX в., стимулируя помещичье предпринимательство, заставляет торговый капитал поставить на очередь проблему ликвидации крепостных отношений; но высокие хлебные цены не удерживаются: начиная с 20‑х и до конца 40‑х годов, сельское хозяйство в Западной Европе и в России переживает затяжной кризис, условия сбыта резко ухудшаются, и проблема уничтожения крепостного права временно снимается с очереди. Только с конца 40‑х годов наблюдается новый сельскохозяйственный подъем — снова поднимаются хлебные цены, снова расширяется хлебный экспорт, и экономическая необходимость повелительно диктует помещику и торговцу перейти к новым формам эксплоатации — к применению вольнонаемного труда.

Одновременно, с начала XIX в., в России начинает развиваться промышленный капитализм. Особенно крупную роль — начального толчка — сыграла «континентальная блокада» 1807–1812 гг., устранившая с внутреннего рынка английских конкурентов и вызвавшая к жизни собственную промышленность, основанную на вольнонаемном труде; немалую роль сыграла и буржуазная политика Николая I, который разнообразными мерами поощрял развитие отечественных мануфактур. Принудительный труд в промышленности, как непроизводительный и невыгодный, был заменен вольнонаемным по инициативе самих фабрикантов. Выросший и окрепший промышленный капитал нуждался в свободной рабочей силе и требовал уничтожения крепостного права. Между промышленным капиталом и капиталом торговым существовал глубокий антагонизм, который породил взаимную борьбу не только в хозяйственной, но и в социально–политической области. Торговый капитал действовал методами внеэкономического принуждения: опираясь на крепостное право, он нуждался в сильной централизованной власти. Промышленный капитал оперировал методами экономического принуждения и выдвигал требование — перехода к свободному договору и буржуазному «народному представительству». Крах барщинного хозяйства в деревне — в условиях усилившегося хлебного экспорта конца 40‑х и 50‑х годов — заставил торговый капитал пойти на компромисс с капиталом промышленным; результатом этого компромисса и была крестьянская реформа 1861 г.

Исходя из этой социально–экономической схемы, М. Н. Покровский определенным образом истолковывает конкретные события первой половины XIX в. Главные действующие силы на его исторической сцене — «политически организованный торговый капитализм» в лице самодержавия,3 землевладельческое дворянство, которое расслаивается на «крупную знать» — и «средних помещиков», и, наконец, промышленная буржуазия. Но так как дворянство, с точки зрения М. Н. Покровского, только агентура и аппарат торгового капитала (за исключением небольшой, буржуазно настроенной прослойки), то фактически мы имеем две основные борющиеся между собой силы: с одной стороны — капитал торговый, с другой стороны — капитал промышленный. Говоря о взаимной борьбе этих сил, Покровский подчеркивает: «она у меня является… стержнем русской истории».4 При Павле I самодержавие, охраняя интересы торгового капитала и помещиков, ведет политику «концентрации крепостного режима», начатую еще при Екатерине II Потемкиным и Зубовым. Попытка Павла задеть интересы господствующих классов приводит к его личной гибели. Александру I приходится уже лавировать между «крупной знатью», народившейся буржуазией и консервативной массой среднего дворянства. Окончательно перейдя на позиции крупной знати (которая выступает у Покровского как носительница феодальных традиций и, следовательно, реакционная сила), Александр возбуждает против себя буржуазную оппозицию среднего дворянства. В обстановке усилившегося хлебного вывоза создается опора для декабристской программы ликвидации крепостничества. Николай I подавляет декабристов с помощью крупной знати, но, оставаясь на страже крепостнической системы в условиях аграрного кризиса, он вынужден считаться с силой промышленного капитала и вести политику блока между дворянством и буржуазией. В противовес «политически организованному торговому капитализму» выступают провозвестники промышленного капитализма и буржуазной идеологии — Радищев, Сперанский, декабристы, петрашевцы. Захваченное новыми буржуазными отношениями, среднее дворянство к концу 50‑х годов переходит на прогрессивные позиции. Крупная знать, потерпевшая военное поражение и испуганная ростом крестьянских волнений, вынуждена капитулировать. Происходит законодательная отмена крепостного права.

Эту картину «классовой борьбы» Покровский дополняет подробной характеристикой международных отношений. И здесь, в вопросах внешней политики, оказываются на первом плане интересы торгового капитала. И здесь в определенный момент — при Николае I — начинает оказывать сильное давление промышленная буржуазия. Хлебный вывоз остается двигателем внешне–политических комбинаций на протяжении всей первой половины XIX в. Но в царствование Николая I эта основная задача осложняется и перебивается новым моментом — борьбой за внешние рынки в интересах развивающейся крупной промышленности. Если в первую четверть XIX в. Россия, экспортировавшая хлеб на английский рынок, была в орбите английской политики (не считая вынужденного перерыва после Тильзита), то во второй четверти этого века начинается упорная — хозяйственная, затем дипломатическая и наконец военная — борьба с Великобританией. «Восточный вопрос» — соперничество вокруг Константинополя и проливов — делается «становым хребтом всей внешней политики»,5 и после некоторых блестящих, но непрочных успехов отсталая крепостническая страна оказывается разгромленной западноевропейскими государствами, более развитыми в хозяйственном и техническом отношении. Те же экономические мотивы лежат в основе дипломатической борьбы между Россией и ее ближайшими союзниками — Пруссией и Австрией. Сравнительно с этими мотивами все остальные побуждения правительства, — не исключая борьбы с европейской революцией, — играли подчиненную и второстепенную роль. Так же «материалистически» и «трезво» подходит Покровский и к военной эпопее 1812 г., срывая с нее ореол «романтической картины»,6 и к севастопольской обороне 1854/55 г., не видя в ней ничего, кроме борьбы за ближневосточные рынки.

Такова вкратце концепция М. Н. Покровского по вопросу о разложении феодально–крепостнической системы в нашей стране. Как видим, Покровского интересуют три стороны данной проблемы: как последователь «экономического материализма» он прежде всего ищет экономических корней совершавшегося процесса. Но революционный марксизм, говорил Покровский, требует от историка не только материалистического освещения событий, но и внесения момента классовой борьбы.7 Поэтому, опираясь на свои экономические выводы, Покровский старается увидеть в конкретном содержании исторических явлений противоречие классовых интересов. Наконец, как историк, привыкший связывать события русской истории с международной обстановкой, Покровский выходит за рамки внутренних отношений и стремится дать материалистический, классовый анализ сменяющихся внешне–политических комбинаций. Последуем его плану и посмотрим, соответствует ли построение Покровского учению классиков марксизма о смене феодальной формации капиталистической, верна ли она с фактической стороны и дает ли она правильное и полное освещение сложных исторических процессов первой половины XIX в.?

При этом не забудем одного, чрезвычайно существенного, момента: Покровский сознательно придал проблеме суженную постановку, — он разрешает ее в аспекте русской истории, оставаясь под властью буржуазной великодержавной традиции. Он не задает себе вопроса, как отражались ведущие исторические процессы в недрах господствовавшей нации на завоеванных и подчиненных народностях, и обратно, — как повлияло положение различных народностей на темпы и направление русских исторических процессов. В этом отношении к концепции Покровского вполне приложимы критические замечания товарищей Сталина, Кирова и Жданова по поводу конспекта учебника по истории СССР: концепция Покровского не дает представления об истории народов СССР в соответствующий период, в этой концепции «не подчеркнута аннексионистско–колонизаторская роль русского царизма, вкупе с русской буржуазией и помещиками», не показаны «условия и истоки национально–освободительного движения покоренных царизмом народов».8 Нам приходится считаться с этими суженными рамками и давать анализ концепции Покровского, не выходя за ее пределы.

II. Экономическая база

Исходя из учения Маркса о докапиталистической земельной ренте, Ленин в своем труде «Развитие капитализма в России» дал классическое определение барщинного, феодально–крепостнического хозяйства. При господстве этой системы прибавочный труд извлекался землевладельцем из непосредственного производителя, который одним и тем же инвентарем обрабатывал и собственный «надел», обеспечивавший ему средства существования, и барскую землю, дававшую избыток над необходимым продуктом. Такая система эксплоатации предполагала наличие четырех основных условий: 1) господства натурального хозяйства, 2) наделения непосредственного производителя средствами производства вообще и землею в частности, — больше того, прикрепления его к земле, 3) личной зависимости крестьянина от помещика («внеэкономического принуждения») и 4) крайне низкого, рутинного состояния техники.9 Очевидно, проследить процесс разложения феодально–крепостнической системы — значит выяснить, как I уничтожаются самые условия ее существования, другими словами, /показать вторжение в страну денежного хозяйства, начинающееся открепление крестьянина от земли и лишение его средств производства, смягчение и ликвидацию внеэкономического принуждения, наконец, внедрение сельскохозяйственной техники. Классики марксизма указали, по каким основным линиям совершается этот длительный! закономерный процесс. Его необходимые предпосылки — рост товарного обращения и образование купеческого капитала — явления, которые в свою очередь предполагают значительные успехи в развитии производительности труда и прогрессирующее отделение промышленности от земледелия. При разложении феодальной системы глубокие хозяйственные сдвиги одновременно происходят и в области промышленности, и в сельском хозяйстве. Мелкий изолированный ремесленник, который существует при феодальном способе производства, превращается в купца и капиталиста или утрачивает свою самостоятельность и подчиняется в своей производственной деятельмости капиталисту–скупщику. На смену, отработочной и продуктовой ренте приходит денежная рента, которая знаменует собой разложение феодальной системы эксплоатации и возникновение новых отношений: она необходимо сопровождается («даже антиципируется» — прибавляет Маркс) расслоением производителей на неимущих батраков и крестьян, эксплоатирующих наемную рабочую силу, т. е. складывающихся капиталистов. Массы мелких производителей сгоняются с земли, лишаются орудий производства и образуют кадры формирующегося пролетариата.10 Так создаются необходимые предпосылки капиталистического способа производства: наличие капитала, рабочей силы и рыночного спроса. Новые производственные отношения оказываются в резком противоречии с феодально–крепостнической системой, которая начинает разлагаться и в конце концов рушится; но она рушится не сама собой, а в процессе ожесточенной классовой борьбы. При этом главными антагонистами в недрах феодального общества являются эксплоатируемое крестьянство и класс землевладельцев. «Когда было крепостное право, — говорит Ленин, — вся масса крестьян боролась со своими угнетателями, с классом помещиков, которых охраняло, защищало и поддерживало царское правительство».11 «Революция крепостных крестьян, — прибавляет Сталин, — ликвидировала крепостников и отменила крепостническую форму эксплоатации».12

В какой мере эти сложные социально–экономические процессы нашли себе отражение в концепции Покровского?

С самого начала Покровский сосредоточивает главное внимание на изменениях в области сельской экономики, точнее говоря, на эволюции помещичьего хозяйства. Полемизируя с Милюковым, он констатирует уже в XVIII в. значительные успехи товарно–денежного оборота, который вовлекает в свое течение и барское поместье. В начале XIX в. это явление приобретает особенно широкий размах и оказывает глубокое воздействие на все стороны общественной жизни. Главной движущей силой, которая подтачивает устои натурального хозяйства, оказывается у Покровского хлебный экспорт, вызываемый промышленной революцией в передовых западноевропейских странах. «Около эпохи наполеоновских войн Россия становится «житницей Европы», — и прежде всего Англии… Хлебный вывоз был основой развития русского аграрного капитализма…» «Заграничный рынок сразу определил и внешнюю политику русского государя и внутреннюю — русского помещика».13 Эту мысль в различных вариантах Покровский повторяет во всех своих работах. Правда, в самом начале он придавал не меньшее значение росту населения, который медленно, но верно двигает вперед хозяйственное развитие, но уже в «Очерке истории русской культуры» Покровский окончательно разделался с влиянием этой буржуазной теории и хлебный вывоз сделался в его исторических объяснениях настоящим «демиургом действительности». Отсюда — колоссальное влияние, которое Покровский приписывает хлебным ценам — не тем разнообразным, быстро меняющимся ценам, которые существовали на внутреннем рынке, а однородным и медленно эволюционирующим ценам, которые устанавливались в мировом обороте сельскохозяйственных продуктов. «Идею освобождения крестьян в XVIII веке убили хлебные цены. Дальнейшее повышение этих цен в половине XIX века сделало снова всех умных помещиков эмансипаторами».14 Повышение хлебных цен в начале XIX в. вызвало «первую сознательную революцию против самодержавия», упадок хлебных цен с 1820 г. погрузил Россию в глубокую политическую реакцию 15 и т. д.

У Покровского были свои предшественники в этом настойчивом, упорном подчеркивании колоссальной роли хлебного экспорта и хлебных экспортных цен. Еще в 1839 г. против таких экономистов с очень обоснованными и убедительными возражениями выступил авторитетный статистик, академик Кеппен. С цифрами в руках Кеппен доказывал, насколько незначительна была доля хлебного экспорта не только в валовой сумме хлебного сбора, но и в общем количестве хлеба, потребляемого русским населением. «Вывоз хлеба за границу гораздо менее у нас значителен, чем полагают многие, не исследовавшие сего предмета… Вывоз хлеба не составляет и сотой части количества, нужного для потребления в самой империи; из этого следует, что хлебная торговля с чужими государствами не может постоянно иметь значительного влияния на цены наших хлебов, которые, находясь в большом расстоянии от портов, нуждаются еще в средствах сообщения водою или большими дорогами».16 Покровский не согласен с Кеппеном и считает его доводы противоречащими друг другу.

Чтобы проверить утверждения Покровского, посмотрим официальную сводку статистических данных о развитии русского экспорта, в том числе вывоза хлеба, за первую половину XIX в. 17 Первое, что бросается в глаза, это весьма скромное место, которое занимает хлеб среди экспортируемых товаров вплоть до 1845 г.: за исключением Пятилетия 1816–1820 гг. хлебные продукты составляют от 8 до 18% общего вывоза и только в 1816–1820 гг., отмеченных исключительно богатыми урожаями в России и повсеместными неурожаями в Европе, достигают 31%. Еще ничтожнее оказывается отношение хлебного вывоза к валовой сумме хлебного сбора, которое колеблется от 0.2 до 2.50/0. Совершенно ясно, что при слабой производительности земледельческого труда — вплоть до 1845 г. — собираемого хлеба едва–едва хватало для внутреннего потребления. Если оставались зерновые излишки, землевладельцы предпочитали использовать их для винокурения: хлеб, переработанный в вино, дешевле транспортировался и быстрее находил покупателя. Конечно, сбывался и хлеб в зерне, но больше всего на внутренний_рынок: экономическая дифференциация районов и рост неземледельческого населения в стране ежегодно расширял и куплю–продажу хлеба.

