Империя «Романовых», как всем известно, не была национальным целым: как и все государства, опиравшиеся на торговый капитал, она объединила под одной властью самые разнообразные по происхождению народы, имевшие несчастье жить около торговых путей, необходимых русскому торговому капиталу прямо или косвенно. Обитатели восточных берегов — Балтийского, северных и восточных — Черного, западных — Каспийского морей, племена, населявшие бассейны Вислы, Немана, Западной Двины, Днестра или Прута, люди, говорившие на языках, совершенно чуждых не только русскому, но и друг другу, грузины и поляки, финляндцы и крымские татары, латыши и киргизы, — все состояли подданными русского царя и — за немногими исключениями — на совершенно одинаковых политических условиях, т. е. без всяких прав по отношению к центральной власти, которая считала себя русской, хотя последние — с середины XVIII в. — носители ее были чистокровные немцы по происхождению.
Этот факт настолько бросался в глаза, что его сознавали даже наиболее умные слуги последних российских самодержцев. Витте писал в своих записках (около 1910 г.): «Вся ошибка нашей многодесятилетней политики — это то, что мы до сих пор еще не сознали, что со времени Петра Великого и Екатерины Великой нет России, а есть Российская империя. Когда около 35% населения инородцев (а русские разделяются на великороссов, малороссов и белоруссов), то невозможно в XIX и XX вв. вести политику, игнорируя этот исторический, капитальной важности, факт, игнорируя национальные свойства других национальностей, вошедших в Российскую империю, — их религию, их язык и пр.».
Не понимали этого только сами «Романовы». Польшу лишил последних остатков самостоятельности еще Александр II (см. ч. 2). Закавказье было лишено ее еще раньше. Александру III осталось заняться «обрусением» Прибалтийского края; в теперешних Латвии и Эстонии дело скоро дошло благополучно до того, что в культурной стране, где почти все население было грамотное, имело свою литературу, газеты и т. д., судья разговаривал с подсудимым или со свидетелями через переводчика, не хуже, чем в европейских колониях Центральной Африки. Николаю II осталось «обрусить» Финляндию, за что он и принялся с рьяностью, которая скоро подарила революции эту маленькую страну, еще при Александре II бывшую образцом «благонамеренности».
Благодаря этой стрижке всего и всех под «романовскую» гребенку, взрыв против самодержавия в 1905 г. должен был охватить не только русскую середину «империи», но и ее нерусские окраины, причем, поскольку население этих окраин исстари было культурнее центра, движение там должно было принять более сознательный, более определенно политический характер, чем в самом этом центре. На 9 января, кроме Петербурга, только окраины ответили чисто политическими забастовками, — в Центральной России движение еще оставалось полуэкономическим.
Но победа или поражение революции зависели именно от этого центра. Поскольку самодержавие победило в центре, оно могло не бояться окраинных революций, — опыт XIX в. ручался, что с ними, прочно стоя в центре, легко справятся. Исход польского восстания 1830/31 г. был предрешен разгромом декабристов в 1825 г., восстание 1863 г. не могло удаться, раз не вышло крестьянское восстание в Центральной России. Вот отчего, следя за общим ходом успехов и неудач революции 1905 г., можно было не выходить за пределы центрального района. Движение на окраинах, своим ходом могло в известной степени помочь или помешать, ослабить или усилить центральное, но заменить его оно не могло. Не национализм поэтому, а вполне реальные задачи исторического объяснения заставляют излагать 1905 г. как цепь событий прежде всего русских, беря даже теснее — петербургско–московских. Но не сказать в заключение несколько слов о революции окраин нельзя, помимо всего прочего, еще и потому, что окраины, как сейчас увидим, кое–что внесли в центральную революцию.
Труднее всего — в сжатом очерке даже невозможно — выделить из этой последней Украину. Украинское движение тех дней переплетается с общерусским почти неразрывно. Первый съезд Российской социал–демократической партии был созван по инициативе Киевского союза борьбы за освобождение рабочего класса. Первые демонстрации, первый выход революционного движения на улицу, в 1901 г., имели место в Харькове. Первые большие крестьянские волнения происходили весною 1902 г. в Полтавской и Харьковской губерниях. Театром первой всеобщей забастовки летом 1903 г. был юг России, т. е. прежде всего опять–таки Украина. Первое крупное военное восстание — выступление «Потемкина» — связано с Одессой и т. д. и т. д. Но обо всем этом приходится рассказывать как о моментах революции 1905 г. вообще, как о моментах общерусской революции. Если прибавить к этому, что национальные лозунги в украинском движении 1900 г. не играли почти никакой роли, — предъявлялось только требование введения местного языка в школе и суде, т. е. «национально–культурной» автономии; требование политической самостоятельности явилось лишь в 1917 г., — то читатель согласится, что в сжатом очерке трудно дать особый отдел украинского движения 1905 г. Можно скорее себе представить историю первой русской революции, написанную с украинской точки зрения, но это уже работа для украинского историка.
Совершенно обратное положение получается для Польши и для Финляндии. Когда эта книжка попадет в руки читателя, родившегося после 1904 г., этот молодой человек просто не поймет, к чему в русской истории говорится об иностранных государствах, и именно этих. Если уж автор хочет говорить о «соседях», тогда нужно говорить и о Румынии, и о Турции, и о Персии. Действительно сейчас Польша и Финляндия для нас не менее «иностранные государства», нежели например Германия. И с трудом представляешь себе те времена, когда Варшава была первым «русским» городом для возвращающегося из–за границы россиянина, а в ином гельсингфорсском магазине этот россиянин, после безуспешных попыток объясниться на ломаном немецком языке, слышал из уст изумленной этими лингвистическими потугами продавщицы вопрос: «А вы по–русски не говорите?»