Цифровые данные приводят нас еще к одному важному выводу: они разрушают схему Покровского о неуклонных колебаниях хлебного экспорта в зависимости от высоких и низких цен на мировом рынке. Оказывается, никакого «катастрофического» роста хлебного вывоза в начале XIX в. не было, так же как не было «катастрофического» падения вывоза в 20‑е — 30‑е годы:

Годы Ценность хлебного вывоза % ко всему вывозу
1802–1807 11.8 млн. руб. асс. 18.7
1812–1815 18.0 » » » 10.5
1816–1820 74.2 » » » 31.2
1821–1825 17.5 » » » 8.4
1826–1830 35–6 » » » 15.7
1831–1835 34.1 » » » 15.4
1836–1840 55.1 » » » 14.8

В общем, перед нами — тенденция закономерного роста, но на этом основном фоне выделяются два исключительных пятилетия: чрезвычайного расширения вывоза в 1816–1820 гг. (урожаи в России — неурожаи в Европе!) и чрезвычайного сокращения в 1821–1825 гг. (период аграрного кризиса в результате сельскохозяйственного перепроизводства). Конечно, не следует забывать о влиянии кризисной конъюнктуры, но следует подходить к ней иначе, конкретнее, учитывая постоянные колебания спроса и предложения на мировом рынке. Сплошной линии торгового застоя после 1820 г. в действительности не было; вывоз пшеницы в 1830 и 1839 гг. вследствие неурожая в Европе поднялся до такой цифры, до какой он не достигал даже в 1817 г., в момент наивысшего подъема.18 Наконец, нужно помнить, что депрессия мировых цен была преодолена уже в начале 30‑х годов.19

Несомненно, хлебный экспорт имел определенное хозяйственное влияние, но не надо его преувеличивать, как это делал Покровский. Еще Кеппен подчеркнул, что экспортировали преимущественно приморские губернии (Прибалтика и Новороссия); экспорт действительно вырос и начал оказывать крупное воздействие на экономическую жизнь после отмены английских хлебных пошлин. в 1846 г. Внутренняя торговля хлебом должна была не только иметь большие масштабы, но и более непосредственно, более могущественно влиять на разложение натурального хозяйства.

Преувеличенное внимание к хлебному экспорту заслонило в глазах Покровского более важные, хотя и более скрытые хозяйственные процессы, влиявшие на расширение внутреннего рынка. К началу XIX в., на ряду с крупной мануфактурой, существовало городское и сельское ремесло. Хотя мы не располагаем точными статистическими данными, однако, мы имеем полное основание утверждать, что за первую половину XIX в. ремесленная промышленность разрослась еще больше: городское население увеличилось и предъявило повышенный спрос на предметы первого потребления и на постройку жилищ еще резче обозначилась хозяйственная дифференциация районов: целые села в потребляющих оброчных губерниях специализировались на том или ином промысле (Иваново, Шуя, Павлово, Ворсма и пр.). Из среды крестьянства выделились предприимчивые хищники — скупщики; которые стягивали в свои руки продукцию рассеянного ремесла и сбывали ее на ближайшие и отдаленные рынки; на ряду с торговцами, мануфактуристами и фабрикантами появляются крестьяне–землевладельцы, крестьяне–откупщики, крестьяне–подрядчики с другой стороны, необходимо констатировать не только продолжающийся отлив населения в города, но и такие явления, как массовый отход на полевые работы в южные урожайные губернии и появление батрачества в недрах крепостной и особенно государственной деревни.20 Некоторые из этих явлений — отхожие промыслы, рост мануфактуры, развитие кустарного производства — упоминаются Покровским, но они упоминаются вскользь, под углом зрения «интенсификации барщины». А между тем как раз эти молекулярные процессы больше всего расшатывали основы крепостнической натурально–хозяйственной системы: они вторгались в глубинные недра деревенской жизни, подчиняли своему влиянию миллионы людей, вступали в резкое противоречие с существующими правовыми институтами и шаг за шагом приводили к перерождению старой общественной ткани. С этой точки зрения разбогатевший крепостной мужик, который на имя барина приобретал для себя сотни десятин земли и ссужал этого барина крупными денежными суммами, не менее характерная фигура, чем крепостной отходник, заключающий свободный договор с фабрикантом и уплачивающий из полученного заработка денежную ренту своему господину. В своей совокупности все эти «незаметные» процессы создавали предпосылки для расширения внутреннего рынка, для подчинения массы населения всемогущей и неотвратимой власти денег.

Насколько в середине XIX в. были велики размеры внутреннего оборота, показывают некоторые статистические данные. По изысканиям И. С. Аксакова, в 1854 г. на украинских ярмарках было продано товаров на сумму 80750000 руб.; в том же году на Нижегородской ярмарке было реализовано сделок на 50 180 500 руб. По приблизительным вычислениям статистика К. Арсеньева, внутренний товарооборот к 1818 г. достигал солидной цифры, 900 млн. руб., т. е. почти в четыре раза превосходил размеры заграничной торговли.21

Внимание Покровского приковано к другим явлениям: важнейшим фактом сельскохозяйственной жизни начала XIX в. он считает развитие дворянского «аграрного капитализма». Хлебный вывоз необычайно возбудил предпринимательскую энергию средних помещиков, началось производство хлеба на рынок, открылись винокуренные заводы, расцвела дворянская мануфактура. С точки зрения Покровского, все эти явления прогрессивны, они пробивали путь новым производственным формам. Какова же структура этих дворянских предприятий — «хлебных фабрик» и вотчинных промышленных заведений? Оказывается, в основе помещичьих начинаний лежала старая феодальная барщина, которая обнаруживала тенденцию неуклонного и сильного роста. Идеалом помещика–предпринимателя было «плантационное» (рабовладельческое) хозяйство, при котором крестьянин лишался своего надела, переставал вести собственное хозяйство и становился «месячником», т. е. получал месячный паек, отдавая целиком свою рабочую силу, помещику. Подобные явления действительно типичны для крепостного хозяйства первой половины XIX в., но можно ли подводить их под понятие «аграрного капитализма»? Покровский считает, что можно: он настаивает на том, что «плантация есть явление капиталистического хозяйства, не феодального», в организаторах интенсифицированной барщины он видит прогрессивную часть помещичьего класса, а усовершенствованную «хлебную фабрику» считает исходным пунктом дальнейших хозяйственных новообразований.22

Несомненно, производство хлеба на рынок и вытекающее отсюда усиление барщины являлось симптомом разложения феодального хозяйства, как это неоднократно подчеркивал Ленин.23 Но отсюда вовсе не следует, что непомерно вздутая барщина перестает быть феодальной категорией и становится аттрибутом капитализма. Делать подобный вывод значит вступать в противоречие с азбукою марксизма, — не в меньшей степени, чем признавая средневековое европейское поместье явлением «вотчинного капитализма». В свое время Покровский резко полемизировал с русскими допшианцами, но, как видим, он, сам того не замечая, сбивался на допшианскую точку зрения. Здесь сказывалось несомненное влияние «легального марксизма» Струве с его концепцией прогрессивного крепостного хозяйства, которое вбивает глубокий денежный клин в господствующую натурально–хозяйственную систему.

Перерождение крепостного хозяйства в плантационное (т. е. фактически в рабовладельческое) в тот самый период, когда в городе и деревне зарождались и крепли отношения свободного договора, было явлением глубоко регрессивным, вскрывавшим одно из острых противоречий отживающего строя. Насильственно отрывая производителя от земли, лишая его орудий производства и ликвидируя его самостоятельное хозяйство, помещик–предприниматель подрывал главные устои действующей системы. Но, экспроприируя непосредственного производителя, он не создавал из него свободного пролетария, а превращал его в безземельного раба. Покровский не усмотрел этой важной стороны «месячины» и не осветил факта во всем его огромном социальном значении. Массовый сгон крепостных крестьян с земли, перечисление их в дворовые и в «месячники», продажа их «на своз» заполняют собою всю первую половину XIX в., переплетаясь с фактом насильственного и замаскированного захвата земли у государственных крестьян. Результатом этого длительного процесса было резкое перемещение земельной площади: если в конце XVIII в. под крестьянской запашкой было более половины полезной площади, то к середине XIX в. в губерниях Причерноморья она сократилась до 20–25%. Правительство понимало социальную опасность подобного явления и разнообразными мерами пыталось бороться против «злоупотреблений крепостным правом». Однако если на государственных землях реформою Киселева удалось задержать дальнейший процесс экспроприации, то на помещичьих землях все предпринимавшиеся попытки разбивались об упорное сопротивление господствующего класса: обстоятельно мотивированные проекты Зубова, Сперанского, Киселева, Перовского не претворились в дело, не остановили прогрессирующего распада феодально–крепостнической системы.

Нельзя отрицать наличия прогрессивных тенденций в помещичьем имении первой половины XIX в., но эти прогрессивные тенденции проявлялись не там, где усматривал их Покровский. Как ни редки были островки вольнонаемного хозяйства, они существовали и не только на купеческих, но частью и на дворянских землях (преимущественно на украинском юге, в районе Причерноморья с его портовыми центрами отпускной торговли). И на юге и на севере — в зонах интенсивного сбыта — медленно и с большими затруднениями прокладывала себе дорогу европейская_техника. Кое–где, спорадически, зарождалась новая форма использования земли — капиталистическая аренда. После издания закона 1801 г. началась свободная мобилизация ненаселенных дворянских земель, — чиновники, купцы, государственные и даже крепостные крестьяне становились собственниками скупленных феодальных угодий. В различных районах — преимущественно в нечерноземной полосе — утверждалась оброчная система, которая при данных условиях была симптомом разложения феодально–крепостного строя, — не меньшим, чем отнятие земли у непосредственных производителей. Наконец, взаимные отношения помещика и крестьянина, в противоположность плантационному рабству, нередко складывались на новых основаниях смягчённого внеэкономического принуждения: крепостной, отпущенный на оброк, иногда поднявшийся до роли независимого купца и фабриканта, так же как крестьяне, платившие оброчную ренту за пользование всею барскою землею имения, занимали иное, более свободное положение, чем обыкновенные барщинные тяглецы. Так, разнообразными путями буржуазные отношения вторгались в крепостную деревню и разрывали старую патриархально–крепостническую оболочку. Характерно, что, переводя крестьян в дворовые, помещики сплошь да рядом не могли использовать их в собственном хозяйстве и предпочитали отпускать их на отхожие промыслы.

Таким образом, из фактического раба крепостной превращался в оброчника. Законодательство первой половины XIX в. отчасти следовало за этими социальными изменениями и старалось регулировать их развитие: таковы были законы об ограничении права наказания крепостных, о выкупе крестьян на свободу, о приобретении их в казну и прочие робкие попытки дворянского правительства безболезненно решить «вопрос о крепостном состоянии».

Все указанные новообразования не учитываются Покровским, а как раз в них отражались зарождающиеся элементы капиталистических отношений.

В изображении промышленного развития дореформенной России Покровский следует, концепции Туган–Барановского, но еще больше подчеркивает стимулирующую роль континентальной блокады, в 1807 г. навязанной России Наполеоном. Если в своем раннем очерке «Александр I» Покровский был склонен расценивать континентальную блокаду как явление, тормозившее свободное хозяйственное развитие, то очень скоро он резко изменил свою точку зрения. Континентальная блокада, подобно хлебному экспорту, получила в его глазах значение могущественного внешнего толчка, который привел в движение русскую промышленность. «В первой четверти XIX века русский промышленный капитализм переживал период сильного подъема» благодаря континентальной блокаде;24 «промышленный капитал точно живой водой спрыснули. Избавленные от английской конкуренции русские фабрики стали расти буквально как грибы».25 Континентальная блокада, которая больно ударяла по классу землевладельцев и по экспортерам русского сырья, оказывается восприемником русского промышленного капитализма, каким–то благодетельным «deus ex machina», который Bo–время появляется, чтобы направить страну на новую экономическую дорогу.

Повторяя Туган–Барановского, Покровский ссылается в доказательство своих выводов на донесения французского посланника Коленкура и особенно подчеркивает тот факт, что в 1808–1812 гг. в Москве возникло 11 частных бумагопрядилен.26

В действительности русской промышленности, в частности капиталистической индустрии не нужно было ждать континентальной блокады, чтобы появиться на свет и достигнуть определенных успехов. Если отвлечься от социальной структуры предприятия, нужно констатировать значительное развитие промышленности уже в XVIII в. По официальным данным, в 1796 г. в России насчитывалось 2322 «фабрики» со 119 тыс. рабочих. Можно оспаривать безусловную точность этих статистических цифр, но нельзя отвергать установленного ими факта — наличия многих промышленных заведений, зарегистрированных правительством. К началу следующего столетия рядом с крепостною–-— вотчинною и посессионною — мануфактурою все чаще встречаются крупные предприятия, основанные на вольнонаемном труде. По исследованию П. Г. Любомирова, в области кожевенного, льноткацкого и металлообрабатывающего производства вольнонаемный труд получил к этому времени решительное преобладание.27 Первые годы XIX в. дали новые успехи в том же направлении — промышленный капитализм (в этом отношении Покровский прав) был реальной––и заметной величиной в это время. Но континентальная блокада была тут не при чем: расстраивая и парализуя товарно–денежный оборот, подтачивая курс русского рубля, затрудняя заграничные и внутренние сделки, континентальная блокада мало благоприятствовала нормальному развитию производства. Исследование А. В. Предтеченского, построенное на свежих архивных материалах, показало всю зыбкость построения Покровского. Оказывается, блокада не могла помешать проникновению английских товаров, в частности английской пряжи. Подрезывая вывоз русского сырья, она оказывалась бессильной против заграничной контрабанды. Ни о каком «бурном» росте отечественной промышленности за эти годы не приходится говорить: если мы возьмем наиболее важный из тогдашних промышленных районов — Москву и Московскую губернию, то увидим, что с 1807 по 1810 г. количество промышленных предприятий не увеличилось, а уменьшилось; прирост начался с 1811 г., но обязан не континентальной блокаде, а покровительственному тарифу 1810 г. Больше того: стимулирующее действие тарифа на крупную промышленность стало обнаруживаться только тогда, когда прекратилась континентальная блокада.28 Еще больше влияния оказал запретительный тариф 1822 г.: если мы справимся с данными импортной статистики, то увидим, что резкое понижение заграничного ввоза, особенно английских хлопчатобумажных изделий, падает как раз на это время.29 Только к 1825 г. можно отнести значительные успехи хлопчатобумажной промышленности, работавшей на внутренний рынок и оперировавшей вольнонаемным трудом.

И здесь, при анализе развития промышленности, с Покровским случилось то же самое, что произошло раньше, при освещении сельскохозяйственной экономики. Чтобы объяснить возникновение «аграрного капитализма», Покровский превратил Россию в английскую колонию И, закрыв глаза на внутренние органические процессы, свел происходящие изменения к воздействию некоей внешней силы. Теперь, чтобы объяснить возникновение промышленного капитализма, ему потребовалось отыскать новый механический толчок, и он нашел его в виде наполеоновской экономической политики, навязанной России извне, вопреки желаниям и воле народа. Правда, в «Очерке истории русской культуры» Покровский оговаривается, что «континентальная блокада пала на благоприятную почву», он признает наличие в стране известных внутренних предпосылок к развитию промышленности, но он уделяет им очень мало внимания, скользя по поверхности затрагиваемых процессов. При этом социальная структура промышленного предприятия недостаточно учитывается в его работах: сплошь и рядом Покровский не выделяет мануфактуры, основанной на вольнонаемном труде, из общей массы промышленных предприятий и наличие вотчинных и посессионных «фабрик» считает показателем роста промышленного капитализма.30 Очень редко, мимоходом, он касается ремесленного производства, почти не признает наличия самостоятельных кустарей в первой половине XIX в. и всех ремесленников, успешно конкурирующих с «фабрикой» (точнее с мануфактурой), готов считать ответвлениями торгового капитала.31 Покровский не останавливается на таких явлениях, как превращение самостоятельного кустаря в крупного капиталиста и параллельный процесс постепенного подчинения самостоятельных кустарей капиталисту–скупщику.

Важнейший момент в истории капиталистической промышленности — введение машин, превращение мануфактуры в фабрику, вытекающие отсюда изменения в составе рабочих и в изменении заработной платы — тоже выпадает из поля зрения Покровского. Между тем для разрешения выдвинутой проблемы — разложения феодально–крепостнической системы — необходимо в первую очередь учесть указанные глубокие изменения, которые исподволь, но радикально преобразовывали старые способы производства. В этом вопросе мы имеем прочную методологическую базу — марксистско–ленинское учение о стадиях развития капиталистической промышленности и формах соединения промысла с земледелием.32 Изложение Покровского игнорирует эти руководящие указания классиков марксизма и одновременно не считается с конкретными фактами, рассеянными в различных монографиях и частично затронутыми Туган–Барановским. В нашей стране классический образец развития капитализма представляет хлопчатобумажное производство, которое уже в первой половине XIX в. переживало этапы закономерного перехода от домашней промышленности, соединенной с земледелием, к самостоятельному ремеслу, от ремесла к мануфактуре и от мануфактуры к фабрике. Ориентируясь на внутренний массовый рынок и подгоняемое его непрерывным ростом, хлопчатобумажное производство с классической ясностью воплотило в себе основные процессы, разлагавшие феодально–крепостническую систему: превращение разбогатевшего кустаря в капиталиста и подчинение рассеянных кустарей экономическому господству скупщика и мануфактуры. Именно здесь расцвела крупная капиталистическая мануфактура, а в 30‑х — 40‑х годах произошла механизация производства. Превращение мануфактуры в фабрику сопровождалось здесь всеми сопутствующими явлениями: массовой эксплоатацией женского и детского труда, понижением уровня заработной платы, вытеснением рабочей силы машиной. Все эти преобразующие процессы неравномерно охватывали различные стадии производства; отсюда — возможность не только одновременного существования ремесла, но до известного момента и успешной конкуренции ремесла с мануфактурой: при господстве ручного труда такой исход не представлял собой ничего удивительного. Однако не следует забывать, что кажущаяся самостоятельность победившего) кустаря сплошь и рядом скрывала за собою или экономическую зависимость мелкого производителя от капиталиста–скупщика или гетерогенную форму мануфактуры, рассеянной по крестьянским светелкам, но фактически подчиненной раздаточной конторе. Кажущийся перевес кустаря над «фабрикой» (точнее мануфактурой), в свое время озадачивший «легального марксиста» Туган–Барановского, только подтверждает учение Маркса и Ленина о стадиях капиталистического развития и о преимуществах крупного производства над мелким. В конце концов «победивший» кустарь капитулировал перед настоящей машинной фабрикой, превращаясь в ее бессильный придаток или становясь ее наемным рабочим.

То, что в законченной форме уже в первой половине XIX в. переживала хлопчатобумажная промышленность, начинали испытывать и другие промышленные отрасли, — успехи общественного разделения труда пробивали путь новому способу производства. Народившаяся капиталистическая промышленность требовала не только расширения кадров свободной рабочей силы (о чем говорит Покровский), но и других условий, необходимых для ее дальнейшего развития, — интенсивного накопления капитала и расширения внутреннего рынка, i Преградой на этом пути стояла феодально–крепостническая система, — ее крушение рано или поздно было неизбежно. Но следует ли отсюда, что капитал промышленный, как утверждает Покровский, должен был вступить в единоборство с капиталом торговым, и что борьба этих «антагонистических» форм капитала — и в области экономики и в сфере политики — составила главное содержание нашей истории в первой половине XIX в.? Принять такую теорию — значит принять пресловутую концепцию «торгового капитализма», согласиться, что «по русской земле ходил торговый капитал в Мономаховой шапке», другими словами, отказаться от ленинского учения о феодальной базе самодержавия, о господствующей роли класса землевладельцев в системе феодально–крепостнических отношений. Сам Покровский, выдвигая концепцию «торгового капитализма», повторяя на разные лады мысль о борьбе промышленного и торгового капитала, не подтвердил этот тезис никакими конкретными данными. В его первых работах по истории XIX в. {вплоть до 1914 г.) о подобной борьбе не было и речи, — самодержавие выступало в роли дворянской власти, буржуазия боролась и блокировалась с землевладельцами. Развитие теории «торгового капитализма» — сначала неуверенное в «Очерке истории русской культуры», потом решительное и даже задорное в «Русской истории в самом сжатом очерке» и в лекциях по истории революционного движения, — ничего не изменило в конкретном содержании исторической картины — все персонажи остались на своих местах, изменились только названия: самодержавие стало именоваться воплощением торгового капитала, а дворянство — его агентурою. После изобретения этой абстрактной схемы Покровский постарался подогнать под нее реальные события и отношения. Немудрено, что в его конкретных характеристиках, данных после 1914 г., реальный торговый капитал совершенно отсутствует. Напрасно мы будем искать конкретных носителей этой могущественной силы — живых исторических деятелей, которые действуют, борются., управляют, воплощая в себе ее интересы. Торговый капитал для первой половины XIX в. оказывается у Покровского отвлеченной фикцией, которая безнадежно путает ранее установленные связи. Если дворянство–агентура торгового капитала, то как объяснить борьбу крупного (не буржуазного) дворянства с самодержавием, этим воплощением торгового капитала? Если торговый капитал в начале XIX в. являлся реакционной силой, то как объяснить прогрессивный характер помещичьего предпринимательства, в котором была заинтересована вся масса среднего дворянства? и т. д. и т. д.

В действительности дворянское сословие оставалось, как и раньше, социальной базой самодержавия. По–прежнему господствующее дворянство преследовало свои самостоятельные классовые интересы. Купеческий капитал жил и развивался благодаря росту внешней и внутренней торговли. Несмотря на косность российской буржуазии, она не была отпетой реакционной силой: купечество было кровно заинтересовано в дальнейшем развитии товарно–денежных отношений, в изживании натурального хозяйства, но оно было лишено всяких политических прав, занимало подчиненное общественное положение и нередко сталкивалось с дворянством на экономической почве. Споры, которые велись между дворянством и купечеством в екатерининской комиссии 1767 г., время от времени возрождались в записках и проектах: записка анонимного купца, которую цитирует Покровский, носит на себе печать сословной оппозиции, направленной против правящего класса. Наконец, между купеческим и промышленным капиталом не было и не могло быть глубокого социального антагонизма: промышленный капитал вырастал из купеческого, нередко сращивался с ним, вступал с ним в деловые сделки и соглашения. Если купеческий капитал был заинтересован в развитии промышленности, то мануфактуристы и фабриканты были заинтересованы в сбыте своих товаров. Конечно, это не исключало между ними известных противоречий и взаимных столкновений (например в вопросах таможенной политики), но это были не классовые расхождения, а групповые споры в пределах одного и того же класса — класса торгово–промышленной буржуазии.

III. Классовая борьба

Противопоставляя промышленный капитал капиталу торговому и делая их взаимную борьбу основным «стержнем истории», Покровский забывал главного антагониста феодально–крепостнической системы — угнетенные массы крепостного крестьянства. Правда, то здесь, то там — при описании политики Павла I или в связи с предпосылками крестьянской реформы — у него встречаются упоминания о крестьянских, волнениях, но это волнующееся крестьянство не выступает у него в качестве активного субъекта истории. Оно остается скрытым за кулисами исторического процесса как некая угрожающая сила, воздействующая на психику тех, кто творит внутреннюю политику империи. Мы не видим на страницах Покровского непрерывной и упорной борьбы, которую на протяжении всей первой половины XIX в. вело крепостное крестьянство против класса помещиков, не находим детального анализа этой борьбы — ее причин, целей, приемов и результатов, ничего не узнаем о всестороннем влиянии, которое она оказывала на политику самодержавия и социальную позицию дворянства.33 Вот почему картина разложения феодально–крепостнической системы получает у Покровского односторонний механистический характер: существующий строй подтачивается у него закономерными экономическими процессами, но мы не видим, чтобы он расшатывался периодическими крестьянскими восстаниями — стихийными и разрозненными, обреченными на поражения, но сыгравшими крупную историческую роль в крушении всей системы.

Переходный период 1801–1856 гг., на ряду с текущей прекращающейся борьбой в барских имениях, знает целую полосу массовых взрывов крестьянского революционного движения: первый из них последовал за окончанием Отечественной войны, растянулся на целое пятилетие и нашел бурное завершение в донских волнениях 1820 г.; второй вспыхнул на Украине в 1826 г., непосредственно после восстания декабристов и под его косвенным влиянием; третий падает на холерные годы — 1830‑й и 1831‑й; четвертый охватил Поволжье во время пожарной эпидемии 1839 г.; пятый был отголоском европейской революции 1848 г.; последний разразился в 1854/55 г. в связи с Севастопольской кампанией. Поводы к этим волнениям были разнообразны, но их причины и задачи оставались одни и те же. Шеф жандармов Николая I Бенкендорф довольно точно выразил основную тенденцию их развития. «Простой народ, — писал он, — ныне не тот, что был за 25 лет перед сим… Весь дух народа направлен к одной цели, к освобождению… Крепостное состояние есть пороховой погреб под государством и тем опаснее, что войско составлено из крестьян же…».34

Движение не только нарастало количественно, оно изменялось качественно: лозунг освобождения от крепостного гнета начинал доминировать над всеми частными варьирующимися требованиями. Изменившиеся условия крепостной деревни неотвратимо толкали крестьянство на усиление борьбы, — этот факт вытекал из всей создавшейся обстановки, из распада феодально–крепостнической системы. С одной стороны, чрезмерное увеличение барщины отражалось на собственном хозяйстве крестьян, подрывая его силу и платежеспособность. Крестьянину все труднее было справляться с уплатою податей и поддержанием живого и мертвого инвентаря, особенно в повторяющиеся неурожайные годы. Крестьяне черноземного центра все больше беднели и разорялись, проникаясь чувством отчаяния и ненависти к помещикам. С другой стороны, открепление крестьян от земли, уничтожение их самостоятельного хозяйства разрушало привычные устои крестьянской жизни, вызывало бурную реакцию со стороны земледельца, стремившегося отстоять свое положение как непосредственного производителя. Наконец, развитие оброчных отношений частично подрывало режим внеэкономического принуждения, воспитывало в крестьянах чувство личной самостоятельности и делало крепостное право труднее переносимым. Общий процесс развития товарно–денежного хозяйства усиливал и обострял эти явления: рынок вторгался в спокойное течение крестьянской жизни, порождал хроническую денежную нужду крестьянина, толкал неимущих к полному разорению и вместе с тем обогащал немногих, открывая заманчивые перспективы самостоятельного успешного хозяйствования — без барщины и оброка, без власти и назойливого вмешательства помещика. Старая патриархальная психика крестьянина ломалась и уступала место новому мироощущению, характерному для складывающегося буржуазного общества. На усиление барщины, на экспроприацию земли, на унижение личности крестьянство отвечало бурными вспышками, которые охватывали сразу по нескольку губерний.

Правда, крестьянское движение сохраняло свои прежние недостатки — оно страдало монархическими иллюзиями, неорганизованностью, локальностью, неспособностью слиться в единый и мощный поток, низвергающий власть помещиков. При отсутствии пролетариата как класса–гегемона оно не могло одержать окончательной победы. И тем не менее оно становилось все более опасным: моментами оно смыкалось со стихийными движениями крепостных рабочих и заражало революционным духом царскую армию. Волнения помещичьих и государственных крестьян начинают перемежаться с волнениями посессионных мастеровых, военных поселян, армейских полков, матросских команд. Социальная почва, на которой держалась феодальная власть, становилась все менее и менее надежной. Каждому проницательному современнику становилось ясно, что существующая социально–политическая система переживает затяжной и все более обостряющийся кризис. Ощущение близости катастрофы с наибольшею силою проявилось после севастопольского поражения: создалась революционная ситуация, которая вынудила дворянское правительство приступить к реформе. Этого грозного кризиса, растянувшегося на десятки лет, мы напрасно будем искать в изложении Покровского. Даже в тех случаях, когда Покровский уделяет больше внимания крестьянскому движению, он склонен скептически относиться к преувеличенным страхам правительства: опасение «пугачевщины», которое заставило Александра II поставить на очередь крестьянскую реформу, скоро сменилось, по Покровскому, более «трезвым» отношением к фактам, «сознанием того, что революционность крестьянской массы была значительно переоценена». «Крестьянство оказывалось гораздо благонамереннее, чем от него ожидали».35

Насколько мало внимания уделял Покровский этим массовым движениям угнетенных классов, показывает яркий пример ликвидации посессионных предприятий. Покровский специально останавливается на этом вопросе, приводит известное заявление фабрикантов Хлебниковых о невыгодности принудительного труда, излагает содержание закона о праве посессионных владельцев освобождать своих рабочих, сообщает практические результаты реализации этого права, но ни словом не упоминает об упорных волнениях самих посессионных рабочих, которые десятками лет добивались своего освобождения. Ликвидация принудительного труда в промышленности оказывается результатом мирного эволюционного процесса, инициативы самих предпринимателей, мудрого содействия власти. Классовая борьба элиминирована, взамен диалектического раскрытия сталкивающихся противоречий дается механическое объяснение крупного общественного явления.36 Конечно, подобная постановка вопроса о разложении феодально–крепостнической системы резко расходится с методологическими уста–, новками классиков марксизма.

Принципиально Покровский понимает необходимость раскрытия классовой борьбы, но он видит эту борьбу не там, где она была в действительности. Анализируя политические события 1801–1856 гг., он сосредоточивает все внимание на фракционных группировках в недрах господствующего класса: перед нами выступают, с одной стороны, аристократическая группа крупных землевладельцев («феодальная знать»), с другой стороны — масса средних хозяйствующих помещиков. Противоречия интересов этих дворянских прослоек объясняют Покровскому колебания правительственной политики и составляют для него ключ к пониманию событий. Такое суммарное и чисто внешнее противопоставление разных групп дворянства по размерам их землевладения не стоит ни в какой связи с кризисом феодально–крепостнической системы и очень мало помогает действительному пониманию явлений. Вот почему, исходя из данных предпосылок, Покровский оказывается в резком противоречии с историческими фактами и не в состоянии последовательно проводить даже собственную точку зрения.

«Феодальная знать» наделена у Покровского определенными социально–политическими признаками: это — крупные помещики, не ведущие собственного хозяйства, а предпочитающие держать крестьян на оброке. Они живут в столице, занимают командующие посты Па военной и гражданской службе, близки ко двору и, как правило, руководят политикой правительства. В силу своего социально–экономического положения они заинтересованы в сохранении существующего порядка и если вступают с ним в политическую борьбу, то исходят из традиций феодального прошлого. В общем эта реакционная общественная сила, которая стоит на страже феодально–крепостнической системы и является преградой всякому социальному и политическому прогрессу. Кто же попадает у Покровского в эту аристократическую группировку? Самые разнообразные, не похожие друг на друга дворянские прослойки: при Павле — заговорщики 11 марта, которые борются против крайностей произвола, при Александре — «молодые друзья», которые хотят умеренной социально–политической реформы, при Николае — столпы правительственной реакции. Исходя из определения Покровского, мы должны отнести в рубрику «знати» и сторонников умеренного прогресса вроде Мордвинова, Воронцовых, Киселева и носителей самой оголтелой и черной реакции вроде Шишкова, Алексея Орлова, Клейнмихеля. В своих ранних высказываниях о декабристах Покровский протягивает даже нить от феодальной фрондирующей знати к членам тайного революционного общества — к этим «дворянам, обиженным самодержавием». Остается необъяснимым, почему одна и та же группировка при Павле старается обуздать неограниченный произвол самодержца, при Александре составляет проекты конституции и выдвигает из своей среды революционного Мамонова, а при Николае противится всякому, даже незначительному, движению вперед? Здесь не помогает даже всеобъясняющий хлебный экспорт: крупные оброчники не заинтересованы в сбыте собственных продуктов и должны быть равнодушны к колебаниям цен на рожь и пшеницу. С другой стороны, неясно, почему же реакционный поход против прогрессивных попыток Александра I начинают не реакционные крупные землевладельцы, а среднее дворянство в лице его лидера Карамзина? Почему реакционный режим аракчеевщины возбуждает особенное негодование в среде реакционнейшей знати? Почему Николай I очень часто не доверяет крупному дворянству и противопоставляет ему покорный и безличный аппарат бюрократии?