Но как ни обособились от России эти две бывшие части «Российской империи» за последние 12 лет, — Польша даже за последние 15 лет, — все же в революции 1905 г. обе они занимают определенное место. Ни без Польши, ни без Финляндии ее нельзя себе представить, хотя как польскую или финляндскую революции нельзя объяснить из русской, так и, наоборот, для объяснения русской Польша и Финляндия многого не дадут.
Польское революционное движение, как движение рабочее, долго считалось старше русского, — пока оставались в тени наши политические организации 70-х годов (Южно–русский и Северно–русский рабочие союзы), польская партия «Пролетариат» (80-е годы) казалась предшественницей русской социал–демократии. Теперь мы знаем, что оба движения ровесники, но развивалось польское рабочее движение благодаря более европейскому типу, польской промышленности и близости к движению западноевропейскому быстрее русского. Эта большая быстрота развития хорошо сказалась в таком например факте: 1 мая 1891 г. варшавские рабочие отметили уличными манифестациями, тогда как у петербургских хватило сил только на весьма конспиративное собрание в сотню человек. В то время как в Петербурге в начале 1905 г. великий князь Владимир ружейными залпами загонял в революцию рабочих, шедших с челобитной к царю, Варшава была уже охвачена ярким политическим движением, и на расстрел 9 января варшавский пролетариат ответил дружной забастовкой и уличными манифестациями, которые кончились расстрелом, уступавшим только петербургскому. До октября 1907 г. Варшава четыре раза видела всеобщую забастовку, и всякий раз волны революционного движения поднимались так высоко, что царская администрация справлялась с ним только при помощи открытой силы.
К сожалению с этой стороны именно в Польше у царской администрации были большие преимущества. Как пограничная область Польша была наполнена войсками. При этом царское правительство очень остерегалось пополнять их новобранцами из местного населения. Новобранцев–поляков посылали служить куда угодно — в Сибирь, на Кавказ, но только в Польше не оставляли; офицеры–поляки тоже не имели права служить у себя на родине. Стоявшие в Польше русские полки пополнялись великороссами, украинцами, татарами, много было казаков, а гарнизон собственно Варшавы по своему социальному составу был очень близок к петербургскому: в Варшаве стояла часть царской гвардии. Движения, возникавшие в войсках, и здесь обыкновенно не были связаны с местными революционными организациями и оставались совершенно чужды польской революции.
Последняя, по всей исторической обстановке, неизбежно должна была носить — и носила действительно — отпечаток, резко выделявший ее из русского революционного движения: в Польше для всех мелкобуржуазных революционных групп и для значительной доли пролетариата на первом месте стояли национальные лозунги, прежде всего лозунг освобождения Польши от русского господства. И в Польше была интернационалистическая рабочая организация — «Социал–демократия Польши и Литвы» (в сокращении ПСД), но влияние на рабочих у нее оспаривала «Польская партия социалистическая» (сокращенно ППС), а среди мелкой буржуазии последняя господствовала безраздельно. Для «пепеэсовцев», фактических создателей теперешней буржуазной Польши, изгнание «москалей» стояло на первом плане. Их влияние было тем серьезнее, что Польша, в отличие от России, имела мощный слой городской мелкой буржуазии, на котором держалось восстание 1863 г. и который своей идеологией заражал и близкие к нему слои польских рабочих. Когда революция потерпела неудачу, национализм был последним, что осталось от нее у польского мещанина, и он откачнулся в сторону своеобразного польского «октябризма», партии народных демократов (в просторечии — «эндеки»), у которых сочеталась лютая ненависть к социализму с лозунгом независимости Польши и с антисемитизмом.1
Внешняя обстановка, среди которой приходилось бороться польским революционным партиям, была несравненно труднее русской. Польша почти не выходила из «военного положения». Казни без суда, которые Центральная Россия видела только в декабре 1905 г., здесь были обычным явлением, и варшавский генерал–губернатор доказывал даже, что он имеет на это «право». Тот же генерал–губернатор, когда возникал вопрос о снятии военного положения, заявлю, что тогда ему ничего не остается, как подать в отставку, так он к этому «положению» привык. Варшавская охранка по части пыток славилась на всю «империю», — первое место у нее оспаривать могла только рижская.
При большой политической сознательности движения все это должно было приводить к крайнему обострению его формы. Несомненно, что будь в Польше внешние условия 1863 г. (когда Пруссия считалась надежнейшим союзником и прусская граница почти не охранялась), движение вылилось бы там в форму настоящего вооруженного восстания. Но со времени разрыва с Германией, в конце 80-х годов, в Польше стояло 400 тыс. русских солдат, и они были рассеяны по всей стране в таком изобилии, что попытка образовать «банды» была бы подавлена в самом зародыше. Не находившая себе воплощения энергия вооруженного восстания, накопляясь в рабочих массах, распылялась в террор, — по части террористических покушений Польша далеко превосходила Россию, где однако в течение 1905 г. они сделались ежедневным явлением.2 Но террор и здесь, как повсюду, сам по себе никаких результатов дать не мог, — он только мог увеличить панику начальства, создававшуюся массовым движением. При неудаче последнего начальство ободрялось, и террористические покушения, при всей своей частоте все же не очень разреживавшие его ряды (после смерти Плеве от эсеровской бомбы ни один министр внутренних дел за все время революции не стал жертвою покушения; попытка убить московского генерал–губернатора Дубасова кончилась неудачей, — он был только ранен, а за покушение на него заплатило жизнью несколько террористов; устроитель 9 января, великий князь Владимир «Романов», не получил и царапины; попытка взорвать Столыпина стоила жизни многим, но не ему, и т. д. и т. д.), лишь давали нравственное оправдание совершавшимся им жестокостям. «С нами не церемонятся, чего же мы будем церемониться?» В Польше не могло быть иначе, чем в России: польский террор давал выход накопившемуся чувству мести, с одной стороны, оправдание совершавшимся жестокостям — с другой стороны, но революции он вперед не двигал и двигать не мог. Движение затихало здесь по мере того, как оно затихало в самой России, и под конец «эндеки» дошли до совершенно нелепой надежды — получить хотя бы автономию Польши из рук Николая. Мы увидим впоследствии, что на этой почве последний сумел развести даже некоторую демагогию.