«Феодальной знати» противостоит «масса средних помещиков», преимущественно провинциальных: они живут в своих имениях, ведут собственное хозяйство, эксплоатируют крестьян посредством барщины: и сбывают хлебную продукцию на рынок. Среднее дворянство чутко реагирует на движение хлебных цен и в зависимости от них меняет социально–политическую позицию. Эта группа помещиков прогрессивна, поскольку воплощает в себе буржуазно–предпринимательские тенденции, но в начале царствования Александра I она настроена консервативно: ей нужна барщина и, следовательно, сильная центральная власть. Впоследствии, по мере роста хлебного экспорта, она проникается мыслью о непроизводительности барщинного труда и выдвигает из своей среды сторонников преобразования, которые солидаризируются с промышленной буржуазией. Аграрный кризис 20‑х — 40‑х годов отбрасывает ее назад («зажатому в тиски аграрным кризисом помещику было не до политики»37), а подъем хлебного вывоза с конца 40‑х годов возвращает ее на прогрессивные социальные позиции.

И здесь мы имеем суммарную, и вдобавок вульгаризированную, характеристику. «Средние помещики» — крайне растяжимое понятие: оно охватывает и верноподданных крепостников, идущих за Карамзиным, и боевых революционеров, составляющих заговор против власти. Из этой социальной среды одновременно выходят политические доносы и конституционные проекты, призывы к уничтожению рабства и вопли в защиту барщины. Большинство средних помещиков остается неподвижным и косным, а их верхняя культурная прослойка исповедует самые различные взгляды, никак не поддающиеся воздействию «хлебного экспорта»: разгром восстания декабристов не уничтожил либерального течения, которое продолжало жить в дворянских кружках и неоформившихся группах. В свою очередь подъем хлебных цен в 40‑х — 50‑х годах не устранил поклонников «официальной народности» и охранителей домашнего порядка и спокойствия. Если принять характеристику Покровского, то как объяснить кружок молодого Герцена, вышедший из среднепомещичьих кругов? Как объяснить борьбу западников и славянофилов, которая находила отзвук в дворянской провинции? Как понять разгул крепостнической реакции (не только правительственной, но и дворянской, общественной) под впечатлением! европейской революции 1848/49 г.?..

Подобные вопросы не разрешимы с точки зрения Покровского, так как его концепция «классовой борьбы» исходит из неверных методологических установок. Нужно помнить, что первая половина XIX в. была периодом кризиса феодально–крепостнической системы. Новые буржуазные отношения вторгались в дворянское поместье, нередко/, превращали наследственного дворянина в торговца и мануфактуриста, толкали его на дорогу рациональной техники и свободного договора, подтачивали прежнюю сословную замкнутость, вовлекали дворянство в водоворот новых буржуазных идей. Этот сложный и долгий процесс, в зависимости от местных условий и меняющейся конъюнктуры, совершался далеко неравномерно. Окружающая хозяйственная обстановка заставляла многих критичнее отнестись к феодальным институтам. Все больше выяснялась экономическая невыгодность барщинного труда. Все меньше продуктов давали выпаханные поля при низком уровне рутинной техники. Повторяющиеся неурожаи лишали помещиков привычных доходов и требовали от них экстренных трат на прокормление голодающих крепостных. Попытки ввести рациональную европейскую технику оказывались убыточными при господстве крепостных отношений. Развитие денежного оборота расширяло потребности и расходный бюджет помещиков. Их задолженность росла с каждым годом и при наблюдающемся упадке крестьянского хозяйства грозила вырасти еще больше. К отрицательным явлениям экономической жизни присоединялось впечатление хронически бунтующей деревни, ожидание нового, повсеместного страшного взрыва. Помещикам, которые сильнее были втянуты в рыночные отношения, становилась ясной необходимость ликвидации крепостного режима. Сохраняя единство землевладельческого фронта перед лицом; нарастающего крестьянского движения, дворянство начинало расслаиваться по своим хозяйственным интересам и социально–политическим взглядам: огромное большинство цеплялось за старую барщину и за власть самодержавия, но выделялось прогрессивное меньшинство, которое — в собственных классовых интересах — понимало необходимость европеизации России и проведения социально–политической реформы.

Если мы хотим подвести экономическую базу под основные дворянские группировки, то должны искать определяющий признак, не в размерах помещичьего землевладения (крупные, средние, мелкие помещики), а в меняющейся структуре помещичьего хозяйства, в, постепенном переходе от феодальной вотчины к юнкерскому имению. Такое превращение, — начавшееся, но далеко не закончившееся, — имело место не только на землях средних помещиков, но и на землях крупных собственников.

Одна из несомненных ошибок Покровского и его «школы» — отрицание самостоятельного хозяйства у так называемой «феодальной знати». Достаточно ознакомиться с агрономическими опытами Апраксина, Румянцева, Полторацкого, посмотреть хозяйственную переписку между Растопчиным и Цициановым, проследить деятельность дворянских экономических обществ (особенно Московского общества сельского хозяйства), чтобы увидеть фактическую необоснованность подобного вывода. Крупные землевладельцы, обладавшие большим капиталом, чаще выступали пионерами новых агрономических начинаний, смелее и увереннее пытались перейти на дорогу отмены внеэкономического принуждения. Даже в тех случаях, когда феодальные магнаты не вели собственного хозяйства, они могли выдвигать экономические проекты прогрессивного направления. Яркий пример представляют собой «молодые друзья» Александра I, которые в Негласном комитете 1801–1803 гг. высказывались за постепенное уничтожение крепостного права. Напрасно Покровский зачисляет эту правящую» крупновладельческую группу в разряд «феодальных реакционеров»: и в экономических и в социально–политических вопросах она стояла на умеренно прогрессивной позиции, исходила из идеала английских капиталистических отношений и английского конституционного строят и в этом отношении отчетливо отмежевывается от последовательных крепостников — сторонников барщины и патриархального самодержавия..

Программа реформ, выдвинутая Строгановым и Чарторыйским, своей внутренней противоречивостью очень характерна для феодальных помещиков, затронутых буржуазными отношениями. Подобная двойственность неразрывно связана со всяким дворянским либерализмом, она, вытекает из существа землевладельческих интересов и неизменно сопутствует всем дворянским реформам. Закон 1803 г. о вольных хлебопашцах, предложенный представителем «феодальной знати» графом С. П. Румянцевым, тоже типичный образчик подобной двойственности: Румянцев–-хотел ликвидировать крепостнические отношения, но ликвидировать постепенно и безболезненно, по инициативе: самого дворянства и с соблюдением его экономических интересов.. Борьба, вспыхнувшая вокруг этого закона, показывает, что по крестьянскому вопросу дворянство расслаивалось в зависимости не от размеров землевладения, а от давления новых буржуазных отношений. Нельзя ставить знак равенства между заговорщиками 11 марта, которые не шли дальше устранения личности ненавистного самодержца, и принципиальными сторонниками реформ, хотя бы и непоследовательно проводившихся в жизнь. Умеренные аболиционисты из среды крупного дворянства выступали и позже — таковы инициаторы неосуществившегося общества по обсуждению, проектов освобождения крестьян в 1820 г., таковы Воронцовы и Киселев при Николае I.

Расслоение наблюдалось и в рядах среднего дворянства; и тут–были различные типы дворянского хозяйства, начиная с традиционно барщинного и кончая прогрессивно–новаторскими (типа Шелехова). И здесь, с одной стороны, рождались проекты уничтожения крепостничества (при Александре — Якушкина, Пассека, при Николае — тульских: помещиков 1844–1847 гг.), с другой стороны мобилизовались силы, против всяких нововведений (записка Карамзина при Александре I, записка Норова против указа 1847 г. при Николае I).

Экономические сдвиги, совершавшиеся в деревне, питали постоянное брожение социально–политических идей, составляя базу таких явлений, как кружок молодого Герцена или борьба западников и славянофилов. При этом «крупные» и «средние» помещики — независимо от размеров землевладения и степени родовитости — группировались вокруг, одного и того же знамени, крепостнического или буржуазного.. Карамзин был идеологам всех крепостников — крупных, средних и мелких; Искандером в средине 50‑х годов зачитывались все прогрессисты, не исключая иных сановных бюрократов.

Борьба этих основных группировок в рядах землевладельческого–дворянства проходит через всю первую половину XIX в., и никакие колебания «хлебного экспорта» (даже в том случае, если бы они: были реальным фактом) не могли уничтожить эту непрекращавшуюся фракционную борьбу: чем больше нарастал кризис существующей: системы, тем острее и настоятельнее выдвигалась основная проблема; что произойдет — дворянская реформа или крестьянская революция, мирное преобразование по «прусскому пути», с сохранением хозяйственного и политического господства землевладельцев, или насильственное уничтожение всех феодальных институтов, быстрое капиталистическое развитие по «американскому пути»? Прогрессивное дворянство, за исключением отдельных революционеров типа колебавшегося Герцена, страшилось перспективы крестьянской революции, стремилось избежать грозящего потрясения. Тем настойчивее и упорнее оно вступало в споры с заядлыми и косными крепостниками, которые, по мнению прогрессивного дворянства, вели дворянское государство на край пропасти. В последнем, законченном варианте своей концепции Покровский рассматривает противников самодержавия и крепостничества как идеологов промышленного капитала. Поскольку: речь идет о прогрессивном слое дворянства, эта характеристика безусловно неверна: как бы ни сближались между собой требования аграрной и промышленной фракции буржуазии, первая имела свои особенности, коренившиеся в ее социально–экономическом положении.. Анализируя классовую борьбу первой половины XIX в., мы должны помнить ленинское учение о двух путях аграрно–капиталистического развития: антитеза «Каверин — Чернышевский», характеризующая положение вещей в период реформы 1861 г.,38 была подготовлена всем ‘процессом предшествующего развития. Если Чернышевский имел своим предшественником Белинского, то «освободительная программа» Кавелина имела зачатки в разнообразных записках и проектах — С. П. Румянцева, Н. И. Тургенева, А. П. Заблоцкого, А. И. Кошелева и др. Определенные слои дворянства превращались в аграрную буржуазию. Они стремились перейти к капиталистическому способу производства, но хотели сохранить при этом свою феодальную собственность и традиционную власть. Именно эти слои составили основные кадры сторонников «крестьянской реформы». Моментами Покровский приближается ж пониманию этого факта, но он игнорировал ленинское учение о. двух путях развития и сбился на вульгарное, ошибочное противопоставление капитала промышленного капиталу торговому, крупной феодальной знати массе средних помещиков.

Какую роль в развертывающейся борьбе играла молодая промышленная буржуазия? Недостаточно окрепшая, поддерживаемая протекционной политикой правительства, малообразованная, она была неспособна осознать свои классовые интересы с широкой и всесторонней точки зрения. Но если ее отдельные передовые представители и разбирались в окружающей обстановке, они оставались очень далеки от революционной точки зрения. Русская промышленная буржуазия поздно выходила на историческую арену, «умудренная» опытом западноевропейских событий. Исход европейских революций, разлив социалистических идей, постепенное нарастание пролетарского движения — все это предопределяло консервативную позицию русской промышленной буржуазии. Какие документы характеризуют ее политические взгляды в этот период? Отдельные заявления вроде записки купца Свешникова, отдельные проявления солидарности с оппозиционным лагерем и куцая программа сословно–экономических реформ — вот все, что мы имеем в первой половине XIX в. Промышленная буржуазия хотела уничтожения крепостного права и в этом отношении занимала позицию, близкую к прогрессивному дворянству: в конце 50‑х годов «Экономический указатель» Вернадского подвел итоги ее размышлениям на эту тему. Но буржуазия оказалась неспособной развернуть самостоятельную и продуманную программу ликвидации феодально–крепостнического строя. Приписывать промышленному капиталу первой половины XIX в. какие бы то ни было революционные стремления — значит впадать в большую историческую ошибку. Единственные революционные имена, которые может назвать Покровский, — это имена Радищева и декабристов, типичных дворянских революционеров, очень слабо связанных с промышленными кругами. Правда, у Покровского есть еще одно имя, которое воплощает в его глазах революционную буржуазию начала XIX в. Это — имя поповича Сперанского, автора неосуществленного конституционного проекта 1809 г.39 Но анализ конституции Сперанского лишний раз доказывает всю ошибочность концепции Покровского.

В своем принципиальном введении Сперанский действительно исходит из буржуазной идеологии. Опираясь на доводы французской просветительной литературы, он дает определенное толкование хода исторического процесса на Западе и в России — от феодализма через самодержавие к политической свободе. Но этот «буржуазный революционер»40 больше всего боится революций («превращений») и заклинает правительство не препятствовать закономерному развитию жизни, предупредить насильственные перевороты своевременной разумной реформой. Логически и ясно он чертит абрис такой реформы: под его пером Россия превращается в конституционное государство, наделяется стройной системой выборных учреждений — законодательных, исполнительных и судебных, увенчивается государственной думой как верховным воплощением народной воли. Но за этим блестящим конституционным фасадом Сперанский сохраняет старые знакомые институты: сословную иерархию, социальные и политические привилегии дворянства, феодальную зависимость крестьянина от землевладельца и чрезвычайно широкую, почти неограниченную власть императора. Только императору принадлежат права — законодательной инициативы, решения вопроса о войне и мире, издания уставов и учреждений. Государственный совет, представляющий совещательный орган при особе императора, состоит из лиц, назначенных по его выбору, и соединяет в себе все нити законодательства, администрации и суда. Но особенна важно, что активного избирательного права по проекту Сперанского лишаются не только ремесленники, рабочие, домашние слуги, помещичьи крестьяне, но и все обладатели движимого капитала: государственная дума избирается четырехстепенным голосованием, причем основой этого вотума служат голоса обладателей недвижимой собственности, живущих в пределах волости. Собственникам капитала, т. е. промышленной и торговой буржуазии, принадлежит только «право представления», т. е. право быть избранным в депутаты думы.41 Можно ли считать такую конституцию последовательным буржуазным документом, выражением интересов промышленного капитала?.. Перед нами — типичная попытка дворянского самодержавия руками «гениального секретаря»42 Александра I подновить шатающееся здание империи. Но приспособляя его к «духу времени», правительство оставляло неприкосновенным социальное и политическое господство землевладельцев и сохраняло решающее влияние за властью императора. Рукою Сперанского двигала не промышленная буржуазия, а более прогрессивные слои дворянства, находившиеся под сильным впечатлением только что пережитого военного и политического разгрома. Прусские реформы Штейна — Гарденберга и российский проект Сперанского совпадают не только хронологически, но и по существу — по движущим мотивам реформаторов и по своему основному принципиальному направлению.