Для русской революции польское движение однакоже не прошло бесследно. Во–первых, еще до 1905 г., в подпольный период движения (и это возродилось после 1907 г., когда движение должно было опять уйти в подполье), Польша служила великолепным мостом между заграничными эмигрантскими центрами революции и организациями, работавшими внутри России. Через Польшу вели кратчайшие пути сообщения между Россией и Западной Европой. Будь в Польше «тишь и гладь», русской полиции ничего бы не стоило следить за этими путями. Но в Польше русский революционер был отовсюду окружен такой дружественной, сочувственной атмосферой, он так легко находил там возможность перебраться за границу или из–за границы в Россию, перевезти транспорт литературы и т. п., что польское движение оказывало русскому неоценимую товарищескую услугу. С другой стороны, польское движение, быстрее созревавшее, теснее связанное с Западной Европой, давало выдержанных революционеров–марксистов, игравших роль и в международном рабочем движении, но через Польшу оказывавшихся тесно связанными и с Россией. Достаточно назвать Розу Люксембург, воспитанницу одной из варшавских гимназий, говорившую по–русски лучше иного русского. Позже этого рода связь польского и русского движений еще больше распространилась, и Россия получила от Польши ряд выдающихся революционеров: покойного товарища Дзержинского знают все.
Революционное движение в Финляндии имело с польским то общее, что оно было тоже резко заострено в сторону национальных лозунгов, и финляндцы,3 в своей мелкобуржуазной массе (а она здесь гуще и сильнее польской), в первую голову боролись против самодержавия за национальную независимость. Им это было легче, чем полякам, ибо некоторые остатки этой независимости у них еще имелись налицо. Присоединяя Финляндию в 1809 г., Александр I уже готовился к войне с Наполеоном (1812 г.) и более всего хлопотал о том, чтобы прикрыть тыл Петербурга и обеспечить себе беспрепятственные сношения с Англией через Балтийское море и Швецию. Для всего этого важно было иметь Финляндию на своей стороне, почему Александр, чтобы «приручить» финляндцев, и оставил за ними политическую автономию. В Финляндии было нечто вроде конституции, хотя, правда, очень устаревшего, средневекового типа: был сословный сейм. В судах, в местном управлении, в школе, в церкви господствовали местные языки, скачала один шведский, официальный язык Финляндии до завоевания ее русскими, потом русское правительство, не без демагогических целей (разделяй и властвуй!), дало право гражданства и финскому — языку подавляющего большинства сельского населения. Наконец у Финляндии фактически было и свое войско. Правда, оно не составляло особой армии с особым военным управлением, но русские полки, стоявшие в Финляндии, пополнялись из местных уроженцев, и командный состав их был туземный (преимущественно шведский). Вне Финляндии финляндцы не служили.
С этого конца и повел на них наступление Николай II, подталкиваемый своим военным министром Куропаткиным. На каких–то маневрах обнаружилось, что финляндские солдаты не понимают русской команды. Девяносто лет так было, Россия вела в это время войны, в которых участвовали и финляндцы (крымскую например; в 1877 г. в Болгарию тоже ходил финский гвардейский батальон), и никто от этого беды не видал. Но тут сообразили, что это ужасно опасно в случае войны. И вот в 1899 г. финляндцев огорошили законом, согласно которому они должны были отбывать воинскую повинность наравне со всеми подданными царя в России. Можно себе представить, что значило для финского крестьянина, не понимающего ни слова по–русски, очутиться в русской казарме, где–нибудь в Туле или в Саратове. Не говоря уже о громадном принципиальном значении закона, которому финляндцы, не обинуясь, придавали значение «государственного переворота», им уничтожался коренной признак политической автономии.
Результат закона был тот, что ни один финляндец к отбыванию воинской повинности в следующем году не явился. Началось знаменитое «пассивное сопротивление». В борьбе с ним царское правительство постепенно сломало все остатки автономии, не решившись ввести только русского языка в школе и суде (на почте и на железной дороге все обязаны были понимать по–русски), — словом, финляндцам оставляли пока что только культурную автономию, но российские националисты давали понять, что и это только «пока», что окончательное обрусение Финляндии только вопрос времени; в частности определенно выдвигался проект непосредственного присоединения к «империи» Выборгской губернии, ближайшей к Петербургу.
Борьба, начатая совершенно зря с точки зрения интересов царизма, — ибо финляндцы до сих пор были примерными «верноподданными», — ожесточалась: от «пассивного» сопротивления логика вела к «активному». В июне 1904 г. был убит посланный проводить новую политику финляндский генерал–губернатор Бобриков.
Но эта форма вооруженной борьбы — террор — в Финляндии не привилась: кроме убийства Бобрикова, здесь за всю революцию было совершено лишь одно террористическое покушение. В связи с ростом финляндской промышленности здесь быстро рос пролетариат (сплошь финский по языку) и развивалось рабочее движение. В 1903 г. образовалась финская социал–демократическая партия. Авангардом революционного движения стала именно она, а не шведско–финляндские «активисты», главным подвигом которых осталось убийство Бобрикова. Рабочее движение здесь, как и в Польше, не осталось на экономической стадии, а быстро перешло в политическую, и уже в октябре 1905 г. здесь оказалось возможным массовое вооруженное восстание.
В Финляндии были для него исключительно благоприятные условия. В лесистой Финляндии всякий крестьянин — охотник и отлично умеет владеть ружьем; во время завоевания финские партизаны были чуть ли не опаснее для русских, чем шведская армия. Огромная морская граница, стеречь которую как следует трудно было бы флоту и получше тогдашнего русского, чрезвычайно облегчала контрабандный ввоз оружия. Несколько пароходов занималось этим специально, и русским таможенным крейсерам редко удавалось их поймать. В противоположность Польше, русских сухопутных войск в Финляндии было очень мало: ближайший сосед — Швеция — давно потерял значение серьезного противника, и тратить войска на оборону от него не стоило. А флот, для которого столица Финляндии — Гельсингфорс — была одной из главных стоянок, был так настроен, что скорее можно было опасаться, что он примкнет к восстанию, нежели надеяться, что он его подавит. Наконец последнее условие: финский язык, продолжавший господствовать в обиходе масс, был непроницаемой завесой, отделявшей русского жандарма от объекта его наблюдения в Финляндии, — по–шведски он еще кое–как мог разобраться, но по–фински ему можно было крикнуть под нос «долой самодержавие!», и он только хлопал бы глазами.
Благодаря всем этим условиям финнам удалось сорганизоваться и вооружиться так, как это не имело места нигде на всем протяженни «империи». И когда присланный на место Бобрикова новый генерал–губернатор князь Оболенский (тот самый, что так энергично сек полтавских и харьковских крестьян в 1902 г.) очутился перед сплошной массой вооруженных рабочих и крестьян, ему ничего не оставалось, как капитулировать. По его настоянию Николай в октябре 1905 г. подписал указ, по которому не только восстановлялась финляндская политическая автономия (кроме однако армии!), но и средневековый сейм был заменен собранием, избранным на основании русской «четырех–хвостки». Армия не была восстановлена, но пролетариат остался под оружием, образовав впервые в истории русского революционного движения красную гвардию.
Эта организация продолжала держаться до июля 1906 г., когда она была разбита, в связи с подавлением свеаборгского восстания, при участии белой гвардии, организованной шведской буржуазией Гельсингфорса. Оба эти названия идут от той поры.
Восстановленная автономия продержалась еще дольше: ее удалось сломить Николаю фактически только к 1909 г. (частичные нарушения начались уже с 1907 г.). Эта автономия и теперь сыграла роль незаменимого тылового прикрытия, но уже для русской революции. На финляндской территории, начинавшейся в 50 минутах езды от Питера, беспрепятственно происходило все, что было «строжайше запрещено» в «империи»: съезды профессионально–политических союзов, конференции революционных партий, заседания революционных комитетов, печатание революционной литературы и т. д. и т. д. Только в конце 1907 г. правительство Столыпина решилось посягнуть на эту базу русской революции, и только с 1909 г. автономия финляндского народа перестала давать убежище русским революционерам. А охранялась автономия фактически только винтовками финских рабочих и крестьян. Так прочны оказывались результаты вооруженного восстания там, где его удалось организовать, хотя бы на тесном пространстве одного из углов романовской «империи».
Польская и финляндская революции, как видим, не были органически, тесною внутреннею связью связаны с русской, если не считать того, что руководящую роль в обеих играл пролетариат и что пролетарское движение всего мира объединено тесною связью. Но, как буржуазные революции, польская и финляндская могли быть обращены даже против русской, что и случилось в наши дни. Связь их с движением Центральной России была больше внешняя. Революция возбудила всю ненависть против «Романовых» — рядом с ненавистью к русскому царю и ненависть к «царю польскому» и к «великому князю финляндскому», заслуженные не менее.
С Кавказом мы попадаем в русло революционного течения, уже гораздо более органически связанного с русскою революцией. Прежде всего на Кавказе, среди природы, всего менее похожей на русскую и даже вообще на европейскую, вырос один из крупнейших центров общерусского пролетарского движения, сыгравший в нем роль, крупнее которой мы пожалуй не найдем в самой России вне Питера и Центрально–промышленного района да Урала, — Баку. Вокруг первых открытых в пределах «Российской империи» нефтяных приисков вырос огромный город с интернациональным рабочим населением, где были представлены все народности Кавказа, но где как раз наиболее квалифицированный слой был общерусским. Баку принял большое участие в южной всеобщей забастовке 1903 г. Так как обещанные тогда предпринимателями уступки не были осуществлены, стачка возобновилась в декабре 1904 г. Новые надувательства предпринимателей вызывали новые взрывы, кончившиеся уже упоминавшимся выше грандиозным погромом и пожаром августа 1905 г.; отражение его на внутреннем русском движении нам уже известно.
Через Баку, где, повторяю, были представлены в различных условиях образчики населения всего Кавказа, последний был таким образом связан с общерусским пролетарским движением. Вот отчего, когда говорят о кавказской революции, то имеют в виду обыкновенно не Баку, а страну, на первый взгляд гораздо более отрезанную от остальной России всем своим прошлым, чем даже Польша или Финляндия, и тем не менее связавшуюся с русской революцией пожалуй теснее, чем они. Этой страной была Грузия, точнее, даже ее западная часть, небольшой уголок, население которого исчислялось даже не миллионами, а лишь сотнями тысяч, — Гурия, давшая русской революции два образчика: большевикам — иллюстрацию к лозунгу вооруженного восстания, меньшевикам — образчик их «революционного самоуправления».