Дифференциация общественных течений осложнялась еще одним моментом, который мало учитывал Покровский, — формированием более демократической разночинной среды в связи с развитием промышленного капитализма и ростом городской жизни. Идеологическое сближение представителей прогрессивного дворянства и демократических разночинцев очень характерно для слабо дифференцированного общества 30‑х — 40‑х годов; именно таковы кружки Критских, Сунгурова, петрашевцев, таково отчасти левое крыло западничества. Покровский почти не говорит об этих явлениях. Напрасно мы будем искать на страницах его исторических курсов анализа мировоззрения молодого Герцена, просветительной роли Белинского, борьбы западничества и славянофильства. Эти крупнейшие факты, ярко вскрывающие кризис феодально–крепостнической системы, не раз приковывали к себе внимание Ленина, который давал им сжатые характеристики и оценки. Но Покровский проходит мимо этих явлений, потому что они не умещаются в его историческую схему!

Конструируя свою теорию о взаимной борьбе промышленного и торгового капитала, Покровский не может миновать вопроса о социальной структуре власти. Он детально останавливается на политике царизма, выясняет взаимоотношения между правительством и борющимися группировками, постоянно возвращается к вопросу — на какую социальную базу опирается самодержавие? Но он остается чуждым марксистско–ленинскому учению о социально–экономических формациях — отсюда его сбивчивые и меняющиеся объяснения, которые сплошь и рядом заводят в тупик его читателя. Это особенно чувствуется в ранних работах Покровского (1907–1913), где он дает развернутые очерки трех последовательных царствований — Павла I, Александра I и Николая I. Игнорируя ленинскую теорию о феодальной основе самодержавия, Покровский представляет себе иначе существо русского царизма: он признает не только относительную самостоятельность государственного аппарата (чего не отрицал и Ленин), по и способность правящей власти попеременно опираться то на одну, то на другую классовую группировку. Основою царской политики служит у Покровского то феодальная знать, то среднее дворянство, то промышленная буржуазия и разночинцы, то блок дворянства с буржуазией. В конце концов Покровский находит единую классовую базу самодержавия в лице торгового капитала, действующего через свою агентуру — помещиков. Однако эта теоретическая предпосылка, резко противоречащая ленинскому учению, ничего не изменяя в конкретном построении Покровского, еще больше запутывает его социально–политический анализ.

Немудрено, что при такой методологической постановке проблемы Покровский не дает отчетливых классовых характеристик внутренней и внешней политики царизма. Особенно неясен и сбивчив у Покровского образ Павла I. Вначале Покровский не усматривал в павловском режиме никакой внутренней последовательности: дворянский царь восстановил против себя господствующее сословие антидворянской политикой и в конце концов пал жертвой дворянской революции. Причины этого загадочного факта лежат отчасти в патологической наследственности Павла, отчасти — в противоречии между сущностью и формой самодержавной власти (дворянская власть в форме личного деспотизма). Тем не менее сумасбродная политика Павла имела определенные социальные результаты: «…помимо и даже против своей воли, «все перековеркав», Павел не мог изменить законов истории и, сделавшись врагом господствующего класса, стал воплощением надежд и чаяний классов угнетенных». Павел I был «прогрессистом, хотя и бессознательным», а его четырехлетнее правление было «грозным предостережением по адресу дворянства».43 Таким образом, павловский режим — результат психической болезни императора, т. е. «ненормальное явление», историческая случайность, а в результате этой исторической случайности дворянский царь превратился в царя народного. Ссылка на противоречие между сущностью и формою власти ничего не объясняет: неизвестно, почему же понадобилась деспотическая форма власти и в чем именно заключается указанное противоречие? Очень скоро Покровский понял ненаучный, антимарксистский характер своего объяснения и на страницах пятитомника решительно отмежевался от гипотезы «патологической наследственности». Павел I представился ему иначе, — как воплощение полицейской диктатуры, продолжавшей под впечатлением «пугачевщины» традиции Потемкина и Зубова. Однако Павел опасался не только крестьянского бунта, но и дворянского дворцового заговора, а раз так, то ему «не на кого было опереться в феодальном обществе, кроме низов, так еще недавно бунтовавших против дворянской монархии».44 Отсюда — «социальная демагогия» Павла, которая восстановила против него дворянство, но снискала ему симпатии «низов». В довершение всего Павел из чисто личных соображений порвал с Англией и своей сумасбродной внешней политикой нанес удар экономическим интересам дворянства. Ответом была «дворянская революция» 11 марта 1801 г., совершенная феодальной знатью. «Павел в припадке личной злобы и мстительности пошел против правящего «класса и жестоко поплатился за это, потому что угнетенные классы не сумели и не смогли его поддержать».45 Как видим, элементы «случайности» и «народности» не исчезли; до конца Покровский рисует Павла какой–то загадочной фигурой — дворянским царем, ведущим антидворянскую, личную политику и расплачивающимся собственной жизнью за уклонение от «закономерного» пути самодержавной власти.

Ошибка Покровского заключалась в том, что он не учел колоссального влияния двух исторических явлений: французской революции 1789–1799 гг. и начавшегося кризиса феодально–крепостнической системы, ярким симптомом которого были повсеместные крестьянские волнения 1796/97 г. Оба явления находились во взаимной связи и определили собою всю внутреннюю и внешнюю политику Павла. «Павловский режим» был неудавшейся попыткой расправиться с обоими врагами — и внешним и внутренним — решительно и быстро, грубыми методами военно–полицейской диктатуры. Попытка была предпринята в интересах дворянства, но потерпела одинаково неудачу и в международном, и в национальном масштабе. Попытка интервенции во Францию закончилась военным поражением и вынужденным компромиссом с Наполеоном Бонапартом. Попытка ввести осадное положение в стране и подавить «дух революции» не только в бунтующей крепостной деревне, но и в дворянском фрондирующем салоне, уничтожила элементарные условия личной безопасности и обрушилась на голову самого дворянства. Методами голой диктатуры нельзя было спасти разлагающегося режима, — павловский режим не достиг поставленных целей, не оправдал себя в глазах господствующего класса. Заговор 11 марта хотя и не был «революцией», но явился предупреждением по адресу собственной, дворянской власти о необходимости–избрать иные, более тонкие и успешные методы для охраны существующего порядка. К такому выводу неизбежно приводит нас изучение фактов, если мы не станем необоснованно преувеличивать так. называемую «социальную демагогию» Павла.

Александр I в освещении Покровского хотя не более последователен, но все же более ясен, чем Павел I. Наученный горьким опытам недавнего заговора, Александр непрерывно лавирует между различными социальными группировками: в начале он опирается на. феодальную знать; после заключения Тильзитского мира, в обстановке–нарастающей дворянской оппозиции, он избирает своей опорой промышленную буржуазию и разночинцев; в преддверии войны 1812 г.. он снова восстанавливает союз с крупнопоместным дворянством. В результате он обманывает всех по порядку: пользуясь рознью между крупными и средними помещиками, он отделывается от своих «молодых друзей» и не дает конституции, которой так жаждет феодальная–знать. Используя рознь между промышленным и торговым капиталом, между знатью и дворянской массой, он отделывается от Сперанского и хоронит проект «буржуазной конституции» 1809 г. «Случайно» одержав победу и заняв руководящее положение в Европе, Александр правит самостоятельно, продолжая давать обещания и не исполнять их. Впрочем, Покровский сомневается, можно ли назвать период после 1812 г. реакцией: еще по–прежнему давались конституции, поэтому «в чисто политической области был скорее застой, чем реакция».46

Несомненно, в этой характеристике Александра I удачно схвачен основной «стиль» его внутренней политики — умение лавировать и приспособляться к существующей обстановке. Но остается неясным, — во имя каких социально–политических целей и в интересах какого–общественного класса развертывалась эта политика лавирования. Покровский склонен считать молодого Александра «безличностью», а его–позднейшее властное положение в Европе — «случайностью». Столкновения фракционных дворянских группировок и преувеличенная роль промышленного капитала заслоняют перед читателем основные явления первой четверти XIX в. Правда, Покровский говорит о «борьбе старого порядка с новым строем» в Европе как о решающем факторе, но он не делает отсюда необходимых выводов. Он подчеркивает традиционные черты в политике Александра I, но не указывает, чем. диктовалась продолжающаяся «концентрация крепостного режима». Моментами он даже спускается до узко личных объяснений и «оживление гатчинских привычек» Александра после 1812 г. объясняет его продолжительными занятиями «военными делами».

В действительности, дело обстояло иначе. Александр I был таким же дворянским царем, каким был и Павел I. Так же, как Павел, он чувствовал над собой давление грозных европейских событий и ощущал непрерывное сотрясение почвы, в самой России. Крушение феодального строя в Западной Европе и усиливающийся кризис феодально–крепостнической системы у себя дома определяли программу его внешней и внутренней политики. Так же, как Павел, Александр I спасал положение российского дворянства, но он спасал его иначе — более тонкими и гибкими методами. Обладая широким кругозором и понимая сложность создавшейся обстановки, Александр пошел дорогой компромисса и приспособления. Но эта внешне изменчивая, зигзагообразная политика была пронизана прежней руководящей идеей борьбы с буржуазной революцией. Александр I мечтал предупредить ее своевременными реформами. В этом отношении его стремления совпадали и со взглядами умеренных представителей прогрессивного. дворянства — Сперанский выражал не только свои собственные убеждения, но и заветные мысли самого императора. Правда, Александр больше разговаривал о реформах, чем действительно реформировал, больше обещал, чем выполнял обещания. Этот «республиканец в душе» держался определенного политического принципа — как можно меньше поступаться своей неограниченной властью. В результате его «преобразований» феодальные институты остались нетронутыми, а когда страшный враг оказался сломленным и «успокоенная» Европа встала под охрану Священного союза, курс на реформы можно было оставить. Последнее десятилетие царствования Александра, о каких бы «конституциях» ни велись у него беседы с Новосильцевым и Розенкампфом, было периодом самой черной дворянской реакции. Победа ослепляла и делала самоуверенным. Под покровом религиозного мистицизма и душевной подавленности самодержец твердо руководил государственным рулем в определенном классовом направлении. И у него, так же как у его отца, не было измены «выстраданным» принципам, — Александр после 11 марта 1801 г., Александр тильзитскою периода и Александр, превратившийся в гегемона Европы, служили одному и тому же принципу, сначала искусно привлекая симпатии и надежды прогрессивного дворянства, потом поощряя и поддерживая представителей крепостнической реакции. Ни о какой опоре на промышленную буржуазию, тем более на слой «разночинцев» в период 1807–1811 гг. не приходится говорить: Покровский сам отказался от своей первоначальной мысли, что финансы и кредит составляли «становой хребет» конституционного проекта 1809 г. Смягчая свою классовую характеристику тильзитского периода, Покровский должен был признать, что конституцией Сперанского Александр хотел «подольститься» к дворянству. Анализ самого проекта не оставляет сомнений, в чьих интересах он был составлен. Согласиться в этом пункте с Покровским — значило бы допустить, вопреки историческим фактам и вразрез с характеристикой Ленина, что феодальная Россия уже в 1807 г. превратилась в буржуазную монархию.

Николай I представляется Покровскому такой же двойственной фигурой. «Сказочные успехи купеческого предпринимательства» (следствие континентальной блокады!) и внезапный крах предпринимательства дворянского (влияние хлебных цен!) произвели перетасовку в отношениях общественных сил. «Дворянство продолжало господствовать, сильное своей массой и исторической традицией: но историю двигало уже не оно, по крайней мере не оно одно».47 Николай I воплотил в своей политике этот переходный период: с одной стороны, он опирается на дворянство и осуществляет принципы полицейской диктатуры, с другой стороны, его социальной базой служит промышленная буржуазия, а его политика окрашена буржуазными тонами: император «ласкает купечество», строит железные дороги, насаждает реальное образование, ведет внешнюю политику «промышленного империализма». Социально это означало, что «крупное землевладение нашло для себя выгодным вступить в союз с буржуазией — союз, направленный по крайней мере отчасти против землевладения среднего».48

Конечно, народившаяся капиталистическая промышленность значительно шагнула вперед в царствование Николая I, но Покровский чересчур преувеличивает ее успехи. Говорить о «бурном» развитии индустрии в этот период нет никаких оснований. Никакого радикального перемещения общественных сил не происходило: в стране продолжало господствовать натуральное хозяйство, в экономической жизни задавал тон крупный землевладелец, промышленность развивалась только при наличии сильной правительственной поддержки.

Россия Николая I оставалась аграрной дворянской империей, а сам Николай выступал прежде всего как «рыцарь легитимизма», как хранитель феодальных традиций в Европе и у себя дома. Кризис крепостнической Системы достиг при нем кульминационного пункта; барщинное хозяйство зашло в безнадежный тупик; крепостное крестьянство готово было сбросить с себя крепостное иго. Действуя как «первый дворянин империи», Николай стремился раздавить всякие проявления мятежа, но в то же время, не задевая устоев существующего порядка, частично реформировать феодальные институты.

Борьба с революцией сознавалась им как важнейшая очередная задача еще напряженнее и острее, чем Александром I. Субъективно он не хотел допускать никаких компромиссов с «духом времени», фактически он вынужден был считаться с логикой хозяйственного развития и в интересах государственных финансов поддерживать, развитие отечественной промышленности. Но и в этих прогрессивных сторонах своей политики Николай оставался на традиционной феодально–дворянской позиции, стараясь поставить промышленность и торговлю на службу господствующему классу. Буржуазные мероприятия Николая I показывают, насколько сильно было давление складывающихся капиталистических отношений; но такая политика была одинаково характерна и для Александра I и для Александра III, она нисколько не колеблет ленинского тезиса о феодальной природе царского самодержавия.

IV. Международные отношения

Из всех исторических работ М. Н. Покровского его статьи, посвященные внешней политике, — наиболее конкретны и фактичны. Покровский старался неразрывно связать дипломатические и военные события каждого периода с переживавшимися страною внутренними процессами. Однако, подходя к проблеме международных отношений, Покровский оставался во власти неизжитого «экономического материализма» и грубо вульгаризировал сложную внешнеполитическую обстановку в соответствии со своей упрощенной схемой. Кроме того, он исходил из предвзятых теоретических взглядов, не имевших ничего общего с учением марксизма–ленинизма. Эти ошибки Покровского налагали определенную печать и на освещение событий и на обобщающие выводы, которые мы находим в его работах. Например, Покровский был искренне убежден, что «всякая война принижает и развращает, будя низшие инстинкты»,49 и в соответствующем духе излагал военные события, независимо от задач и мотивов сражающихся сторон. Полемизируя с буржуазными историками, он утверждал, что «несимпатичный» национализм и «симпатичный» патриотизм растут на одном корню»50 и в таком же ироническом тоне описывал соответствующие явления исторической жизни. Понятно, почему и здесь, в вопросах внешней политики, Покровский допустил грубые методологические ошибки.

В свое время Маркс и Энгельс сосредоточенно следили за ходом международной жизни и, изучая ее на основании разнообразного материала, детально анализировали происходившие события. Царская Россия была предметом их особенного внимания в силу ее громадного реакционного влияния на европейском континенте. С точки зрения пролетариата преодоление этой мощной реакционной силы имело огромное историческое значение: только освободившись от гнета «европейского жандарма», можно было развязать общеевропейскую буржуазно–демократическую революцию и, следовательно, приблизить момент ее перерастания в революцию социалистическую. Накануне Крымской кампании Маркс писал в «Нью–Йоркской трибуне»: «…На европейском континенте существуют фактически только две силы: Россия со своим абсолютизмом и революция с демократией. Теперь революция кажется подавленной, но она живет, и ее боятся, как никогда раньше… Но если Россия овладеет Турцией, ее силы увеличатся почти вдвое, и она окажется сильнее всей остальной Европы, вместе взятой. Такой исход дела явился бы неописуемым несчастьем для дела революции».51

Неудивительно, что Маркс и Энгельс уделяли такое внимание внешней политике Николая I. Они рассматривали ее конкретно, во всех опосредствованиях, учитывая традиционное тяготение России к Константинополю, анализируя взаимоотношения царской России и ее реакционных союзников, изучая экономическое соперничество, которое существовало между Россией и Англией. Но над всеми многообразными и сложными вопросами поднималась одна основная проблема: «кто–победит — царская Россия или европейская революция?» Когда Ленин касался внешней политики дореформенной России, он тоже подчеркивал реакционную роль царизма как международного жандарма.52

Как ни странно, но именно эта проблема меньше всего интересовала Покровского. Даже тогда, когда он анализирует взаимоотношения России и Польши, России и Пруссии, России и Венгрии, он переносит центр тяжести на экономическое соперничество европейских стран и с легким сердцем сбрасывает со счетов вопрос о реакционных задачах царизма, о его систематической, упорной борьбе с европейской революцией.

Основным двигателем внешней политики Александра 1 оказывается у Покровского хлебный вывоз, все тот же исторический фантом, который сталкивает между собой не только различные классы но и различные европейские народы. Хлебный вывоз на английские рынки с конца XVIII в. превратил Российскую империю в фактического вассала Великобритании. Интересы торгового капитала и помещиков требовали союза с Англией, а, следовательно, участия в военноэкономической борьбе против ее соперницы — Франции. Павел I не понял этой глубокой хозяйственной связи и, произвольно порвав с Англией, поплатился за это собственной жизнью. Наоборот, Александр понял действительное положение вещей и, оставаясь верным английскому союзу, всю свою жизнь воевал с Францией. Был момент, когда Англия перестала выплачивать Александру военные субсидии, и он вынужден был заключить с Наполеоном невыгодный Тильзитский мир, который едва не стоил ему короны и жизни: разрыв с Англией и континентальная блокада наносили тяжелый удар торговому капиталу и классу помещиков. Однако сила экономических интересов в конце концов взяла верх — континентальная блокада была нарушена, союз с Англией возобновился, и войной 1812–1815 гг. было восстановлено нормальное положение вещей. При этом Покровский скептически относится к национально–европейской борьбе против гнета наполеоновской империи: «освобождение» из–под «ига» «угнетателя» неизменна сопровождается у него ироническими кавычками. Что касается России, то, «ведя борьбу с «игом Наполеона», русское дворянство вело в сущности борьбу за свободу торговли»,53 (торговли продуктами крепостного хозяйства). Отечественная война 1812 г. изображается Покровским вульгарно–материалистически: он решительно восстает против «романтической картины народа, как один человек поднявшегося на защиту своей родины»: дворяне только болтали о своем патриотизме, крестьяне сводили счеты со своими господами, Москву сожгла полиция, «французская армия пала жертвою не народного восстания, а недостатков собственной организации, — и поскольку она не была дезорганизована (так именно было с императорской гвардией), к ней до конца не смели подойти не только партизаны, но и регулярные войска». «Все это факты слишком элементарные и слишком хорошо известные, — заключает Покровский, — чтобы о них стоило здесь распространяться».54 Ничего прогрессивного в войне 1812 г. Покровский не усматривает, русское отступление он считает механическим движением, возникшим от внешнего толчка, в Бородинской битве видит только поражение, а решающую роль в неудаче наполеоновского похода приписывает не живым борющимся людям, а климату, голоду и болезням.

Характерно, что международным фоном всей этой картины является экономическое соперничество Англии и Франции, причем Россия выступает исключительно в подчиненной роли английского орудия. Что касается борьбы между буржуазными и феодальными принципами, то о ней упоминается вскользь. Контрреволюционные задачи восточноевропейских монархов остаются затушеванными. Даже акт Священного союза кажется Покровскому только «пустым и звучным документом», который сам по себе лишен реакционного содержания.55

Вся эта концепция внешней политики Александра I насквозь механистична и очень далека от исторической действительности. Стараясь связать международные и внутренние события первой четверти XIX в., Покровский просмотрел самое главное — процесс разложения феодально–крепостнической системы не только в России, но и в соседних странах Восточной Европы, он не учел колоссальной роли основного исторического явления, которое переживала в это время Европа, борьбы двух социально–экономических систем — вновь народившейся буржуазной и умирающей феодально–крепостнической системы. Между тем, начиная с французской буржуазной революции 1789–1793 гг., международные отношения определялись в первую очередь этим фактом. Внешняя политика Александра I не была изолированной — она продолжала контрреволюционную деятельность Екатерины II и Павла I и смыкалась с феодальной политикой отсталых восточноевропейских государств — Австрии и Пруссии. Восточная часть европейского континента уже испытывала кризис феодально–крепостнических отношений: землевладельческое дворянство Австрии, Пруссии и России во главе со своими монархами было солидарно в своей оценке французской революции и ее социально–политических завоеваний. Буржуазные влияния, которые шли с европейского Запада, были особенно опасными, потому что они падали на благодарную почву, встречали сочувственный отголосок среди преобразующегося общества. С точки зрения правящих классов нужно было предотвратить возникновение революции у себя дома, остановить социальное потрясение, восстановить нормальный порядок в Европе. Этими мотивами и были продиктованы планы интервенции Екатерины II и ее формальный договор с Англией, Павел осуществил екатерининский проект коалиционного похода, но, потерпев военное поражение, вынужден был изменить способы борьбы; его переписка с Наполеоном Бонапартом не оставляет сомнения, что он стремился, под непосредственным впечатлением переворота 18 брюмера, вступить в контрреволюционное соглашение с будущим французским самодержцем. Павел видел в Наполеоне восстановителя порядка и монархии и не ошибся. Но он не понял всей глубины социального переворота, происшедшего во Франции, и должен был рано или поздно испытать разочарование: Наполеон растоптал политические завоевания революции, но, представляя интересы крупной буржуазии, не мог посягнуть на ее социальные достижения. Феодальные институты дореволюционной Франции остались уничтоженными, и этого было достаточно, чтобы восстановить против буржуазной Франции феодальную аристократию всей Европы.

Войны с наполеоновской империей были продиктованы не только ее завоевательной политикой, но также ее опасным буржуазным влиянием. С точки зрения землевладельческого дворянства Наполеон был прежде всего «исчадием революции», похитителем «законного» королевского трона, а борьба с этим «узурпатором» должна была закончиться восстановлением нарушенного порядка, т. е. возвращением не только свергнутой династии, но и сословного строя с его феодальными привилегиями. Так мыслили себе цели войны в 1805–1807 и 1812–1815 гг. и Александр I, и его ближайшие соседи–союзники, и его приближенные. Поскольку речь идет о правящем классе, реакционные тенденции антифранцузских войн и коалиций не возбуждают никакого сомнения.

Но Наполеон восстановил против себя не только силы феодальной реакции. Представляя интересы французской крупной буржуазии, он развернул широкую агрессивную политику для овладения хозяйственной и политической гегемонией на континенте. Англия была преградой при осуществлении этого плана, — нужно было устранить эту могущественную соперницу. Александр продолжал сопротивляться и лицемерить, не выполняя условий континентальной блокады, — нужно было оккупировать Россию и превратить ее в послушного вассала наполеоновской империи. Правительства и народы должны были склониться перед волей завоевателя, т. е. поставить себя в полную хозяйственную и политическую зависимость от французской крупной буржуазии. Но европейские народы вовсе не хотели примириться с подобной участью. На основе растущих буржуазных отношений оформилось национально–освободительное движение против французской агрессии в защиту собственной независимости и права на свободное развитие. Вдохновителями и участниками этой борьбы выступали не только представители складывающейся буржуазии и прогрессивного дворянства, но и народные трудящиеся массы. Верным инстинктом они чувствовали, что завоевания Наполеона несут им новое порабощение и новые страдания.

Тильзитский мир 1807 г. сыграл в этом отношении роль великого возбудителя. Ленин оценивал этот момент определенным образом: «Империалистские войны Наполеона продолжались много лет, захватили целую эпоху, показали необыкновенно сложную сеть сплетающихся империалистских отношений с национально–освободительными движениями». «Тильзитский мир был величайшим унижением Германии, и в то же время поворотом к величайшему национальному подъему». «Когда Наполеон вел германские войска, чтобы душить другие народы, он их научил революционной войне. Вот как шла история».56

Россия вынуждена была принять условия Тильзитского мира не потому, что она потеряла английские субсидии, как утверждает Покровский: ее живая военная сила была действительно разгромлена, продолжать военные операции было невозможно, — об этом наперерыв заявляли и генералы, и приближенные Александра. Россия выходила из войны менее униженной, чем Пруссия, но фактически она должна была превратиться в вассала Наполеона и, приняв континентальную блокаду, взвалить на себя непосильное экономическое бремя. Изучая последствия тильзитских условий, мы видим, как дорого обошлась России; континентальная блокада: расстройство товарного оборота и падение курса рубля дезорганизовали всю экономическую жизнь государства и больно ударили не только по дворянству и купечеству, но и по трудящимся массам. Продолжение тильзитской политики должно было привести к хозяйственному разорению страны и к ее полному политическому подчинению Франции. Вот почему условия тильзитского союза единодушно осуждались всем помещичьим классом, не исключая и его прогрессивного, буржуазно настроенного крыла. У представителей передового дворянства, сочувствовавшего французской революции, были свои основания, — чтобы ненавидеть Наполеона: он представлялся им тираном, похитителем свободы, угнетателем европейских народов. И когда в 1812 г. встал вопрос о защите родины от иностранного вторжения, эти элементы дворянского общества вступили в войну с иными мыслями и чувствами, чем представители реакции. Воспоминания и письма декабристов достаточно ясно характеризуют этот боевой прогрессивный патриотизм, связанный с мыслью о независимости освобожденной родины, — освобожденной не только от внешнего, но и от внутреннего тирана.

То, что переживала Россия, наблюдалось также и в других государствах: в борьбе с Наполеоном под военными знаменами был заключен временный блок против общего противника между феодальными и буржуазными элементами общества. Только таким путем, превратив дело правительственной коалиции в могучее общенародное предприятие, можно было добиться победоносных результатов. Но мотивы и цели объединившихся союзников были глубоко различными: это сказалось сейчас же после одержанной победы. Феодальная аристократия, еще недавно привлекавшая прогрессивные элементы обещаниями свободы, пошла по пути реставрации и беспощадной борьбы с революцией. В лице Александра I и восточноевропейских монархов она организовала «Священный союз», который должен был стать на страже пошатнувшейся феодально–крепостнической системы. Наоборот, прогрессивное крыло дворянства и буржуазии пошло по пути тайных союзов и революционных заговоров, стараясь покончить с феодально–крепостническим строем и установить новый буржуазный правопорядок. Противоречия борьбы с Наполеоном сменились новым противоречием — гражданской борьбы внутри каждого отдельного государства. Покровский не видел этой диалектики исторических событий, — отсюда его односторонний механистический подход к войне 1812 г. и к русской внешней политике первой четверти XIX в.

В действительности дело шло не только об экспорте, — на карту было поставлено все будущее дворянской империи. Вопросы внешней политики тесно сплетались с процессом разложения феодально–крепостнической системы. Реакционному дворянству желанное будущее рисовалось укреплением традиционного строя, прогрессивным помещикам — его социально–политическим преобразованием. Изгнание интервентов и освобождение от гнета наполеоновской империи — с точки зрения каждой из борющихся прослоек — должны были привести к осуществлению желаемой цели.

Верный своей концепции, Покровский вульгарно освещает войну 1812 г.; скованный своими предвзятыми установками, он не хотел увидеть действительного национального подъема, организованного отпора, оказанного интервентам, тяжелого удара, нанесенного французской армии под Бородином. Покровский не заметил того, что было ясно Марксу и Энгельсу, когда они писали свои статьи о событиях 1812 г., — что на войне решающей силой являются не стихии природы, и неслучайные внешние обстоятельства, а живая энергия людей, которые борются, страдают и завоевывают победу.57

Таким образом, внешняя политика Александра I была более сложной и самостоятельной, чем это представлялось Покровскому. Рассматривать Россию как пассивное орудие Англии — глубоко неправильно. Александр одержал победу далеко не «случайно» и после 1815 г. действительно занял позицию реакционного гегемона Европы. В акте Священного союза он собственноручно начертал программу общеевропейской реакции: патриархальный союз монархов, которые, как пастыри, должны охранять безгласные и покорные народы, противопоставлялся добровольному союзу освободившихся народов, который стремилась основать французская революция. Религиозно–мистическая оболочка, в которую облекался Священный союз, особенно подчеркивала его реакционные задачи: она говорила о восстановлении авторитарных традиций, которые стремился ниспровергнуть революционный разум XVIII в., и вполне соответствовала систематическому насаждению религиозных начал, широко практиковавшихся феодальной реакцией.

Но и раньше, до низложения Наполеона, международная позиция России вовсе не исчерпывалась покорным исполнением английских требований. Об этом говорит ее восточная политика 1801–1815 гг. Стремление к Константинополю, военная оккупация дунайских княжеств, аннексия Грузии, захват черноморского и каспийского побережий Кавказа, удачная война с Персией — резко противоречили интересам и планам английской буржуазии. Напрасно Покровский, — на этот раз изменяя своему «экономизму», — отрицает всякие материальные и торговые мотивы завоевания Кавказа.58 Докладная записка адмирала Мордвинова, излагавшая программу предстоящих аннексий, и инструкция Ермолову об экономическом освоении этой аннексии вскрывают наличие определенных, вполне осознанных торговых интересов в черноморско–каспийском бассейне.59 Между восточной политикой Александра I, его предшественников (в частности Екатерины II) и его ближайшего преемника не было никакого принципиального различия: перед нами все та же «традиционная политика России», как называли ее Маркс и Энгельс,60 сочетавшая в себе военно–феодальную агрессию дворянства с торговыми притязаниями растущей буржуазии.