Грузия, страна с чрезвычайно старой культурой (грузинская история начинается со времени Александра Македонского, т. е. за тысячу с лишним лет до начала первых сведений о России), имела счастье находиться на перекрестке бойких торговых дорог от Черного моря к Каспийскому и из Европы в Азию. По этой причине ее история — история постоянных нашествий и завоеваний. После македонского завоевателя сюда приходили и римляне, и персы, и византийцы, и турки, и опять персы. Две последние разновидности завоевателей произвели опустошения особенно сильные: персы в конце XVIII в. оставили в Тифлисе только два дома, все остальное было выжжено до тла. После этого России уже не пришлось завоевывать Грузию, — царские войска ее просто заняли (в 1801 г.): грузины были слишком ослаблены, чтобы оказать сколько–нибудь серьезное сопротивление. Царское правительство уверяло, что оно заняло своими войсками Грузию для ее «защиты». «Защитники» конечно не имели нинакого понятия о грузинском прошлом, о грузинской культуре. Грузия управлялась как русская губерния, притом губерния, состоящая на военном положении. Одно лишь туземное учреждение оказалось вполне понятно русских генералам из помещиков: в Грузии сохранились крупные остатки феодализма, было многочисленное дворянство и крепостное право. Грузинских дворян русские генералы соглашались считать за людей, хотя и второго сорта: многочисленное грузинское помещичье сословие, по составу весьма похожее на польскую шляхту, — немного магнатов, получивших русский княжеский титул, и масса мелкопоместных владельцев десятков гектаров, — сделалось аппаратом русского управления, аппаратом, при помощи которого русское начальство, не знавшее грузинского языка, могло «наводить порядок» в Грузии. Магнаты становились русскими генералами и губернаторами или вице–губернаторами при русских, а мелкопоместные довольствовались должностями приставов и даже урядников.
В 1864 г. крепостное право было отменено и в Грузии, но грузинские дворяне при этом широчайшим образом использовали и свое положение в крае и полное невежество русского центра насчет грузинских порядков. Нигде «освобождение» не заслуживало больших кавычек, чем здесь. Некоторые русские авторы уверяли даже, что в Грузии вообще была не отмена крепостного права, а лишь некоторое его смягчение, и они были не так далеки от истины, поскольку на грузинских крестьянах осталась лежать масса средневековых повинностей. Земли они получили невероятно мало, — в среднем на двор не больше 1,5 га. В Тифлисской губернии на 1,4 млн. га, оставшиеся у дворян, крестьяне получили менее 0,8 млн. га. А доход по «уставным грамотам» при «освобождении» распределился так: в Тифлисской губернии на долю помещика в виде разных поборов с гектара приходилось 12 р. 38 к. золотом, а на долю крестьянина — 7 р. 80 к., в Кутаисской (две эти губернии вместе и составляли Грузию) — на долю помещика приходилось 15 р. 23 к., а крестьянина — 12 р. 26 к. Многолюдный разряд крестьян-«переселенцев» (хизан) совсем не получили земли в собственность, и помещик мог их прогнать, когда вздумается.
Совершенно понятно, что поставленное в такие условия крестьянство могло пропитаться только отхожими промыслами. «Громадное большинство гурийского крестьянства — не самостоятельные хозяева, это скорее полупролетарии или даже настоящие пролетарии; их земледельческое хозяйство при таких земельных отношениях, какие сложились после уничтожения крепостного права, в самом лучшем случае дает возможность только лишь не умереть с голода».
«Такие селения, как Хидистави, Амаглеба, Суреби, Чохатаурн и пр., отсылают большую часть своих рабочих рук в промышленные центры Кавказа, главным образом в Батум, Поти, Новороссийск. Гурийцы составляют значительную часть промышленных рабочих по всему побережью Черного моря; много их идет и на бакинские промыслы, а также в Тифлис и другие города. Нужда разбросала их по всей России и загнала даже на восток Азии, где их насчитываются несколько десятков тысяч душ».4 О размерах этого дохода дадут понятие несколько цифр: из одного гурийского сельского общества на 520 «дымов» (дворов) уходило на заработки 322 человека, в другом с 350 «дымов» — 266, в третьем с 473–300 и т. д..5
Соседний Батум был переполнен гурийскими рабочими, и большая батумская забастовка февраля 1902 г., кончившаяся расстрелом (19 рабочих было убито), дала первый толчок революционному движению в Гурии. Крестьяне и раньше боролись с помещиками обычными деревенскими средствами: «красным петухом», убийством скота, потравами, порубками. Высланные из Батума «на родину рабочие внесли сюда смысл и некоторую организацию (о влиянии именно рабочих мы еще будем иметь случай привести интересные «показания очевидца»). Уже в апреле 1903 г. в гурийских селах устраивались сотенные манифестации крестьян под красными знаменами и с социал–демократическими лозунгами. В январе следующего года арийская организация формально вошла в состав партии. Политические митинги настолько вошли в обычай, что разгон полицией одного из них в апреле 1904 г. вызвал всеобщее возмущение, как нарушение некоторого завоеванного уже права. Похороны убитых при этом случае крестьян превратились в грандиозную манифестацию. А месяц спустя гурийской полиции пришлось иметь дело с событием, не совсем обыкновенным в России: с крестьянской маевкой. В декабре этого года (напомним, что дело было в разгар русско–японской войны) Гурия уже не давала новобранцев и не платила налогов. 9 января 1905 г. было отмечено бурными митингами и манифестациями.
18 февраля того же года Гурия была объявлена на военном положении. Одновременно однакоже в Гурию был отправлен губернаторский чиновник для расследований «претензий» крестьян. Чиновник конечно ни до чего с крестьянами не договорился, — в качестве крестьянских требований он получил программу–минимум РСДРП. Чиновник уехал, а крестьяне начали осуществлять программу «явочным порядком». Были последовательно сожжены все «сельские управления» (только за 10 дней, с 1 по 11 марта 1905 г., их сгорело 16), выгнаны или истреблены пристава и урядники. Помещики поддались и начали заключать с крестьянами договоры, по которым крестьянские платежи определялись в 1/10 дохода с земли, — помещики рады были, что крестьяне хоть вообще соглашались платить. Попытки подавить движение при помощи казаков, при поголовном, хотя и плохом, вооруженни гурийцев, не давали никаких результатов. Двинули пехоту и артиллерию. Но на Кавказе не была принята та мера предосторожности, которую царское правительство приняло в Польше: в стоявших на Кавказе полках было много местных уроженцев. Войска, долго стоявшие на границах Гурии, — наступление их отчасти задерживали сами помещики, опасавшиеся, что их вырежут, — оказались распропагандированными, и в июле начальство, опасаясь уже солдатского бунта, отвело их за границы Гурии. Последняя фактически оказалась в руках восставшего населения.
Порядки, которые теперь здесь установились, лучше всего описать словами совершенно беспристрастного свидетеля, профессора Н. Я. Марра. Вдобавок Марр сам родился в Гурии и превосходно знает ее язык и весь быт. Так вот что он говорит об этих местах, каковы они были в августе 1905 г.:
«В селах идет интенсивная общественная жизнь. Собрание следует за собранием, и удивляешься, как крестьяне, обремененные полевыми работами, поспевают всюду, принимают в прениях живое участие и высиживают целые часы, иногда дни, на заседаниях. Сегодня суд, завтра обсуждение принципиальных общественных вопросов с речью знаменитого странствующего оратора, послезавтра решение местных дел: школьного, дорожного, земельного и т. д. и т. д. Повторяю, на месте властей старого режима нет, а где они еще имеются, то бездействуют и стараются быть незамеченными, образуют своего рода тайные сообщества. Поэтому местные жители в праве понять превратно, когда в новейшем воззвании наместника провозглашается своевременным прекратить существование тайных сообществ и организаций. В Гурии сейчас под тайными обществами подразумевают полицию, общество чиновников и т. п. Гурия совершенно открыто разделена на районы, каждый в ведении особого лица. Районному начальнику, которого гурийцы называют просто «районом», подчинены «представители» (цармомадеэнэли). В ведении каждого представителя — три селения. Во главе селения — сотский (асистави — «глава ста»), которому подчинены десятские (атистави — «глава десяти»). Десятский стоит во главе кружка (тцрэ) из десяти, сам он — десятый. Он сообщает устно каждому члену кружка о предстоящем заседании, собирает членский взнос своего кружка, с каждого члена 10 коп. в месяц (раньше было 20 коп.), докладывает обществу, т. е. жителям данного села или нескольких сел, смотря по вопросу, на собрании о жалобе кого–либо из своего кружка. Бумажное делопроизводство совершенно устранено. Все дела ведутся устно. Суд принимает всякие жалобы и решает дела, не взыскивая ни копейки. Решение приводится в исполнение беспрекословно, при неисполнении общество само выступает против ослушника.
На собрания являются женщины наравне с мужчинами. Собрания происходят в зависимости от погоды: под открытым небом или в помещении, например в школе или церкви. Запоздавших торопят звоном в церковный колокол. Интерес представляют собрания, на которых обсуждаются припципиальные общественные и даже научные вопросы. И на такие собрания собираются все поселяне и поселянки, хотя активно могут участвовать в них лишь наиболее развитые, — обыкновенно рабочие из города, занимавшиеся само–образованием, и местные интеллигенты. Среди развитых рабочих в деревне — в высшей степени симпатичные типы, жаждущие знания и высоко ставящие науку, независимо от ее прикладного, утилитарного значения. На мое удивление и замечание, что такой взгляд редко встречается в интеллигенции, что наука ценится и в образованном обществе по степени материальной полезности, один из таких рабочих мне заметил, что иного отношения от современных интеллигентов и нельзя ожидать, так как современные интеллигенты происходят из буржуазии или носители буржуазного миросозерцания, естественно, что они и на науку смотрят с буржуазной, утилитарной точки зрения.
Надо однако отметить, что некоторые деятели чувствуют если не этот существенный пробел духовного порядка, то недостаток образования в народе, доходящий порою до крайнего невежества. И эти некоторые, к моему удивлению, не из интеллигенции, а из рабочего сословия; развитые рабочие с особенной горечью оплакивают этот пробел, ближе стоя к народу и лучше оценивая возможные последствия такого пробела при упрочении прогрессивного дела. «Наша беда в том, — говорил мне один из таких развитых рабочих, — что свобода застала нас врасплох: она пришла к нам раньше, чем образование». И тем страстнее занимаются они, эти рабочие, самообразованием, составляя с этой целью кружки и товарищества, — занимаются даже сейчас, в боевой момент. Умственный свой кругозор гурийцы стараются расширить слушанием принципиальных дебатов на различных собраниях, представляющих зачатки своего рода народных университетов. На одном из таких собраний гастролировал известный в околотке оратор Хтис–Цкалоба, действительно выдававшийся ясностью изложения и знанием дела. Шел спор двух фракций социал–демократической партии, так называемых «большинства» и «меньшинства». Хтис–Цкалоба был оратором «большинства», но единственным оратором. Против него выступил ряд противников. Прения напоминали университетский диспут диссертанта, специально проработавшего свою тему, в схватке с многочисленными принципиальными оппонентами из публики. Оппоненты Хтис–Цкалобы старались привлечь на свою сторону неподготовленную и мало понимающую публику громкими, заискивающими фразами об интересующих ее общественных вопросах. Наш оратор однако не терял спокойствия и шаг за шагом старался разбить своих оппонентов. Многие из присутствующих зевали, как и у нас на лекциях и диспутах, но многие слушали, затаив дыхание. Темою в значительной степени являлся вопрос о роли рабочих и Маркса в выработке научного социализма. Об общем интересе народа можно судить по тому, что прения с двух часов пополудни длились до часу ночи, и большинство собрания досидело до конца».6
Из дальнейшего рассказа об одной демонстрации видно, что начальство в Гурии, собственно, оставалосъ, но играло совершенно своеобразную роль: «Рассказывали, что пристав очень боялся, как бы его не заставили нести красное знамя во главе процессии».
Это освобождение собственными силами из–под царского ига маленькой страны, в сотню тысяч с небольшим жителей, исполнило величайшим энтузиазмом всех наших товарищей летом и осенью 1905 г. Меньшевикам казалось, что здесь осуществился их идеал «революционного самоуправления»: в Тифлисе сидит царский наместник, а в Гурии, под носом у Тифлиса, царствует полная свобода! И свобода, завоеванная оружием, — прибавляли большевики, — вот вам пример возможности в России успешного вооруженного восстания.