С этой точки зрения нельзя согласиться с Покровским и в его характеристике внешней политики Николая I. Преувеличивая успехи промышленного капитализма во второй четверги XIX в., Покровский переоценивает буржуазные черты в дипломатической и военной истории этого периода. «Потрясающая Стамбул и Тегеран десница нужна была русскому промышленному капиталу уже в 1830 г. Русский империализм не дожидался военно–промышленных комитетов».61 Николай I под давлением окрепшей буржуазии, — и в отличие от Александра I, — повернул внешнюю политику на новую дорогу борьбы за рынки. «Становым хребтом» этой политики был восточный вопрос, который столкнул между собою Россию и Англию — торговых конкурентов на берегах Черного и Каспийского морей. Так думает Покровский. Экономическая борьба заслонила в его глазах все остальные мотивы международной политики. Если вначале Покровский придавал немалое значение контрреволюционным стремлениям Николая I,62 то впоследствии он стал на иную точку зрения. Он начал иронизировать над «традиционной схемой», которая подчеркивала международную роль европейского жандарма,63 стал усиленно выдвигать задачи промышленной и торговой экспансии России. По — мнению Покровского, «дворянство оказалось наиболее задетым результатами внешней политики Николая»… «дворянство должно было принести эту жертву на алтарь промышленного империализма».64 Наоборот, буржуазия оказалась вполне удовлетворенной и, благодарная царизму — за его внешние достижения, легко отказалась от своих либеральных тенденций 20‑х годов. Покровский как будто забывает, что русско–турецкие войны Николая I продолжали то, что было начато Екатериной II, «аппробовано» Павлом при чтении программной записки Растопчина и стало предметом настойчивых домогательств Александра I. Аккерманская конвенция 1826 г. и Адрианопольский мир 1829 г. только подтверждали и расширяли условия Кучук–Кайнарджийского договора 1774 г. Идея раздела Турции, которая составляла основной, хотя и скрытый мотив военной агрессии Николая I, — была завещана царизму «греческим проектом» XVIII в. Такая же преемственная связь соединяла персидскую кампанию 1826 г. с походами Петра и Зубова, с проектами Потемкина и Мордвинова. И там, и здесь мы видим завоевательную политику дворянства, которое использовало результаты одержанных побед в своих классовых экономических интересах.

Покровский сильно переоценивал значение хлебного экспорта, но все же это было реальная и неуклонно выраставшая величина. Помещики украинского юга были кровно заинтересованы в завоевании турецких проливов, которое обеспечивало бы им беспрепятственную дорогу в Средиземное море. Но выигрывало не только «благородное дворянство», — выигрывал купеческий капитал, который был влиятельным посредником между помещиками и внешним рынком. Выигрывала и молодая развивающаяся промышленность, которая в условиях барщинного натурально–хозяйственного строя не могла завоевать себе широкого внутреннего сбыта. Вывоз русских товаров через азиатскую. границу приобретал все большее хозяйственное значение, а в числе экспортируемых грузов были не только продукты сельского хозяйства, но и готовые изделия текстильного производства. Отдельные предприимчивые капиталисты — вроде московского миллионера Голубкова — уже лелеяли обширные планы систематического продвижения в Среднюю Азию, к границам Британской Индии.65 Но это еще не дает нам права говорить о «промышленном империализме» николаевской эпохи, механически перенося хозяйственные категории XX в. в дореформенную крепостную Россию. С другой стороны, у нас нет никаких оснований говорить о столкновении интересов дворянства и промышленной буржуазии в вопросах внешней политики 30‑х — 50‑х годов. Если дворянство терпело от перерыва экспортных операций во время военных походов Николая I (единственный аргумент Покровского!), то не меньшие потери несли представители торговли и промышленности: это были неизбежные «издержки производства», которые должны были компенсироваться выгодными результатами новых завоеваний. Покровский сам опроверг свою искусственную концепцию, когда перешел к анализу среднеазиатской политики 60‑х — 80‑х годов: с фактами в руках он показал, как «гармонически» сочетались на территории завоеванного Туркестана военно–феодальные аппетиты российского дворянства и хищнические притязания отечественного капитала.66

Внешняя политика Николая I была традиционною и в другом отношении: никогда с такой обнаженностью и цинизмом не проявлялась деятельность европейского жандарма, как в этот период сменяющихся революций, никогда императорская Россия не играла такой влиятельной реакционной роли, как в это время. Чем острее становился кризис феодально–крепостнической системы, тем ожесточеннее и упорнее боролся Николай I на международной арене: задерживая победоносный ход европейской революции, он спасал собственное дворянское государство. Все силы европейской реакции тянулись к могущественному русскому колоссу. Не только Австрия и Пруссия в лице своих правящих группировок, но и консервативные слои Франции и Англии «почтительно» относились к правительству Николая I: в международном влиянии царизма они усматривали гарантию против надвигающейся демократической революции в Европе. Именно так расценивали международную обстановку накануне Крымской кампании вожди пролетариата Маркс и Энгельс. В цикле статей по восточному вопросу они показали, насколько европейские правительства зависят от Николая I, насколько робка и нерешительна дипломатическая борьба против воинствующей агрессии царизма.67

Покровский иначе расценивает международную обстановку этой эпохи. Он повторяет ту же историческую ошибку, какую он сделал раньше, при освещении событий первой четверти XIX в., — он крайне преуменьшает международную роль царской России, старается опровергнуть «легенду» о Николае как «вершителе судеб Европы», изображает русскую дипломатию покорной силой, идущей на поводу, у. своих союзников,68 затушевывает контрреволюционные задачи венгерского похода 69 и договаривается до парадоксального вывода: Николай I «в дело Западной Европы остерегался вмешиваться».70

При такой постановке вопроса Покровский не сумел сомкнуть отдельные звенья внешней политики царизма. Даже тогда, когда он улавливает реакционный характер восточной ориентации Николая I, он не в состоянии дать ей правильное, достаточно глубокое объяснение. По мнению Покровского, устремление на Царьград было продиктовано желанием самодержавия «обезоружить либеральную буржуазию удовлетворением ее экономических интересов».71 Не нужно прибегать к мифическому понятию «либеральной буржуазии» 30‑х — 50‑х годов, чтобы установить действительную связь между планами завоевания Константинополя и контрреволюционными задачами царизма: эту связь давно установили и подробно проанализировали Маркс и Энгельс. Раздел Турции и захват Константинополя должны были окончательно утвердить реакционную гегемонию царизма в Западной Европе и обратно — контрреволюционная политика царизма должна была облегчить нейтрализацию соперников и обеспечить осуществление аннексионистских проектов.

Вот почему военный и политический разгром николаевской России представлялся очередной задачей с точки зрения европейской демократии. Остановить движение царской России на Балканы, разоблачить реакционную подоплеку «демократического панславизма», укрепить позиции европейских противников Николая — значило лишить царизм его командующего положения на континенте и, следовательно, устранить важнейшую силу на пути революционного движения. «Сохранение турецкой независимости или расстройство аннексионистских планов России в случае, если Оттоманская империя все же распадется, являются фактами величайшей политической важности. В этом вопросе интересы революционной демократии и Англии идут рука об руку. Ни та, ни другая не могут позволить царю сделать Константинополь одной из своих столиц, и если дело дойдет до крайности, то обе указанные силы окажут царю одинаково энергичное противодействие». Так характеризовали Маркс и Энгельс международную ситуацию в начале 50‑х годов.72

Не понимая этой связи между «экономикой» и «политикой» в восточном вопросе, Покровский не в состоянии дать диалектического освещения Восточной войны 1853–1856 гг. Он подробно останавливается на экономических противоречиях между Англией и Россией, ему ясна материальная заинтересованность Австрии и Франции в разразившемся конфликте, он отмечает враждебное отношение евро–, пейской буржуазии к политике Николая I. Но те глубокие классовые антагонизмы, которые раздирали европейские государства и которые создали два фронта по отношению к Восточной войне 1853–1856 гг., не нашли себе освещения в работах Покровского. Не надо забывать, что европейская революционная демократия и особенно идеологи пролетариата расценивали происходящие события иначе, чем правящие классы. Для европейской буржуазии борьба с Россией (какие бы либеральные фразы ни расточали Пальмерстон, Россель и другие парламентские лидеры) сводилась к борьбе за новые колонии, за гегемонию в Европе, за утверждение своей классовой эксплоататорской власти. Они с оглядкой действовали против императорской России, боялись полного сокрушения ее реакционной силы, страшились развязать стихию европейской революции. Моментами они колебались и медлили, сознательно ограничивая масштабы военных операций и стараясь локализовать борьбу рамками восточного конфликта. Совершенно иначе рассуждала) и действовала революционная демократия Европы: она стремилась превратить Восточную войну в общеевропейскую революционную «войну за принципы», поднять угнетенные национальности Венгрии, Польши, Италии, Германии и окончательно сокрушить реакционное наследство Священного союза. Тем самым расчищалась почва для грядущей социалистической революции.

Чем дальше развертывалась война с Россией, тем отчетливее становился ее действительный — ненародный и далеко нереволюционный характер. Консервативно–буржуазные тенденции, приданные войне европейскими правительствами, определили ее окончательный исход: выиграла Франция Наполеона III, завоевавшая себе гегемонию в Европе; выиграла английская буржуазия, устранившая опасного конкурента на Ближнем Востоке; выиграла австрийская монархия, восстановившая свой престиж и вернувшая себе инициативу на Балканах. «Но ни политический, ни социальный уклад Европы не поколеблен в результате войны. Все эти громадные расходы и потоки пролитой крови ничего не дали народу».73

Только в такой связи можно правильно понять и оценить севастопольскую оборону 1854–1855 г. Покровский подходит к ней с тем же критерием), с каким он подходил к Отечественной войне 1812 г. С фактами в руках он показывает техническую и культурную отсталость крепостнической России в ее состязании с передовыми, прекрасно оснащенными европейскими государствами. Он вскрывает неподготовленность и бездарность русского военного командования, плохое оборудование тыла, отталкивающие черты дореформенного административного аппарата. Читателю становится ясно, почему была разгромлена феодально–крепостническая Россия. Но за этими отрицательными сторонами дворянской империи Покровский не видит борющегося народа, не учитывает своеобразной, внутреннепротиворечивой обстановки, которая сложилась под стенами осажденного Севастополя. Мы не должны забывать, что консервативная позиция европейской буржуазии определила основное направление ее боевого удара. Союзники не ограничились изгнанием России из турецких владений, но и не пытались поднять национально–освободительное движение в Польше. Они поступили иначе — организовали интервенцию на русскую территорию и, уничтожив лучшую русскую крепость на Черном море, заставили огромную страну отказаться от законного права независимого государства — иметь в этом море необходимые средства обороны.74 Конечно, мы должны учитывать своеобразную международную ситуацию 50‑х годов, но мы имеем полное основание провести историческую аналогию между Отечественной войной 1812 г. и севастопольской обороной 1854–1855 г. Какова бы ни была внешняя и внутренняя политика царизма, вторжение врага на русскую территорию затрагивало жизненные интересы русского народа. В случае быстрого военного разгрома под Севастополем союзники получили бы полную возможность оторвать от России не только Крым, но и Кавказ, — английское правительство уже предпринимало в этом направлении определенные практические шаги. Больше того, если бы союзники не встретили активного противодействия, они могли бы двинуться во внутренние губернии России и, пользуясь технической отсталостью крепостной страны, продиктовать ей аннексионистские, хищнические условия (не забудем, что лавры Наполеона I не давали спать его агрессивному племяннику). Таким образом, в России создалось бы положение, вполне аналогичное трагическому положению Пруссии, которой в 1807 г. Наполеон I навязал грабительские условия Тильзитского мира. Борьбу пруссаков с Наполеоном I Ленин рассматривал как национально–освободительное движение, как борьбу угнетенного народа за независимость и право самостоятельного развития.75 Интервенция англо–французской буржуазии на территорию Крымского полуострова не могла не вызвать подобного же отпора. Так же как в 1611–1613 гг. и 1812 г., интервенция пробудила на борьбу русский народ, и он, несмотря на гнет крепостничества и деспотизм самодержавия, вопреки бездарному командованию и прогнившей системе управления, сумел проявить чудеса храбрости и самоотверженного героизма. Маркс и Энгельс не раз отмечали в своих военных обзорах упорство, храбрость и выносливость русских солдат, проявленные во время Севастопольской кампании, несмотря на отупляющую систему феодального военного обучения.76 Десятки тысяч крепостных крестьян в различных губерниях одновременно и стихийно поднялись с одним и тем же требованием — записать их в военное ополчение и освободить от помещичьего гнета. Правда, настроение прогрессивной интеллигенции было менее цельным и единодушным. «Когда враги появились под Севастополем, — вспоминает историк Соловьев, — мы находились в тяжком положении: с одной стороны, наше патриотическое чувство было страшно оскорблено унижением России; с другой стороны, мы были убеждены, что только бедствие, и именно несчастная война, могли произвести спасительный переворот, остановить дальнейшее гниение… Мы терзались известиями о неудачах, зная, что известия противоположные приводили бы нас в трепет».77 О наличии пораженческих настроений свидетельствуют записки Кошелева, высказывания Чернышевского и Добролюбова. Но мы не должны преувеличивать это явление — у нас есть другие, не менее авторитетные документы, в том числе «Севастопольские письма» Пирогова и «Севастопольские рассказы» Льва Толстого, проникнутые противоположными чувствами — восхищением перед героизмом солдат и их стремлением отстоять свою землю.

Одиннадцатимесячная оборона–Севастополя была проявлением народной самодеятельности, мужества и самопожертвования в противовес рутине, дезорганизации, казнокрадству, которые воплощала в себе официальная николаевская Россия. Но одержать победу над силами союзников было безнадежно: слишком далеко зашло разложение феодально–крепостнической системы, слишком отстала и слаба была дореформенная Россия. Самое большее, что можно было сделать, — это задержать развивавшуюся агрессию союзников и предупредить возможность грабительского договора. Эту очевидную истину поняли лучшие, наиболее проницательные люди страны. Около севастопольских редутов, под огнем союзнической бомбардировки родилось то общественное движение, которое привело к революционной ситуации конца 50‑х годов, к частичной европеизации России и к созданию социально–экономических предпосылок для возникновения пролетарской борьбы.

Покровский не заметил этой скрытой диалектики Севастопольской кампании. Исходя из установок «экономического материализма» и скованный абстрактно понятой идеей пораженчества, он не разобрался в конкретной обстановке исключительно сложного исторического момента.

V. Итоги

Подведем итоги: как же разрешена Покровским проблема разложения феодально–крепостнической системы?

Прежде всего мы должны установить механистический характер его концепции. Покровский подробно останавливается на экономической базе совершающегося процесса, но хозяйственные изменения происходят у него автоматически, независимо от нарастающей борьбы между классом эксплоатируемым — крестьянством, и классом эксплоататоров — помещиками. При этом оба основных процесса — преобразование сельскохозяйственной экономики и развитие капиталистической промышленности — совершаются под влиянием чисто внешних толчков: в сельском хозяйстве — под давлением хлебного экспорта и связанной с ним эволюции цен, в промышленности — под воздействием континентальной блокады и сопутствующего ей устранения английских конкурентов. Но при ближайшем анализе и тот и другой факторы оказываются мнимыми: влияние хлебного экспорта крайне преувеличено, а благотворного влияния континентальная блокада никогда не имела. Хотя Покровский оговаривает наличие известной подосновы развертывающегося процесса, но он уделяет ей исключительно мало внимания: он не анализирует сложных процессов образования внутреннего рынка и закономерного перехода от ремесла к мануфактуре и от мануфактуры к фабрике. В сущности, мы не находим у Покровского конкретной картины разложения феодальной системы. Подробнее всего он говорит о развитии денежного хозяйства, но и здесь он не дает всестороннего представления о совершающемся процессе, оставляя в тени глубокие социально–экономические сдвиги в недрах крепостного крестьянства. Такие кардинальные факты, как насильственное открепление крестьян от земли, фактическое и законодательное смягчение внеэкономического принуждения, преобразование сельскохозяйственной техники, не находят никакого освещения в работах Покровского. Остаются нераскрытыми и другие, не менее важные явления переходного периода: и превращение отдельных кустарей в капиталистов, и рост влияния скупщика, и распространение рассеянной (гетерогенной) мануфактуры, и введение машин со всеми вытекающими отсюда последствиями. То, что происходило в более крупном масштабе и более быстрыми темпами в пореформенный период, не прослежено в зародышах и в начальной стадии на конкретном материале первой половины XIX в. Мы узнаем от Покровского больше о результатах происходящего процесса, чем о самом процессе, но и эти экономические итоги показаны им неверно — в неправильном антимарксистском истолковании. Модернизируя слабо развитые отношения крепостнического прошлого, Покровский выдвигает понятие «аграрного капитализма», основанного на феодальной барщине, и «открывает» в 30‑е — 50‑е годы такие бурные темпы индустриального развития, которые приводят к «промышленному империализму». Все эти экономические построения игнорируют марксистско–ленинское учение о смене феодальной формации крепостнической и находятся в полном противоречии с методологическими высказываниями классиков марксизма и с конкретным историческим материалом.