И те и другие несомненно торопились видеть осуществление своего идеала. Прежде всего Гурия, изрезанная горами, покрытая лесами, по природным условиям не шла в сравнение с Центральной Россией: в Гурию без всяких баррикад было потруднее проникнуть, чем в любую забаррикадированную московскую улицу. А, во–вторых, только издали могло казаться, что гурийская самостоятельность взята с бою против регулярной военной силы. Правда, при каждой «ликвидации» сельского управления «разговаривали» винтовки и револьверы. Но на противоположной стороне были стражники или казаки маленькими отрядами: в самом большом бою, при Носакерали (в октябре 1905 г.), действовала одна сотня пластунов (пеших казаков) против 30 хорошо вооруженных гурийских дружинников и нескольких сотен кое–как воооруженных крестьян. В сущности это было не крупнее тех сражений, какие происходили в декабре того же года на улицах Москвы, где, к слову сказать, тоже не малое участие принимала грузинская дружина. Крупные же силы кавказский наместник не решался двинуть, — мы знаем почему. Когда ему прислали из России «свежие», нераспропагандированные войска, он в декабре перешел в наступление и без больших потерь со своей стороны водворил «порядок», шествие которого в Гурии отмечалось горящими селениями и трупами застреленных дюдей. И плохим утешением для гурийцев было то, что командовавший «усмирением» вождь царских палачей, генерал Алиханов, был впоследствии убит бомбой террориста. В Гурии в это время уже господствовало спокойствие кладбища.
Гурийские события поэтому не могли служить примером ни в пользу возможности вооруженного восстания, ни в пользу революционного самоуправления. Их значение в том, что бросилось в глаза даже буржуазному (тогда) профессору: это был на редкость чистый образчик крестьянского движения, руководимого пролетариатом.
Была однако еще одна окраина России, где эта связь пролетарского и крестьянского движения была почти столь же тесна: этой окраиной была Латвия.
Латвия сделалась вотчиной «Романовых» гораздо раньше, чем Польша, Финляндия или Грузия. Первое вторжение в Латвию царских войск относится еще к доромановскому времени — к XVI в. («ливонская война»). Второй Романов (подлинный, без кавычек), Алексей, в середине XVII в. пытался взять Ригу — безуспешно. В начале XVIII в., в самый момент образования «Российской империи», Латвия вместе с Эстонией вошли в ее состав и отделились только с разрушением «империи» — в XX в. Господство Романовых было здесь тем прочнее, что оно нашло подготовленную почву: обе страны уже издавна не были свободны, их еще с XIII в. захватили немецкие «крестоносцы», сделавшиеся господствующим классом, и новые завоеватели могли опереться на старых. Немецкое дворянство Латвии и Эстонии превратилось в еще более преданных «романовских» слуг, чем грузинское: последние цари считали его даже надежнее русского, и придворные, а также высшие полицейские должности при них были переполнены людьми из «остзейского»7 дворянства. Одним из ближайших людей к последнему царю был барон Фредерикс, министр двора, — человек совершенно неспособный, но совершенно «свой» в царской семье.
Остзейские дворяне были учителями русских во многих «хороших» делах: от них перешли в Центральную Россию например розги на место московских батогов, т. е. палок. От них же русские помещики научились, насколько выгоднее перекуривать весь свой хлеб в водку, чем отправлять его на рынок в виде зерна или муки: «Одна лошадь свезет на столько же вина, на сколько шесть лошадей хлеба». Они первые показали и пример, как нужно «освобождать» крестьян: при «освобождении» крепостных в Латвии и Эстонии, в 1819 г., у них была отобрана вся земля, так что с тех пор эстонские или латвийские крестьяне могли быть только арендаторами барской земли, либо батраками на ней.
Это крестьянство в глазах немцев–баронов было прямо низшей расой. Потомки «рыцарей», завоевавших край в средние века, не могли даже приучить себя к мысли, что латыш или эст — тоже человек. В крепостное время отношения были примерно такие же, как в Америке между плантаторами–белыми и рабами–неграми. И как и там, на помощь плантатору являлся поп (в данном случае поп сначала католический, до XVI в., потом лютеранский) и наставлял рабов кротости и смирению. При русских царях с ним стал соперничать поп православный. Крестьяне, увидав драку двух попов, обрадовались было и стали надеяться на улучшение своей участи; в частности латыши начали переходить в православие. Но скоро они должны были убедиться, что, как бы ни дрались между собой попы, помещику никакая конкуренция не угрожает и что, если даже совсем выгонят «пастора», «барон» (так звали в тех краях «барина») все равно останется. После этого крестьяне к православию охладели. «Обрусение» свелось тогда, как уже упоминалось, к гонению на местные языки8 и наводнению страны русскими чиновниками, разговаривавшими с населением через переводчика.
Это происходило в стране едва ли не самого европейского типа во всей «империи»: в то время как процент городского населения в Европейской России конца XIX в. в среднем не превышал 13, в Латвии он равнялся 31. Здесь почти треть населения были горожане. А подавляющее большинство сельчан составлял пролетариат. На 3 млн. населения края было не более 600 тыс. крестьян–арендаторов (считая с семьями), а чистых пролетариев было не менее 1 300 тыс., остальные были батраки, даже не с наделом, а только с усадьбой. Помещичье землевладение носило столь буржуазный характер, как нигде в России: имения «баронов» были громадными сельскохозяйственными предприятиями, занимавшими иногда сотни рабочих. Соответственно с этим классовые противоречия в деревне были чрезвычайно отчетливы: никакая деревня, даже гурийская, не была так подготовлеиа всем своим экономическим развитием к социал–демократической пропаганде, как латвийская. Вдобавок эта окраина обладала двумя крупными городскими центрами — будущими столицами латвийской и эстонской республик. Из них Рига принадлежала к числу крупнейших промышленных и пролетарских центров «империи»; Ревель был менее значителен в промышленном отношении, но и это был крупный морской порт с большим процентом рабочего населения.
Рабочее движение здесь достигло уже очень большого развития с конца ХIХ в. В 1903 г. возникла латышская социал–демократическая партия, почти сплошь большевистская, — меньшевики в Латвии не играли никакой роли. Уже очень скоро эта партия стала партией латышского пролетариата, в целом не только городского. Она нашла своеобразную точку опоры для своей агитации. Так как «бароны» единственной духовной потребностью своих рабов считали религию, — «душу спасти» даже крестьянину нужно! — то церкви стали единственными общественными центрами деревни, где крестьяне могли собраться и поговорить. Социал–демократические агитаторы использовали церкви или находившиеся около церкви трактиры (потому что в самой церкви пастор мешал, и были лишние «уши» — дьячка, сторожа и т. п.) как клубы. Богослужение все более и более становилось удобным поводом для собрания митинга. Сплошь и рядом во время проповеди пастора поднимался из толпы человек и предлагал вместо этой дребедени его послушать. Толпа валила за ним на паперть и на площадь перед церковью, и лютеранская проповедь, на глазах ошарашенного пастора, сменялась социалистической пропагандой. Оттого рост революционного движения в Латвии сопровождался совершенно неожиданным явлением — закрытием церквей. В разгар латвийского движения 1905 г. церкви закрывались начальством десятками.
Открытое движение началось в городах. Рига в январе 1905 г. пережила почти такие же дни, как Варшава; Ревель в октябре этого года был одним из немногих городов «империи», где пролетариат на несколько дней стал полным хозяином, принудив капитулировать губернатора. Но хотя там и тут рабочие вооружались, и в Риге дошло дело даже до баррикад, вооруженное выступление, наподобие финляндского или хотя бы гурийского, здесь не могло иметь места по той же причине, что и в Польше: и Рига и Ревель были военными крепостями (для Риги крепостью являлся Усть–Двинск, но он в 18 км), в них были сосредоточены большие военные силы, составленные из пришлого, чужого коренному населению элемента, и првлечь его на сторону этого населения было трудно. Вот почему, при всей революционности настроения латышского в особенности пролетариата, с надеждой на успех он мог выступить вооруженною рукою только в деревне.
Латвийская и, в несколько меньшей степени, эстонская деревни стали таким путем единственным местом в «империи», где осуществилось вооруженное восстание на широком пространстве вне крупных промышленных центров. Характерной особенностью движения был его резко выраженный классовый характер. В Москве, в Ростове, по Сибирской дороге, в Гурии рабочие и крестьянские дружины дрались с царскими войсками: здесь крестьяне непосредственно воевали с помещиками и их по–военному организованной челядью. В дополнение к последней потомок крестоносцев выхлопатывал себе обыкновенно еще отряд драгун и со всей этой силой вел против вооружившихся крестьян партизанскую войну. Но времена крестовых походов прошли, и крестьяне явно сказывались в XX в. сильнее «рыцарей». До 300 баронских усадеб были взяты, сожжены и разгромлены восставшими. Остзейское дворянство в ужасе бежало в соседнюю Пруссию, и Вильгельм с горечью и негодованием писал Николаю о том, как благородные баронессы должны поступать чуть ли не в горничные и прачки, чтобы снискать себе пропитание. Всеми своими сторонами, даже и этой, латышское движение начинало очень напоминать, как видим, то, что в 1917 г. в огромном размере повторилось по всей России.
Царское правительство конечно не могло остаться равнодушным к этой картине. В остзейские губернии были двинуты, как и в Москву, отборные гвардейские части: дело шло ведь о спасении преданнейших слуг царского дома. В Эстонию был командирован специальный отряд из восставших в октябре 1905 г. кронштадтских матросов; несчастных людей, тогда опоенных водкой, теперь одурманивали надеждой на «прощение» в случае верной службы против своих братьев–крестьян, языка которых матросы не понимали. Во главе всей этой рати шли те же остзейские бароны в генеральской и офицерской форме, — их было сколько угодно на царской службе, а в этой экспедиции они приняли участие с особым наслаждением.
Перед крупными регулярными частями отряды латышских и эстонских крестьян конечно не могли держаться. Наиболее смелые бежали в леса и оттуда некоторое время вели мелкую партизанскую войну. Множество было расстреляно «на месте сопротивления». Казни без суда, в Центральной России являвшиеся редким исключением, в Польше начинавшие переходить в правило, здесь были правилом без исключения. Жестокости командовавших отрядами «усмирителей» остзейских баронов вызывали негодование даже у Витте. Всего при «усмирении» погибло до десяти тысяч человек. Особенную ненависть проявили бароны по отношению к латышской социал–демократии: простая принадлежность к этой партии каралась каторгой. Суровую школу прошел латышский пролетариат зимою 1905/06 г., — недаром он дал впоследствии таких выдержанных бойцов Октябрьской революции.
- Более подробно о внутренних польских отношениях нам придется говорить в связи с политикой Столыпина и империалистской войной. ↩
- Только за апрель и май этого года в России было 116 покушений на разных чинов администрации, причем из них 43 человека были убиты, и 62 ранены. ↩
- Этот термин приходится употреблять, ибо финны живут не в одной Финляндии, а в Финляндии, кроме финнов есть шведы на юге и на западе и лопари на севере. ↩
- Каландадзе и Мхеидзе. Очерки революционного движения в Гурии. ↩
- Шахназарян. Крестьянское движение в Грузии. ↩
- Проф. Н. Марр. Из гурийских наблюдений и впечатлений. ↩
- «Остзее» — «Восточное море» — немцы называют Балтийское море потому, что оно лежит на восток от Германии, отсюда Эстония и Латвия — «остзейские провинции». ↩
- Их было три: немецкий язык господствующих классов, латышский, из арийской семьи, ближайший родственник литовского, и эстонский, столь близкий к финскому, что финны и эстонцы свободно понимают друг друга. ↩