Ошибки экономического анализа повлекли за собой неверные классовые характеристики. Борьбе крестьянства с помещиками, которая составляет основное существо нарастающего социального кризиса, Покровский придает очень мало значения: теоретически он видит основной стержень исторического процесса в борьбе развивающегося промышленного капитала с господствующим торговым капиталом. Конкретно он сосредоточивает все свое внимание на борьбе фракционных дворянских группировок и на борьбе с дворянством отдельных идеологов промышленного капитала. Эти слабо связанные между собою построения тоже расходятся с историческими фактами и с марксистско–ленинским учением о классовой борьбе в феодально–крепостническую эпоху: господствующий класс феодального дворянства подменивается у Покровского абстрактным понятием «торгового капитала»; главный антагонист отмирающей системы, закрепощенное крестьянство, подменивается абстрактно применяемым понятием «промышленного капитала»; фракционные дворянские группировки получают несоразмерно большое значение и определяются не по структуре хозяйства, а по внешнему признаку размеров землевладения; промышленной буржуазии приписывается преувеличенная политическая роль, причем типичный идеолог умеренно прогрессивного дворянства Сперанский попадает в «буржуазные революционеры» — выразители взглядов промышленного капитала. Наконец, очень слабо учитывается процесс формирования разночинной демократии. Исходя из неверной, антиленинской теории о структуре самодержавной власти, Покровский дает извращенные, сбивчивые характеристики правительственной политики Павла I, Александра I и Николая I: дворянская власть у него опирается то на «народные низы», то на промышленную буржуазию и разночинцев, то на блок дворянства и промышленною капитала. Во всей этой пестрой, противоречивой, нередко меняющейся картине трудно уловить главное содержание исторической жизни рассматриваемого периода — отмирание, кризис феодально–крепостнической системы, а там, где устанавливается связь между экономической базой и классовой борьбой, это не помогает научному анализу: и здесь определяющими факторами выступают прежние мнимые величины — хлебный экспорт и «бурное» развитие промышленного капитализма.

Такая же искусственная связь, в духе вульгарного экономизма, устанавливается Покровским в сложных вопросах международной политики. Те же «могущественные» двигатели — хлебный экспорт и промышленный империализм попеременно определяют собою весь ход внешнеполитической жизни: и сложную игру дипломатии, и возникновение войн, и содержание заключаемых трактатов. То основное, что выделяло крепостническую Россию в концерте европейских держав, что обеспечивало ей могущественное отрицательное влияние, что постоянно подчеркивалось классиками марксизма, — борьба с европейской революцией, — почти выпадает в изложении Покровского. Такая постановка проблемы лишает его возможности органически связать международную политику царизма с разложением феодально–крепостнической системы. Подходя к вопросу односторонне экономически, он не в состоянии связать хозяйственные и политические задачи международной борьбы. В этом отношении особенно характерно его неправильное антимарксистское освещение Восточной войны 1853–1856 гг. Но Покровский не только отодвигает на задний план деятельность «европейского жандарма», — он игнорирует также влияние народных движений и с легким сердцем вычеркивает из истории такие факты, как борьбу народа с интервентами в 1812 г. Народные массы, которые плохо учитывались Покровским при освещении экономических процессов, которые почти отсутствовали в его изображении классовой борьбы, — и здесь, в крупнейших массовых событиях эпохи, не играют никакой исторической роли.

Таким образом, Покровский не дал всестороннего, фактически обоснованного, марксистски выдержанного решения поставленной проблемы. Его концепция остается чуждой марксистско–ленинскому учению о формациях, основана на неправильном представлении о сущности феодально–крепостнической системы и не считается с важнейшими моментами возникновения капиталистического строя.

Покровский проявлял мало внимания к методологическим высказываниям классиков марксизма, относящимся к рассматриваемой проблеме. Стать на деле последовательным марксистом ему мешало влияние неизжитого «экономического материализма». Покровский сам сознавал этот недостаток и, по–видимому, старался от него избавиться. Еще в 1916 г. в одной из своих статей, посвященных внешней политике царизма, он пытался заново перестроить свою методологию. «Нам, по правде сказать, начинают сильно надоедать упрощенно–экономические объяснения. Все чаще и чаще мы вспоминаем слова Энгельса, что экономика объясняет историю лишь в конечном счете».78 Тем не менее наследство буржуазного прошлого продолжало тяготеть над ним и в советский период: сжатый очерк и лекции по истории революционного движения воспроизвели, нередко в ухудшенной редакции, те же «упрощенно–экономические объяснения», то же пренебрежение к марксистско–ленинской диалектике.

Но Покровскому мешало не только это. В одной из своих лекций он рассказал аудитории о только что полученном письме: его читатель горько жаловался, как трудно ему понять исторические книги Покровского, — не потому, что они трудно изложены, а потому, что они «выворачивают историю наизнанку». Покровский с большим удовлетворением принял эту характеристику и увидел в ней высшую похвалу своему научному творчеству; он предупредил своих слушателей, что им и дальше придется делать «заворот мозгов».79 Если под этим образным выражением разуметь смелую критическую переоценку традиционных буржуазных теорий, такое отношение к историческому материалу можно только приветствовать. Но, к сожалению, Покровский был менее прав, чем его неизвестный скромный корреспондент: Покровский не только сокрушал буржуазную историографию, он производил критическую ревизию марксистско–ленинских исторических взглядов. При этом, заменяя предпосылки Маркса и Ленина собственными «оригинальными» построениями, он мало считался с конкретными фактами, втискивая их в заранее изобретенную абстрактную и неправильную схему, которая тормозила развитие советской исторической науки.


  1. В. И. Ленин. Соч., 3‑е изд., XXIV, 373.
  2. М. Н. Покровский. Русская история в самом сжатом очерке. 1920, стр. 108.
  3. М. Н. Покровский. Очерки по истории революционного движения в России XIX и XX вв. М., 1927, стр. 10.
  4. М. Н. Покровский. Очерки по истории революционного движения в России XIX и XX вв. М., 1927, стр. 9.
  5. Сборник «Внешняя политика». 1918, стр. 87.
  6. М. Н. Покровский. Русская история с древнейших времен, 1938 III, 198.
  7. М. Н. Покровский. Экономический материализм. 1906, стр. — 21–22
  8. Единственное исключение представляет собою движение Шамиля, освещенное в статье «Завоевание Кавказа» в «Истории России в XIX в.». Изд. бр. Гранат, III (перепечатана в сборнике «Дипломатия и войны царской России в XIX столетии»),
  9. В. И. Ленин. Соч., III, 139–141.
  10. К. Маркс. Капитал, т. I, гл.24; т. III, гл.20 и 47.
  11. В. И. Ленин. Соч., V, 311.
  12. И. В. Сталин. Речь на Первом всесоюзном съезде колхозников–ударников. «Вопросы ленинизма», 10‑е изд., 527.
  13. М. Н. Покровский. Россия в конце XVIII века. «История России в XIX в.», I, 7; сборник «Внешняя политика», 23.
  14. М. Н. Покровский. Русская история с древнейших времен, III, 97.
  15. М. Н. Покровский. Очерки революционного движения в России XIX и XX вв., стр. 14; Русская история с древнейших времен, IV, 40.
  16. Кеппен. О потреблении хлеба в России. 1839, стр. 12–13.
  17. Сборник сведений по истории и статистике внешней торговли России. Под редакцией В. И. Покровского. СПб., 1902, стр. 3, 6.
  18. В 1817 г. было вывезено 2 338 000 чтв. пшеницы.

    » 1820 г. »» 2542 000 »»

    » 1839 г. »» 2 914 000 »»

    (Сборник сведений по истории и статистике внешней торговли России. Под редакцией В. И. Покровского. Приложения: таблицы вывоза товаров по всем границам с 1802 по 1850 г., стр. 104.)

  19. М. Зеринг. Аграрные кризисы. 1927, стр. 45–46.
  20. Для XVIII в. и начала XIX в. большой материал, дополняющий старые данные Корсака («О формах промышленности») и Туган–Барановского («Русская фабрика в прошлом и настоящем») дают работы П. Г. Любомирова («Крепостная Россия XVII–XVIII вв.» в Энц. слов., изд. бр. Гранат, т. 36, ч. III, «Очерки по истории русской промышленности в XVIII в. и начале XIX в.», «Очерки по истории металлургической и металлообрабатывающей промышленности в России»).
  21. И. Аксаков. Исследование о торговле на украинских ярмарках. 1858, стр. 47; А. С. Гацисский. Нижегородка. 1877, стр. 182; К. Арсеньев. Начертание статистики Российского государства, ч. 1‑я, стр. 174.
  22. М. Н. Покровский. Русская история с древнейших времен, III, 80–100; Очерки по истории революционного движения в России XIX и XX вв., 1927 г., стр. 9.
  23. В. И. Ленин. Соч., I, 349–350; III, 140.
  24. М. Н. Покровский. Очерк истории русской культуры, ч. 1‑я, стр. 152.
  25. М. Н. Покровский. Русская история в самом сжатом очерке, 112.
  26. М. Н. Покровский. Русская история с древнейших времен, III, 177; Очерк истории русской культуры, Ч. 1‑я, стр. 152.
  27. П. Любомиров. Очерки по истории русской промышленности в XVIII в. и начале XIX в.
  28. А. Предтеченский. К вопросу о влиянии континентальной блокады на развитие торговли и промышленности в России. «Известия Академии Наук», 1931, VI.
  29. В 1820 г. было ввезено хлопчатобумажных изделий на 22 млн. руб. асе., в 1821 г. — на 19 млн. руб., в 1822 г. — на 9 млн. руб. Сборник сведений по истории и статистике. Табл., стр. 136.
  30. М. Н. Покровский. История России с древнейших времен, IV, 17–21.
  31. М. Н. Покровский. Очерк истории русской культуры, ч. 1‑я, Стр; 150.
  32. В. И. Ленин. Соч., III, 293 и др.
  33. Покровский впервые заговорил о крестьянстве как активном двигателе исторического процесса в своей статье «Чернышевский и крестьянское движение конца 1850‑х годов» («Историк–марксист», 1928, т. X), но эта статья относится уже к периоду разработки реформы 1861 г.; никакого методологического влияния на пересмотр всей концепции в целом эта новая точка зрения не оказала.
  34. Крестьянское движение 1827–1869 гг. Изд. Центрархива, I, 31.
  35. М. Н. Покровский. Крестьянская реформа. «История России в XIX в.». Изд. бр. Гранат, III, 115–116.
  36. М. Н. Покровский. Русская история с древнейших времен, IV, 23–25.
  37. М. Н. Покровский. Русская история с древнейших времен, IV, 40.
  38. В. И. Ленин. Соч., XV, 96.
  39. М. Н. Покровский. Русская история в самом сжатом очерке, 164; Декабристы, 11; Сперанский. Энц. сл. бр. Гранат, т. 41, ч. IV; Русская история с древнейших времен, III, 174 и сл.
  40. Выражение Покровского («Русская история в самом сжатом очерке», 113).
  41. План государственного преобразования гр. М. М. Сперанского, 1906, стр. 73–76;
  42. Выражение Покровского («Александр I». «История России в XIX в.». Изд. бр. Гранат, I, 45).
  43. «Павел Петрович». «История России в XIX в.». Изд. бр. Гранат, I, 27; «Александр I» (там же, 31).
  44. М. Н. Покровский. Русская история с древнейших времен, III, 144–145; Русская история в самом сжатом очерке, 129–130.
  45. «Строго научный метод» («О веяниях времени». 1908, стр. 104).
  46. «Александр I». Энц. сл. бр. Гранат, II.
  47. М. Н. Покровский. Русская история с древнейших времен, IV, 19.
  48. М. Н. Покровский. Русская история с древнейших времен, IV, 21–22.
  49. «Александр I». «История России в XIX в.» Изд. бр. Гранат, I, 62–63.
  50. М. Н. Покровский. Русская история с древнейших времен, III, 198.
  51. К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., IX, 386.
  52. В. И. Ленин. Соч., XII, 362; XIV, 112. XXIII, 314.
  53. М. Н. Покровский. Русская история с древнейших времен, III, 203.
  54. Там же, 198; ср. «Александр I» и «Внешняя политика России в первые десятилетия XIX в.». «История России в XIX в.». Изд. бр. Гранат, I, 62–63, 560 и пр.
  55. «Священный союз». Энц. сл. бр. Гранат, т. 37.
  56. В. И. Ленин. Соч., XXII, 287, 377, 409. К слову «империалистских» Ленин делает подстрочное примечание: «Империализмом я называю здесь грабеж чужих стран вообще, империалистской войной — войну хищников за раздел такой добычи».
  57. К. Маркс. Барклай–де–Толли; Ф. Энгельс. Бородино. Соч., XI, ч. 2‑я, стр. 569–570, 631–637.
  58. «Завоевание Кавказа». «История России в XIX в.», III, 293; «Кавказские войны». Энц. сл. бр. Гранат, т. 23.
  59. Акты Кавк. археогр. комиссии, VI, ч. 2‑я, стр. 857. Записки А. П. Ермолова, прилож., стр. 145.
  60. К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., IX, 436–441.
  61. «Из истории русско–германских отношений». «Внешняя политика», 102.
  62. «Крымская война». «История России в XIX в.». Изд. бр. Гранат, II.
  63. «Внешняя политика», 88, 97.
  64. М. Н. Покровский. Русская история с древнейших времен, IV, 53.
  65. Е. Н. Кушева. Среднеазиатский вопрос и русская буржуазия в 40‑е годы XIX века. «Исторический сборник». Л., 1934, кн. 3.
  66. «Внешняя политика России в конце XIX века». «История России в XIX в.». Изд. бр. Гранат, т. IX, гл. VII, ч. 2‑я.
  67. К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., IX и X.
  68. «Крымская война». «История России в XIX в.». Изд. бр. Гранат, 4–5.
  69. «Николай ходил в 1849 г. в Венгрию под предлогом усмирения тамошней революции, но не мог там остаться» (М. Н. Покровский. Русская история в самом сжатом очерке, 81).
  70. Там же, стр. 92.
  71. «Внешняя политика», 23.
  72. К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., IX, 386.
  73. К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., X, 596.
  74. Как известно, Парижский трактат 1856 г. лишил Россию права иметь на Черном море военные суда и строить на его берегах военно–морские арсеналы.
  75. В. И. Ленин. Соч., XXII, 287, 301–303, 309–310, 377–378, 400–401, 408–409.
  76. К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., X, 178, 192, 650 и др.
  77. Записки С. М. Соловьева. Изд. «Прометей», 150.
  78. Сборник статей «Внешняя политика», 6.
  79. М. Н. Покровский. Очерки по истории революционного движения в России XIX–XX вв., 35–36.
от

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus