Книги > Русская история с древнейших времён. Ч.3 >

Глава XVII. (Внешняя политика буржуазной монархии) 60–е — конец 70–х годов

Соперничество России и Англии — «борьба слона с китом»Русско–прусский союз 60–70–х годовСан–Стефанский трактат

Казалось, что Крымская кампания навсегда покончила с империализмом николаевской эпохи. На двадцать лет исчезает со сцены наиболее бьющий в глаза его признак — промышленный протекционизм. Таможенные тарифы 1857–1868 годов были самыми льготными, какими пользовалась Россия в XIX столетии, если исключить короткий фритредерский период в царствование Александра I (1819–1822): чугун, например, был в это время обложен в 9–10 раз легче, чем теперь, машины — в 8 раз легче и т. д. Финансово–экономическая литература 60–х годов дает почти сплошной хор фритредеров, — голоса протекционистов почти не были слышны, и, во всяком случае, прислушивались не к ним. Одна из наиболее ранних — и наиболее простых и ясных в то же время — формулировок господствующих взглядов была дана «Экономическим указателем» Вернадского, самым популярным из журналов этого рода в те дни. «При свободе торговли положение государств земледельческих — самое выгодное, и, следовательно, Россия как представительница этих государств при осуществлении идеи о свободе торговли имела бы если не первенство, то, по крайней мере, огромный вес в системе мировой промышленности и торговли… Две крайние точки в системе современной производительности Европы составляют два государства — Россия и Англия, первая — в полном смысле слова земледельческая держава, вторая — мануфактурная. Обширность России, качество ее земли делает ее обильным, можно сказать, неисчерпаемым источником сельских произведений… обрабатывание этих самых произведений, сообщение им первой, необходимой для употребления формы должно быть естественным занятием России».1

Соперничество России и Англии было бы с такой точки зрения в самом деле «борьбой слона с китом». Делить тем, кто дрался под Севастополем, оказывалось, было совсем нечего. Восторжествовавший 19 февраля аграрный капитализм, по–видимому, окончательно оттеснил на задний план капитализм промышленный. А так как международные отношения строятся, в конечном счете, на отношениях экономических, то и вся система дружбы и вражды, характеризующая царствование Николая I, должна была подвергнуться радикальной перестройке. В 1855 году Россия воевала с Францией и едва не начала войны с союзницей этой последней — Австрией: всего 4 года спустя, в 1859 году, Россия действовала вместе с Францией против Австрии. Франко–русский союз оказался недолговечен: еще через четыре года Россия оказывается рядом с Пруссией против Франции.2 Но экономическая подкладка союзов не переменилась: из союзницы одной «мануфактурной» державы Россия стала союзницей другой, враждебной первой, но тоже «мануфактурной». Русско–прусский союз 60–70–х годов, так помогший превращению Пруссии в Германскую империю, до смешного напоминает русско–английский союз начала XIX века. До перехода Германии к аграрному протекционизму (1879–1885) она была главным потребителем русской ржи и одним из главных — пшеницы, а по ввозу фабрикатов в Россию она занимала первое место, обогнав Англию, хотя на немного, впрочем. Только увидав перед собою барьер хлебных пошлин, ставший особенно заметным с 1885 года, русский помещик почувствовал, что перед ним по ту сторону Вислы не друг, а враг; немецкий фабрикант начал чувствовать охлаждение несколько ранее, с 1877 года, но окончательный разрыв дружбы и с этой стороны датируется тем же концом 80–х годов.

Русско–прусский (вначале, потом русско–германский) союз был осью, около которой вращалась русская внешняя политика в промежутке между польским восстанием и турецкой войной 1877–1878 годов. В официальных и официозных русских публикациях — других почти нет — можно найти очень красноречивые рассуждения насчет той пользы, какую извлекла из этого союза бисмарковская Пруссия. Россия в этих публикациях представляется бескорыстным и самоотверженным другом, которому заплатили — на Берлинском конгрессе 1878 года — черной неблагодарностью.

Упомянутая выше в примечании английская секретная переписка — совершенно случайно попавшая в руки польских ученых и благодаря этой случайности ставшая достоянием науки, — служит достаточно внушительным примером того, какие сюрпризы скрывают тщательно охраняемые от взоров непосвященных дипломатические архивы различных европейских государств.3 Закулисную историю русско–германского союза, составленную по документам, написать можно будет только, после Октябрьской революции. Но кое–какие сближения чисто внешних, объективных фактов возможны были уже и ранее, — возможны были и на другой день после событий; а кое–какие выводы можно сделать уже из одних таких сближений. Русско–прусский союз датируется февралем 1863 года (так назваемая Конвенция Альвенслебена); уже к осени этого года он достаточно «оправдал себя»: заступившиеся за Польшу державы, с Францией во главе, должны были отступить перед грозной аттитюдой Пруссии и России. А следующей весной, в мае 1864 года, вновь начинается прервавшееся в 1853 году наступление русских в Среднюю Азию. Как относилась к этому наступлению Англия (см. выше), мы уже знаем. В период русско–французского союза — весьма знаменательно — и речи не было о продолжении дела, начатого Перовским (взятие этим последним кокандской крепости Ак–Мечеть, теперешнего Перовска, было последним эпизодом движения, начавшегося при Николае I): Англия была союзницей Франции, хотя все менее и менее надежной. Поворот к русско–прусскому союзу сейчас же возродил русский империализм в том пункте, где он мог встретить наименьшее сопротивление. Первые шаги по давно оставленной дороге были робкие; поход генерала Черняева был возвещен Европе циркуляром кн. Горчакова, написанным явно конфузливо и оправдывавшим действия русских войск географическими соображениями, не имевшими никаких точек соприкосновения с реальною географией тех мест. Русское движение направлялось в старинные культурные очаги, где, по отзывам официальных русских наблюдателей, «земледелие находится в прекрасном состоянии и дает блестящие результаты».4 А циркуляр толковал о каких–то «полудиких бродячих народах», «без твердой общественной организации». Важнее этой безусловно «нетвердой» географии было политическое обещание кн. Горчакова, что русские завоевания ни в каком случае не пойдут далее Чимкента, то есть что Россия не намерена распространять свое господство на междуречье Аму– и Сыр–дарьи. Мы сейчас увидим, какое это имело международное значение. Но дипломатические канцелярии — добросовестность которых в этом вопросе признавала и наиболее заинтересованная сторона, английская дипломатия5 — были не в силах остановить победоносный разбег русских генералов. Летом следующего года Черняев взял Ташкент и после неудачной, но тоже, надо думать, вполне добросовестной попытки образовать из этого города особое государство (помимо, кажется, всякого желания самих обитателей Ташкента — они–то, во всяком случае, империализмом не страдали), он был попросту присоединен к России: северная половина междуречья — долина Сыр–дарьи стала прочным русским владением. Очень характерно, что уже колебания насчет Ташкента — быть особому ташкентскому государству или нет? — разрешились непосредственно после событий, не имевших к Средней Азии, казалось бы, никакого отношениия: летом 1866 года Австрия была разгромлена Пруссией, и западная союзница России стала великой державой, а в августе того же года Ташкент был присоединен к России. Но еще характернее, что прусские победы на полях Богемии каким–то мистическим образом дали новый толчок русскому движению в Азии, уже к долине Аму–дарьи, до сих пор остававшейся, безусловно, вне пределов русской досягаемости. Объявив ташкентцам, что они стали русскими, оренбургский генерал–губернатор Крыжановский «вступил в бухарские владения и штурмом взял города Ура–Тюбе и Джизак».6 Цитируемый автор, дипломат по профессии, очень хотел бы изобразить это дело Крыжановского как результат «нарушения преподанных ему наставлений»: так сильна была традиция кн. Горчакова среди русских дипломатов, даже в тех случаях, когда они писали недипломатические бумаги! Но из приводимых им же фактов видно, что Крыжановский был сменен как раз за противоположное: за несвоевременное заключение мира с Бухарой. Присланный на его место из Петербурга новый, уже туркестанский генерал–губернатор Кауфман самым энергичным образом продолжает начатое движение вплоть до того момента, когда он взял Самарканд и, завладев течением Заравшана, снабжающего водой Бухарское ханство, стал фактическим хозяином этого последнего: после этого номинально бухарскому эмиру оставили его «независимость».

Уже за три года до этого, при первых известиях о походах генерала Черняева, английское правительство обратило внимание на возрождение николаевского империализма в Средней Азии. Обещание Горчакова насчет Чимкента было косвенным ответом на английские страхи, а столь быстро доказанная ненадежность обещания не могла, разумеется, успокоить этих последних. Но дать более определенные обязательства русский министр иностранных дел теперь поостерегся. События 1866–1868 годов обратили на себя внимание уже не только английских дипломатов, но и английского общественного мнения. Крупнейший авторитет по азиатским делам в глазах этого последнего, известный путешественник сэр Генри Раулинсон, составил в 1868 году наделавшую много шума записку, изображавшую русские завоевания в Средней Азии как начало систематической атаки на Индию. Линия Чимкента, линия Ташкента, линия Самарканда образно сравнивались Раулинсоном с рядом параллелей, приближающихся к осажденной крепости: когда Мерв и Герат будут захвачены этими параллелями, русские будут на гласисе, и тогда начнется штурм. Английский ученый делал слишком много чести русскому правительству, приписывая ему столь строгую систематичность действия: можно с полною уверенностью принять, что завоеватели Туркестана тогда еще сами хорошенько не знали, какое именно употребление сделают они из своих завоеваний. Просто, отдохнув от крымского погрома, они вновь принялись за прерванное им дело, подчиняясь своего рода инстинкту, выработавшемуся за предшествовавшие 40 лет. Но англичане в своей колониальной политике ничего не делают инстинктивно и наобум: Раулинсон судил о русских по себе — и не мог не видеть, что, с захватом не только Сырдарьи, а и Амударьи, прорезывающей бухарские владения, русские в смысле нападения на Индию оказываются поставленными несравненно более благоприятно, нежели англичане в отношении обороны этой последней. В образе Аральского моря и Амударьи Россия имела отличный водный путь, подходивший почти вплотную к горным проходам, являющимся воротами из Средней Азии в Индию. Насчет доступности этих проходов для современной армии, с обозом и артиллерией, ничего определенного тогда не знали не только русские, но и англичане: знали только, что все предшествующие завоеватели Индии, двигавшиеся с севера, этими проходами пользовались, — этого было достаточно для того, чтобы опасения Раулинсона не казались бессмысленными. А если прибавить сюда газетные статьи на ту же тему некоторых русских, довольно высокопоставленных и осведомленных (как ориенталист Григорьев, скоро ставший начальником Главного управления по делам печати), возможность начинала казаться несомненностью. Что могла противопоставить Англия новому нашествию северных людей на индийский полуостров? Тут надо принять в расчет, что в дни записки Раулинсона индийская железнодорожная сеть почти не существовала. На всю Индию было с небольшим 4 тысячи миль рельсовой колеи, из которых на северный конец, Пенджаб, приходилось всего 300 миль. Другими словами, мобилизация англо–индийской армии представляла огромные трудности. И еще труднее было доставить этой армии подкрепление из метрополии: Суэцкий канал еще не был открыт, и сообщения Индии с Англией шли в объезд Африки. Стоит сравнить на карте длину водного пути, имевшегося в распоряжении русских (Аральское море и Амударья), с английской дорогой вокруг Капа, чтобы решительный перевес России в этом отношении сразу бросился в глаза.

В начале 1869 года английский министр иностранных дел, лорд Кларендон, обратился к русскому послу в Лондоне с формальным запросом: как ему успокоить английское общественное мнение и предупредить осложнения, могущие возникнуть между двумя правительствами по поводу Средней Азии? Запрос Кларендона был исходной точкой длинного конфликта, закончившегося юридически только англо–русской конвенцией 31 августа 1907 года, хотя фактически конфликт потерял свою остроту уже с середины 80–х годов. Но до этого бывали моменты большого напряжения — и однажды дело дошло даже до войны, правда, не непосредственно между Россией и Англией, а только между Россией и Турцией. Последняя в это время была, однако же, настолько явно клиенткой Англии, помогавшей туркам прямо деньгами и оружием, а косвенно даже и вооруженной силой (появление английского флота перед Константинополем в начале 1878 года), что политически спор воспроизводил вполне точно кризис 1830–1850–х годов, только без севастопольского финала. Мы скоро увидим, что и экономические корни кризиса были те же самые. Пока для ясности остановимся на его внешнем ходе. В ответ на английский запрос бар. Бруннову, представлявшему тогда Россию в Лондоне, было поручено дать «положительное уверение», что русское правительство «рассматривает Афганистан, как находящийся всецело вне сферы русского влияния». Русских спрашивали, зачем они зашли так далеко. В ответ на это русские намекали, что они могли бы пойти и дальше, но пока не хотят. Причем и эта последняя уступка была обусловлена довольно неприятным для англичан ограничением: не вмешиваться в афганские дела Россия обещала только до тех пор, пока Афганистан останется независимым. Но стремление Англии поставить афганского эмира к себе в такие же отношения, в каких был к России эмир бухарский, не составляло ни для кого секрета уже с 40–х годов. При таких условиях напоминание о независимости Афганистана было явной угрозой — и немудрено, что Кларендон отнюдь не чувствовал себя удовлетворенным русским ответом. Мысль создать из Афганистана государство–буфер его очень привлекала. Но чтобы функционировать с пользою для Англии, буфер должен был быть достаточно прочен. В сентябре того же 1869 года английский министр отправился в Гейдельберг для личных разговоров на эту тему с кн. Горчаковым. Можно думать, что не без задней мысли Кларендон поставил разговор на географическую почву — где, мы знаем, русский министр был особенно слаб. Россия согласна уважать независимость Афганистана — хорошо: но где же границы этого независимого государства? Англичане находили, что границей может быть только Амударья: другими словами, они соглашались успокоиться лишь в том случае, если возможная операционная линия русского похода на Индию будет наполовину в английских руках. К несчастью для своего собеседника, Горчаков к этому времени сделал заметные успехи в географии Центральной Азии. Он твердо помнил, что большая часть Бухарского ханства находится на левом берегу Амударьи: включать весь этот берег в сферу английского влияния после побед Крыжановского и Кауфмана было бы явной нелепостью. «Независимый» Афганистан должен был начинаться гораздо южнее. Гейдельбергское свидание «не имело никаких практических результатов».7 И в конце все того же 1869 года английский посол в Петербурге «с явным беспокойством осведомлялся»: правда ли, что русским правительством уже решена экспедиция против Хивы? Ответ был отрицательный: русское правительство «надеялось еще обойтись без этой меры». Скоро, однако же, наступили события, сделавшие эту меру совершенно необходимой. События, по обыкновению, происходили чрезвычайно далеко от берегов Амударьи или Сырдарьи — и даже от берегов Босфора: их театром были берега Рейна и Мааса. В августе — сентябре 1870 года прусские пушки покончили со Второй французской империей — а в октябре того же года дипломатический мир с крайним изумлением узнал из циркуляра, разосланного кн. Горчаковым русским представителям за границей, что Россия не считает для себя более обязательным Парижский трактат 1856 года. Фактически пока она отменяла лишь ту его статью, которая запрещала ей держать флот на Черном море, но простая логика подсказывала, что если сегодня Россия считает себя в праве односторонним распоряжением отменить одну из статей договора, завтра она отменит другую или все другие. Англичане слов не находили для того, чтобы охарактеризовать горчаковский циркуляр. И так как связь событий была яснее дня, то по поводу русского выступления английский уполномоченный Одо Россель явился в прусскую главную квартиру, находившуюся тогда в Версале, требовать объяснений. И Бисмарк, и король Вильгельм были немало скандализованы беспримерным поступком своей союзницы. Но от союза не отреклись и, отведя душу несколькими замечаниями, не совсем лестными для кн. Горчакова, поддержали его, насколько дипломатические приличия допускали такую поддержку. Одо Росселю было дано понять, что на содействие пруссаков восстановлению Парижского трактата нечего рассчитывать. Что же касается главной виновницы этого трактата, Франции, ее положение достаточно иллюстрировалось тем, что ее правительству пришлось отвечать на горчаковский циркуляр из Тура: Париж был уже осажден. С Англией случилось то, что она всегда считала величайшей из неприятностей: она была лишена всяких континентальных союзников. Пришлось пойти на уступки и ограничиться моральным афронтом России (на лондонской конференции января–февраля 1871 года). Разорванный кн. Горчаковым международный документ не был вновь склеен, и Россия получила теоретическое право построить снова Черноморский флот. Что право это осталось пока чистой теорией, на то была добрая воля самой России: как и в Средней Азии, у нас умели взять; что делать со взятым, об этом догадывались еще долго. Раулинсон со своим рационализмом был решительно не способен оценить такой глубоко органический процесс, как внешняя политика царской России.

То, что говорилось — и писалось — на лондонской конференции, было, таким образом, одними словами. Поступки последовали опять чрезвычайно далеко от места этих разговоров. По–видимому, английские дипломаты ошибались, предполагая, что экспедиция в Хиву была решена уже в 1869 году, но после 1870 года стало совершенно ясно, что государство злочастного хивинского хана скоро «развалится, как карточный домик» (слова директора азиатского департамента Министерства иностранных дел английскому послу, лорду Августу Лофтусу). В самом деле, только Хивы недоставало для того, чтобы водный путь Аральское море — Амударья был всецело в русских руках: Хивинское ханство, занимавшее низовья реки, как раз его перерезывало. Завоеванию Хивы до сих пор мешали исключительные физические трудности, о которые разбилась экспедиция Перовского в 1839 году. В военном отношении хивинский хан не был, конечно, более страшным противником, чем бухарский эмир. По–видимому, он рассчитывал на непосредственную поддержку англичан: его посланцев мы встречаем в Симле, при дворе английского вице–короля Индии. С русской стороны решили поэтому подсластить пилюлю: в начале 1873 года кн. Горчаков заявил английскому правительству, что Россия готова признать маленькие ханства Вахан и Бадакшан — юридически спорные между Афганистаном и Бухарой, фактически же не зависевшие ни от первого, ни от последней — афганскими владениями.

С английской точки зрения, это могло считаться большим выигрышем: Вахан и Бадакшан непосредственно прилегают к горным проходам, ведущим из Средней Азии в Индию. Но так как индийская экспедиция, вопреки слишком поспешным прорицаниям Раулинсона, вовсе еще не входила тогда в практическую программу русского правительства — так как, с другой стороны, уступка была чисто словесная: на практике в спорных ханствах не имели никакой власти ни бухарский, ни афганский эмиры, — то русское пожертвование было не так велико, как казалось. Чтобы еще лучше прикрыть готовившийся удар, в Петербурге прибегли к следующему приему. В Англию был отправлен генерал–адъютант гр. Шувалов со специальным поручением заявить Английскому кабинету, что «император не только вовсе не желает завладеть Хивой, но и дал положительное приказание, дабы предупредить возможность этого завладения, и что Кауфману посланы инструкции, предписывающие наложить на хана такие условия, чтобы занятие Хивы ни в каком случае не могло быть продолжительным».8

Когда в Англии стало после этого известно содержание договора, заключенного неизменно победоносным генералом Кауфманом с хивинским ханом в его занятой русскими войсками столице, — в «английской печати поднялась буря, и британское общественное мнение было охвачено пароксизмом острой вражды по отношению к России». В самом деле, договор говорил диаметрально противоположное тому, что только что было обещано гр. Шуваловым. Не только занятие Хивы должно было «быть продолжительным» — но хивинский хан признавал себя на вечные времена вассалом русского государя; причем, дабы не внушить ему излишней гордости, сношения он должен был вести не непосредственно с Петербургом, и даже не непосредственно с туркестанским генерал–губернатором, а с начальником Сырдарьинского отдела Туркестанской области. «Независимый государь» попросту подчинен был уездному исправнику! Что соблюден был текст шуваловского обещания — русский гарнизон не остался в Хиве, не имевшей никакого военного значения, — это могло только еще более озлобить англичан, ибо, по другой статье трактата, низовья Амударьи стали русской территорией — и в этом была суть дела. Есть ли внутри глиняных стен Хивы хоть один русский солдат, когда владыка этих стен и все их обитатели дрожали при одном имени этого солдата, — было практически совершенно безразлично. В Англии не было ни одного разумного человека, который не считал бы Раулинсона проницательнейшим из всех пророков. Дело ясное: мы накануне последней из предсказанных им параллелей. Русским остается занять Мерв — и тогда начнется поход на Индию. И, как будто нарочно, для оправдания такого взгляда на запрос встревоженного Лондонского кабинета насчет именно Мерва из Петербурга ответили уклончиво. Мерв слишком далек еще от признанной афганской границы — и русское правительство никак не может обещать, что оно никогда не будет вынуждено принять меры против населяющих его туркменских разбойников. Теперь, после 1870 года, приходилось добиваться от России того, что раньше обещалось очень легко: признания неприкосновенности для русского расширения, по крайней мере, Афганистана. Правда, отречься сразу от обещаний 1869 года, как от Парижского трактата, у кн. Горчакова не хватило духу: дело было еще слишком свежо. Но он тянул переговоры, явно домогался от английского министерства гарантий независимости Афганистана (в ответ на подчинение Россией Бухары и Хивы!) — и воспользовался первым же удобным случаем, заявлением английского министра иностранных дел, лорда Дерби, что Англия оставляет за собой полную свободу действий по отношению к Афганистану, чтобы потребовать такой же полной свободы действий и для России. И англичане сейчас же должны были убедиться, что все это не пустые слова. Не прошло двух лет после хивинской экспедиции, как Россия формально аннексировала Кокан — третье «независимое» государство междуречья, с которого начались русские завоевания в 1864 году и которыми они, к востоку от Аральского моря, кончились. «Буре негодования» в английских газетах после этого не было уже предела.

История присоединения Кокана показала бы английскому общественному мнению — если бы оно могло рассуждать более спокойно, — что суть русских поступательных действии пока вовсе еще не в подготовке похода на Индию. И завоевание Кокана, как покорение Хивы, было продиктовано русскому правительству, точнее говоря — туркестанскому генерал–губернаторству, соображениями «внутренней политики». Несмотря на все уверения официальных бюллетеней, что русских в Средней Азии везде принимают с распростертыми объятиями, на самом деле завоевание Туркестана было не менее завоеванием, чем всякое другое. Покоренные ненавидели покорителей, и достаточно было найтись поблизости хоть одному свободному уголку, чтобы он непременно стал центром сопротивления русскому господству. Реальным поводом к захвату Кокана было поднявшееся там восстание против местного правителя Худояр–хана, слишком усердно служившего русским интересам. Вести войну пришлось не с правительством, а именно с народом. И в свете коканских событий нам становится понятна одна статья, затерявшаяся в договоре с Хивой: «Ханское правительство не принимает к себе разных выходцев из России, являющихся без дозволительного вида от русской власти, к какой бы национальности они ни принадлежали, а укрывающихся в ханстве русских преступников задерживает и выдает русскому начальству». Само собою разумеется, что тут имелись в виду не члены кружка Чайковского, а местные мусульманские агитаторы, непрестанно возбуждавшие местное население к священной войне с неверными всюду, где к этому представлялась малейшая физическая возможность. Эту возможность у них и старались отнять расширением сферы непосредственно русского господства. Но англичане на все смотрели глазами Раулинсона, и ближайшим результатом хивинской экспедиции и аннексии Кокана было то, что английское правительство поставило на первую очередь завоевание Афганистана, а как к более отдаленному, но все же неизбежному делу, стало готовиться к войне с Россией.

Зная только эти внешние факты, можно подумать, что все дело было лишь грандиозным недоразумением. Англия была готова к самым сильным мерам потому, что считала Россию готовой к походу на Индию. Но это была ошибка — Россия вовсе не собиралась еще завоевать Индию. Может показаться, что отношения двух стран портили, действительно, какие–то «призраки», о рассеянии которых не без пафоса говорил кн. Горчаков в одной из своих депеш. Чтобы правильно оценить положение, нужно помнить, что спор из–за Средней Азии был только частным, наиболее конкретным эпизодом общего конфликта. Этот общий конфликт и давал тон всему делу. Если мы возьмем, в широкой рамке 60–80–х годов, русскую внешнюю политику, с одной стороны, развитие производительных сил России — с другой, мы без труда увидим три параллельные линии, сопровождающие друг друга на всем протяжении этих десятилетий. Этими тремя линиями будут: во–первых, рост русской обрабатывающей промышленнности; во–вторых, рост русского промышленного протекционизма; в–третьих, ослабление наших экономических связей с Англией и ухудшение наших политических отношений с нею. Яснее всего эти три линии выступают, когда мы обращаемся к цифровым данным:

Год Вновь основано акционерных компаний Переработано иностр. (тысячи пудов) Выплавлено чугуна (тысячи пудов)
хлопка пряжи
1867 12 3298 184 17 553
1870 33 2 801 254 21 949
1873 106 3530 323 23484
1876 41 4708 340 26 957

Как видим, медленнее всего развивалась за это десятилетие текстильная промышленность, не выросшая даже в полтора раза; немного, очень немного энергичнее шло развитие металлургии. Та и другая, однако же, не стояли на месте: фритредерский тариф 1868 года не убил русского предпринимательства; напротив, если судить по цифрам вновь открывавшихся крупных предприятий (акционерные компании), он даже дал ему весьма сильный толчок к поступательному движению. 1876 год был последним годом действия льготного тарифа: в следующем году пошлины стали взиматься золотом, то есть были сразу повышены на 33%. Дальнейший ход развития русского протекционизма удобно иллюстрировать на одном примере — пошлинах с чугуна:

Годы 1868 1877 1884/85 1885/86 1886 1891
Тарифы: пошлины с пуда чугуна, золотом в к. 5 5 9 12 15 45–52½

Производительность русской крупной индустрии при таком действии тарифного пресса росла, однако же, особенно вначале, немногим быстрее предшествующего десятилетия.

Годы 1877 1887 1892 1897
Общая сумма производства в млн. р. 541 802 1010 1816

Как видим, в России, как и везде в мире, протекционизм был не столько условием развития крупной промышленности, сколько результатом этого развития. По мере того, как капиталист становился сильнее, он требовал себе все новых и новых прерогатив, все более и более стремился монополизировать внутренний рынок. Когда ему это удалось окончательно (тариф 1891 года), его дела, разумеется, расширились на всю сумму вытесненных им с рынка иностранных продуктов:

Количество фабрик Производство (млн. р.) Количество рабочих (тыс.)
Год металлургические текстильные металлургические текстильные металлургические текстильные
1887 1377 2847 112,6 463 103,3 309,2
1897 2412 4449 310,6 946,3 152,9 642,5

Но гораздо раньше, чем обнаруживались эти положительные результаты торжества «национального» капитала, его соперники почувствовали отрицательные для них последствия нового порядка вещей.

Ввоз Великобритании в Россию:

Годы 1860 1870 1871–1880 1881–1890
Тыс. фунт. стерл. 5147 10 071 10 007 7783

Давно уже сделано наблюдение, что Англия никогда не может быть другом державе, которая ведет у себя строго протекционную систему. Одного того факта, что на границах России с 70–х годов вновь поднялась николаевская стена таможенного тарифа, было бы достаточно, чтобы испортить англо–русские отношения.9 Но это общее наблюдение в данном случае легко детализировать — и хронологически, и географически. Мы можем довольно точно определить, когда и где Англия стала чувствовать промышленное соперничество России — и при этом, кстати, еще раз видеть, что протекционизм является венцом промышленного здания, а отнюдь не его фундаментом. Еще действовал тариф 1868 года, даже золотых пошлин еще не было, а уже английский ввоз в Россию стал заметно сокращаться.

Годы 1867 1870 1873 1874 1875 1876
Англ. ввоз в Россию (тыс. фунт. стерл.) 3944 6991 8997 8776 8059 6182

Мы не имеем в своем распоряжении детальных данных, которые позволяли бы судить, чем именно было обусловлено падение английского ввоза в Россию в 1876 году(накануне торжества русского протекционизма!) до уровня ниже даже 1870 года. Но для нашей цели — экономически характеризовать внешнюю политику России — достаточно самого факта. Англия теряла русский рынок. Повторяем, уже одно это никак не могло усилить англорусской дружбы. Но у нас есть неоспоримые доказательства того, что русское правительство сознательно пыталось вытеснить англичан и с соседних рынков и что театром такой сознательной политики русского правительства был именно Ближний Восток — те самые места, где скоро должны были разыграться войны 1876–1878 годов. В числе второстепенных рынков английского сбыта после Крымской войны заметную роль стала играть Румыния. Освобождение низовьев Дуная из русского таможенного кольца было тут главным благоприятствующим условием. Английский ввоз в Румынию, составлявший в 1860 году всего 9 млн франков (седьмая часть общей суммы ввоза), к 1875 году превышал 25 млн франков, что составляло уже четверть всего румынского ввоза. Но это повышение останавливается, опять–таки, на середине 70–х годов, достигнув максимума (33 млн франков) в 1874 году, английский ввоз в Румынию к следующему году упал до 25 млн. Маленький эпизод позволяет составить некоторое мнение насчет того, кто именно теснил в этих местах англичан. В конце 50–х годов одна английская компания получила от турецкого правительства концессию на устройства порта в Кюстендже (румынская Констанца) и железную дорогу от этого порта к Дунаю. Блестящая роль Констанцы в наши дни показывает, что англичане нащупали место верною рукою. Но Констанца, непосредственно связанная рельсовой колеёй с нижним Дунаем, в обход его труднопроходимых гирл, Констанца, гораздо ближе расположенная к Константинополю, чем русская Одесса, угрожала стать страшным конкурентом этой последней. Русское правительство не могло этого перенести — и по его настояниям Порта аннулировала английскую концессию в 1870 году. Можно себе представить, как было принято в английских коммерческих кругах известие, что в России носятся с планом исправить Парижский трактат еще в одном пункте, вернув в русские границы Бессарабию и устье Дуная, потерянные в 1856 году.

А в наличности этого плана нельзя было сомневаться уже тотчас после лондонской конференции 1871 года: уже тогда на этот счет велись секретные, но не составлявшие, конечно, тайны для заинтересованных лиц, переговоры с Турцией.10

На этом общем фоне англо–русского конфликта становятся понятны те осложнения, которые были вызваны в середине 70–х годов фактами, ничуть не более крупными сами по себе, чем имевшие место на десять или пятнадцать лет ранее. Герцеговинское восстание 1875 года было не хуже и не лучше герцеговинского восстания 1862 года — а критская революция 1867 года была значительнее их обоих. Но в 60–х годах, до лондонской конференции и в самом начале среднеазиатских завоеваний, русское правительство еще не дерзало активно выступать на театре своих поражений 1853–1856 годов. Теперь очень быстро вспомнили, что герцеговинцы — братья–славяне, и решили, что оставлять их без помощи никак нельзя. Сентиментальная картина — русский народ, в единодушном порыве устремившийся на помощь вновь обретенным братьям против неверных, — картина, к удивлению, повторяющаяся еще иногда и теперь, притом на страницах вполне, казалось бы, приличных книжек,11 официальными кругами давно сдана в архив за ненадобностью. Авторы, национализм которых вне всякого сомнения, весьма спокойно присоединяются к оценкам, давно данным печатью всего менее националистической. И мы не находим лучшего способа объективно изобразить дело, как процитировав генерала Куропаткина, свидетеля, прибавим в скобках, тем более ценного, что он, начальник штаба генерала Скобелева в кампанию 1877 года, был уже сознательным деятелем описываемой им эпохи.12 «В сущности «вся Россия» вовсе не соединялась в порыве прийти на помощь славянским братьям. Огромная масса русского народа даже понятия не имела, и не имеет его и теперь, о славянских народностях и их племенном и религиозном родстве с русским племенем. Это не было патриотическим движением, напоминавшим 1812 год. Тогда это движение проникло в глубь народных масс, ибо было понятно им: враг пришел в пределы России, враг сжег Москву. Ничего подобного, конечно, не было в 1876 году. Возбуждение в России носило искусственный характер и захватило только поверхностно русский народ. Главную роль в этом искусственном возбуждении играли славянофилы, искренно верившие в призвание России жертвовать жизнью и достатком ее сынов для устройства славянских дел и расстройства собственных. В военных кругах возможность войны с Турцией встречалась с нескрываемым удовольствием. Наиболее горячие головы, чтобы скорее попасть в бой, шли в добровольцы, некоторые идейно, а некоторые — от избытка жизненной энергии. Было патриотическое возбуждение и среди отставных военных; многие и из них пошли в Сербию идейно, но для многих отставных поступление в добровольцы вызывалось желанием новой обстановки, опасности, борьбы, обеспеченного куска хлеба. Особых же симпатий к сербам у многих заметно не было. Попадали в добровольцы и такие, которые, кроме вреда делу и русскому имени, ничего не принесли». Но даже и для славянофилов вера в «народное одушевление» была лишь минутой угара — и похмелье наступило очень быстро. Уже в декабре 1876 года Ив. Аксаков писал в частном письме: «Весь грех сербской войны в том и состоял, что она началась будто бы за освобождение южных славян, а не просто за свержение турецкого сюзеренства, за приобретение Старой Сербии и Боснии, словом, началась ложью и фразой». Правильная перспектива получится лишь, когда мы вместо слова «народ» поставим «правящие круги русского общества». «Сочувствие к славянам Балканского полуострова, — говорит генерал Куропаткин, — находило поддержку в Аничковском дворце у наследника–цесаревича и в Зимнем дворце у государыни Марии Александровны. Из приближенных к государыне особенно влиятельною славянофилкою была графиня Блудова, к убежденным сторонникам решительных мер против турок принадлежал и великий князь Николай Николаевич». К ним принадлежали, нужно добавить, и представители крупного капитала. Хлудов принимал большое участие в посылке Черняева в Сербию, крупнейшие банки и городские думы щедрою рукою приходили на помощь добровольцам. Собственно «народ» давал и деньги, и людей в минимальном количестве. «Порыв известной части общества к пожертвованиям на пользу славян был непродолжителен и по результатам незначителен. Денег было собрано немного, а количество всех добровольцев составило только до 1500 человек, но и в их числе, по отзывам особо командированных лиц — генерала Никитина и полковника Снессарева — находилось много лиц, о которых пришлось доносить, что среди них господствовали полная распущенность, разлад между собою и ненависть к сербам».13

Для осуществления своих планов славянофилам всего меньше приходилось рассчитывать, таким образом, на «народное одушевление». На кого в действительности, а не на словах, можно было надеяться, это уже давно раскрыли дипломатические разоблачения русских и не русских авторов. Разоблачения установили факт весьма парадоксальный, но, тем не менее, совершенно несомненный: осуществление славянофильских планов всецело зависело от содействия двух немецких держав: Австрии (именно Австрии, а не Австро–Венгрии, ибо венгеры были безусловно враждебны русским планам) и, в особенности, Германии. Освободить балканских славян можно было только при содействии злейших врагов «славянства»! А так как, само собою разумеется, никакой немецкий политический деятель не стал бы оказывать поддержку «панславизму» — то уже из самой возможности немецкого содействия ясно, что серьезные деловые люди вроде Бисмарка никакого значения славянофильской фразеологии русских правящих кругов не придавали, считая все разговоры о «славянстве» простой блажью, которую, конечно, несколько неприятно слушать, но которая никаких практических последствий иметь ни в каком случае не может. С замечательной чуткостью Бисмарк сразу нащупал нерв всего дела, с самого начала взглянув на него как на конфликт Англии и России. Конфликт этот для него был в высшей степени неприятен. Германия уже тогда начинала становиться великой морской державой, ее коммерческий флот рос не по дням, а по часам — соответствующей же ему военной морской силы еще далеко не было налицо. Мир на море был необходим Германии как никогда — и ничто больше не могло угрожать этому миру, как русско–английская война. Еще в 1876 году поэтому Бисмарк предложил русскому правительству свои услуги как «честного маклера» на предмет соглашения с англичанами: с большой опять–таки проницательностью он видел, что конфликт далеко не так безысходен, как казалось Раулинсону и его единомышленникам, в сущности, очень далеко стоявшим от практической политики. Намерение России вернуть себе Бессарабию он считал «безделицей» (bagatelle) и полагал, что она ни в какое сравнение не идет с русско–английским спором в Центральной Азии. Стоит России гарантировать англичанам Индию, — Бисмарк предвидел, что для полного успокоения последних придется отдать им Египет, как он мягко выразился «обеспечить безопасность Суэцкого канала», с 1875 году перешедшего фактически в английские руки, так как Англия купила большую часть акций суэцкой компании, — и она охотно уступит России «безделушки». В действительности, как мы знаем, так и произошло: завладев в начале 80–х годов Египтом, англичане стали гораздо менее непреклонны в Средней Азии. Но в Петербурге насчет действительных намерений Германии находились в самом странном заблуждении: там были уверены, что в случае войны на Востоке Германия окажет России не более и не менее как вооруженную поддержку. Кн. Горчаков писал русскому послу в Берлине Убри: «В случае разногласия между нами и Австрией по Восточному вопросу, мы, как уверял Шувалова Бисмарк, можем безусловно рассчитывать на него. Пруссия, сказал Бисмарк, должница России за ее поддержку в 1866 и 1870 годах. Расплатиться с этим долгом для нее — дело чести. Поэтому как дворянин, а не как канцлер империи, он (Бисмарк) заявил, что для поддержания наших претензий Пруссия предоставит в наше распоряжение германскую армию». «Он сделал это заявление не как канцлер, — прибавлял Горчаков, — потому, что в политических сношениях он не позволяет себе быть вполне откровенным (il se réservait une espèce d’élasticité dans l’expression de sa pensée)».14 Объяснение этого разговора принесла опять–таки Октябрьская революция. Мы теперь знаем, что перед Горчаковым лежала секретнейшая конвенция, обещавшая России 200 тысяч прусских штыков, конвенция, которой Бисмарк и не думал исполнять.

Впоследствии, как известно, он публично высказывал, что весь Восточный вопрос не стоит костей одного померанского гренадера. Во всяком случае, здесь шла речь только о русско–австрийском споре как возможности: насчет спора русско–английского (а в нем была суть дела) Бисмарк, уже в совершенно трезвой беседе с Убри, вполне определенно давал понять, что на большее, чем безусловный нейтралитет Германии, Россия рассчитывать не должна. Но помимо канцлеров и посланников существовали личные, очень близкие отношения между государями двух стран — и тесная дружба высших военных и придворных чинов, принадлежавших не только к одному социальному классу, но нередко и к одной национальности в обеих странах: и не пересчитать остзейских баронов, носивших русский военный или придворный мундир. Когда император Александр II был в Варшаве, к нему явился с письмом и личным поручением императора Вильгельма генерал–адъютант последнего, фельдмаршал Мантейфель. Князь Горчаков поспешил, со своей стороны, побеседовать с доверенным лицом германского императора. На вопрос, окажет ли Германия поддержку России в случае войны, Мантейфель ответил категорически: «Мы вас не покинем». После этого как было сомневаться, что прусские штыки, можно сказать, в кармане?

Князь Бисмарк был совершенно невиновен в этом упорстве русского самообмана: добиться от него официального подтверждения слов Мантейфеля русским дипломатам так и не удалось, к великому огорчению кн. Горчакова. Только это и побуждало принять все же минимальные меры предосторожности и попытаться столковаться до войны по крайней мере с Австрией — если не с Англией. Австрия чрезвычайно охотно шла навстречу: точнее говоря, она двинулась в путь первая. В свое время не без больших оснований предполагали, что герцеговинское восстание стало серьезным делом при прямом содействии австрийского правительства. По крайней мере, именно оно, в лице канцлера гр. Андраши, первое реагировало на герцеговинские события 1875 года, выступив с планом реформ в соседних с Австрией христианских провинциях Турции. План — его подробности ни для кого теперь не интересны — клонился к тому, чтобы создать перманентный повод для австрийского вмешательства в Боснии и Герцеговине, вмешательства, которое рано или поздно должно было привести сначала к военной оккупации Австрией этих областей, а потом и к аннексии их. Согласие на все это Германии имелось уже с 1871–1872 годов. Англия в этой части Балканского полуострова насущных интересов не имела и относилась к делу безразлично. Оставалась Россия. Когда выяснилось горячее желание тех, кто ею управлял, вмешаться в дело, гр. Андраши сейчас же сообразил, какую из этого можно извлечь пользу. При единоличном действии Австрии дело могло дойти до австро–турецкой войны: к чему так рисковать, когда можно заставить воевать Россию — и в результате русско–турецкой войны получить Боснию и Герцеговину даром, не вынимая шпаги из ножен? На свидании двух императоров, австрийского и русского, в Рейхштадте (26 июня 1876 года) весьма легко пришли к соглашению, по которому Австрия получала Боснию (о Герцеговине, как цинически объяснял потом Андраши, «случайно забыли» упомянуть), а Россия — Бессарабию и Батум в Азии. Ни то, ни другое, скажет читатель, не имеет никакого отношения к балканским славянам, которых стремились освобождать. Подождите, не все славяне были так «случайно забыты», как герцеговинцы. Относительно других было положительно установлено, что они ни в каком случае не могут образовать на Балканском полуострове одного большого государства. Это, конечно, очень плохо сочеталось со славянофильской фразеологией, но это же лишний раз доказывает, что дело было вовсе не в ней. А так как — генерал Куропаткин в этом прав — в русских правящих сферах встречались все же и «искренние славянофилы», то рейхштадтскую сделку решено было держать в строжайшем секрете не только от публики, но и от русского посла в Константинополе Игнатьева. Так как последний был главным рычагом славянского «освобождения» на Балканах, то удобнее было не повергать его в ослабляющее волю состояние психической раздвоенности. Игнатьев вместе со всем русским общественным мнением продолжал верить, что Австрия — «коварный враг», а на самом деле австрийцы были, вполне формально, нашими союзниками.

Труднее, неизмеримо труднее дело было с Англией. Выборы 1874 года поставили у власти консервативное министерство с Дизраэли, впоследствии лордом Биконсфильдом, во главе. То была первая яркая вспышка английского империализма после многих лет. Экономической почвой был кризис, охвативший всю Европу. Англичанам, до тех пор верившим в свое промышленное первенство, как в закон природы, вдруг стало тесно на европейском рынке: выше мы видели, какие специальные причины еще усиливали тесноту. Перспектива — пусть даже просто мираж — экзотических завоеваний и новых колониальных рынков, перспектива, развернутая Дизраэли, сделала его богом буржуазного общественного мнения (английские рабочие тогда стояли в стороне от политики). Но поддержать такую репутацию было нелегко. Нужны были если не громкие дела, то громкие фразы; если не решительные действия, то резкие, кричащие эффекты. Без континентальных союзников Англия так же мало могла воевать с Россией, как и сорока годами раньше. Единственным возможным союзником казалась Германия — но она была союзницей России.15 Вдобавок, в русско–английском конфликте роль наступающего неизменно принадлежала России: Англия оборонялась. Но как раз к середине 70–х годов условия обороны стали изменяться к большой выгоде англичан. Во–первых, был прорыт — и, как мы видели, попал в английские руки — Суэцкий канал: британские войска на месяц пути оказались ближе к Индии, чем были раньше. Затем индийская железнодорожная сеть, почти не существовавшая в 60–х годах, к середине следующего десятилетия считала уже 6½ тысяч миль, из который на Пенджаб приходилось 664 (против 246 в 1867 году, иными словами, северо–западный, обращенный к России, угол сети вырос в 2½ раза). Нападение России теперь было менее страшно, чем в дни записки Раулинсона; нападение на Россию — менее нужно. Этими двумя соображениями и определялась политика Биконсфильда в восточном кризисе 1875–1878 годов. Он до последней степени поднял тон разговоров с русским правительством, и это чрезвычайно льстило английскому общественному мнению. В то же время, по существу, он весьма готов был «выжидать событий» — и дождался, наконец, такого момента, когда русское положение было хуже, чем оно могло бы быть после двух сражений, проигранных в Афганистане, Англия же была поставлена так выгодно, как никогда. В результате без прямого участия в войне Англия добилась не меньшего, чем ей дала бы война. Но она обязана была этим отнюдь не одному только дипломатическому искусству Дизраэли: еще более помогли ей в этом беспримерные неискусство и неловкость его противников. Пословица «На ловца и зверь бежит» никогда еще так не оправдывалась, как в англорусских отношениях этих лет. Русские дипломаты делали все, от них зависящее, чтобы дать пищу громким фразам английского империализма, и ничего не делали такого, что могло бы в самомалейшей степени служить ему серьезной угрозой.

Слухи о воинственных намерениях России относительно Турции несомненно обеспокоили английское правительство. Война с Россией казалась неизбежной — а мы знаем, что вести эту войну для Англии было совсем нелегко. Затруднительность положения англичан нашла себе выражение в донельзя странных советах, которые они сочли себя обязанными давать Турции. Ей рекомендовали из Лондона «как можно скорее подавить» начавшееся между балканскими славянами движение. Турки поняли это, как только они могли понять, — и целый болгарский округ был вырезан башибузуками. В Англии это произвело такое впечатление, что Дизраэли на несколько месяцев сделался почти непопулярен, а его либерального противника Гладстона, обличившего турецкие зверства, публика носила на руках. При таких обстоятельствах Британский кабинет должен был очень обрадоваться, узнав, что русское правительство и с ним готово договориться относительно своих действий на Балканском полуострове. В «секретной» депеше, содержание которой стало, конечно, сейчас же известно англичанам хотя бы через того же Бисмарка, кн. Горчаков шел так далеко, что соглашался ограничить русские военные операции северной Болгарией — не переходя, стало быть, Балканского хребта. Официально было обещано, что русские войска ни в каком случае не войдут в Константинополь. Понять эти обещания можно, только припомнив тот наивный византинизм, которым сопровождалась хивинская экспедиция. Хотели «усыпить внимание» соперника — и дали ему возможность вставить нам палку в колесо в самую критическую минуту. В самом деле: псевдосекретная депеша Горчакова гласила, что русские не перейдут Балканы, если султан обратится к императору Александру с просьбой о мире ранее, нежели военные операции подойдут к Балканам. Для того чтобы аннулировать это условие, передовой отряд генерала Гурко и был командирован занять балканские проходы немедленно после переправы через Дунай. Турки были лишены физической возможности просить мира ранее, чем русские спустились в долину Тунджи. Но удержаться там Гурко не смог, военного значения его набег не приобрел, а Дизраэли получил превосходный повод декламировать на тему о русском вероломстве. Когда после этого английский флот сначала был сконцентрирован у входа в Дарданеллы, а потом появился перед Константинополем, у Принцевых островов, все это были шаги формально строго оборонительные и вполне законные, как ни негодовало на них русское правительство. Никто не обязан верить обещаниям державы, которая систематически свои обещания нарушает.

Но Англия была врагом — по отношению к врагам допускаются военные хитрости, хотя, может быть, тот тип хитростей, который применен был русской дипломатией с кн. Горчаковым во главе, и являлся для второй половины XIX века несколько устарелым. Гораздо удивительнее, что эта дипломатия считала позволительными для нее аналогичные шаги относительно держав, связанных с Россией союзными договорами.

Выше мы говорили, что еще летом 1876 года между Россией и Австрией было заключено соглашение, обеспечивавшее Россию от всяких сюрпризов со стороны ее соседки на случай войны с Турцией. Собственно, только это соглашение и делало войну физически возможной: имея австрийскую армию с тыла, русские, как показал опыт кампании 1853–1854 годов, не смогли бы предпринять поход в Болгарию. Вот почему император Александр II и медлил с началом военных действий до тех пор, пока австро–русская конвенция не была выработана во всех деталях — а это отняло много времени. Рейхштадтское соглашение лета 1876 года было только принципиальным. Когда дело дошло до конкретной формулировки русских требований, Андраши обнаружил крайнюю недоверчивость, сильно оскорблявшую кн. Горчакова: последствия показали, что Андраши был более чем прав. Благодаря ожесточенным спорам из–за каждой мелочи, текст конвенции был готов только в марте следующего 1877 года (хотя датировали ее зачем–то 3 (15) января). Когда она была, наконец, подписана, Александр Николаевич двинул свою армию против Турции (манифест о войне был дан 12 апреля 1877 года). Казалось бы, совершенно ясно, что австро–русская конвенция — вещь серьезная. Полный текст ее напечатан только теперь, но и русские, и австрийские дипломаты признавали в общих чертах точным изложение, появившееся в австрийских газетах ровно десять лет спустя после событий, в 1887 году.16 Седьмой, и последний, пункт конвенции гласил: «Не должно быть устроено на Балканском полуострове значительное славянское государство в ущерб неславянским племенам». О том, как гармонировал этот пункт с официальными славянофильскими лозунгами нашей дипломатической кампании, уже говорили выше. Теперь дело не в этом. Как никак, Россия обязалась не создавать больших славянских государств из обломков европейской Турции, — на этом условии ей позволили вести войну. А когда война кончилась полной, хотя и достаточно–таки дорого купленной победой России, последняя, Сан–Стефанским трактатом от 19 февраля 1878 года, превратила почти всю европейскую Турцию именно в одно огромное славянское государство, Болгарское княжество, занимавшее, по Сан–Стефанским условиям, пространство от Дуная до Эгейского моря с севера на юг, и от Черного моря до Охридского озера в Албании с востока на запад. Один из русских дипломатов, участников Берлинского конгресса, и через 30 лет после событий недоуменно спрашивал: «Если Россия хотела остаться верной конвенции с Австрией, зачем же было забывать об этом при заключении Сан–Стефанского договора? Были ли и какие даны по этому поводу инструкции Н. П. Игнатьеву?».17 Что Игнатьев лично не знал ничего о конвенции, об этом мы упоминали. Но Сан–Стефанский трактат не был личным соглашением Игнатьева с Турцией. Он был утвержден русским правительством — тем самым, что заключило соглашение с Австрией. Единственное возможное объяснение заключается в том, что вера в прусские штыки, якобы готовые прийти на помощь России, пережила и плевненские неудачи, и победоносный переход через Балканы. И под Сан–Стефано в ушах стояли слова Мантейфеля: «Мы вас не покинем»! И эти слова, которые сказал сам генерал–адъютант германского императора, затмевали в сознании русских дипломатов всякую писаную бумагу — тем более, что писали эти дипломаты так много, что и сами едва ли могли упомнить все написанное. Что удивительного, в самом деле, что забыли какую–то статью какой–то конвенции: по уверению того же участника Берлинского конгресса, русская дипломатия запамятовала о существовании на Балканском полуострове целой страны, именуемой Грецией. Спасибо, французы напомнили. Тогда начались хлопоты, стали бросаться друг к другу за справками: но оказалось, что никто ничего не знает, как же решено в Петербурге насчет Греции. Горчаков, может быть, и знал — но забыл. Так и положено было оставить Грецию за французами.. Они первые заговорили — значит им есть что сказать…

Сан–Стефанский трактат — он стал известен австрийскому правительству еще ранее своего официального утверждения, в виде проекта — произвел в Вене впечатление разорвавшейся бомбы. Еще не далее, как в июне — июле 1877 года Горчаков заверял Андраши, что Россия останется верна принципам рейхштадтского соглашения. Австрийские разговоры о вероломстве России были теперь едва ли не энергичнее английских. И — это нетрудно было предвидеть — Англия поспешила использовать положение. По статье 2–й все той же австро–русской конвенции, по окончании войны никакие новые порядки на Балканском полуострове не должны были быть устанавливаемы «помимо участия великих держав, гарантировавших целость Турецкой империи». Берлинский конгресс был предусмотрен, таким образом, до войны, и позднейшее ламентации славянофилов насчет якобы западни, в которую заманил Россию Бисмарк с англичанами, могут быть объяснены только тем обстоятельством, что русско–австрийская сделка от славянофилов была скрыта. Но русская дипломатия, с характеризующим ее на всем протяжении рассматриваемого нами кризиса наивным лукавством, пыталась истолковать эту статью так, что «новые порядки» касаются только Константинополя и проливов — о всем же прочем Россия может договариваться с Портой tête–a–tête. Само собою разумеется, что эта военная хитрость удалась не лучше всех остальных. Австрия начала мобилизацию — и положение Биконсфильда сделалось блестящим как никогда. Наконец, Англия имела то, что ей так давно не хватало: континентального союзника! Военное одушевление английских консерваторов достигло размеров бреда. Хорошо знакомые всем читателям газет термины «джинго» и «джингоизм» родились именно в те месяцы и обязаны своим происхождением одной песенке, распевавшейся во всех music–hall’ax Лондона, где это словцо18 повторялось в каждом куплете, подчеркивая ультравоинственное настроение поющего. В Константинополь был послан самый энергичный из дипломатов «раулинсоновского» направления — Лейард. Парламент был созван на две недели ранее обычного срока. Тронная речь королевы с грозной неопределенностью говорила о «неожиданных событиях, которые могут сделать необходимыми меры предосторожности». Канцлер казначейства потребовал кредита в 6 миллионов фунтов стерлингов на чрезвычайные военные и морские расходы. В газетах печатались подробные известия о составе английской армии, предназначавшейся для действий против России (ее исчисляли в 150 000 человек), сообщались имена главнокомандующего и его штаба. Словом, такой военной шумихи Великобритания не переживала с тех месяцев, которые предшествовали Крымской войне.

Предшествовал ли теперь этот шум чему–нибудь серьезному? Политические противники лорда Биконсфильда все время видели во всем этом одну комедию. Никакой 150–тысячной армии в распоряжении английского правительства не было. Был сосредоточен на о. Мальте корпус англо–индийских войск, где имелись образчики контингентов и «независимых» раджей Индостана, но эти живописные отряды годились более для феерии, нежели для военных действий; солдаты Сулейман– или Осман–пашей, только что разбитые русскими, были сравнительно с этим серьезной боевой силой. Шесть миллионов фунтов (60 млн р. золотом) были ничтожной суммой для войны с Россией — сулившей издержки в сотни миллионов. В одном отношении, правда, война могла казаться менее опасной, чем, например, в 30–х годах: тогда у Николая Павловича был внушительный флот, в 70–х годах у России, в общности, никакого флота не было. Были один крупный броненосец, два–три броненосных крейсера да несколько наскоро вооруженных коммерческих пароходов, которым дали пышное название Добровольного флота. Но даже и эти ничтожные силы могли более навредить английской морской торговле, нежели весь великобританский флот — русской, по той простой причине, что последней вовсе не существовало. Словом, с какого конца ни взять, у противников консервативного министерства были основания считать все дело грандиозным bleff'ом. Далее большой военной демонстрации Биконсфильд едва ли собирался идти. Можно сказать больше: производя неслыханный джингоистский шум, руководители английской политики превосходно сознавали, вероятно, что практически никакая война невозможна — ибо Россия уже истощила на борьбе с Турцией все свои военно–финансовые ресурсы. «Прибыв в Петербург 30 апреля, — рассказывает официозный историк царствования Александр II, — Шувалов (русский посол в Лондоне, о котором будет сейчас речь ниже) нашел высшие правительственные круги утомленными войной и единодушно расположенными в пользу мира. Средства государства были истощены, боевые запасы израсходованы. В трудности, едва ли не в полной невозможности продолжать войну уверяли посла высшие государственные сановники, гражданские и военные».19 Сановники были совершенно правы. Война стоила уже около миллиарда рублей. Половина этого расхода была покрыта печатанием бумажных денег — что уронило курс кредитного рубля с 87 до 63 копеек золотом. Внутренний кредит был исчерпан — внешнего не оказывалось: попытки заключить заем за границей не удались. Золотые пошлины 1877 года были не только меркой политического влияния крупной индустрии, но и попыткой достать во что бы то ни стало необходимого для заграничной кампании золота, которое естественным путем не притекало в страну, а уплывало из нее. За пятилетие 1871–1875 годов наш средний вывоз составлял всего 470 млн р. против 565 млн р. ввоза. Если русско–турецкая война только угрожала, банкротством — угрожала, по мнению таких компетентных людей, как министр финансов Рейтерн, — то русско–англо–австрийская вела к такому банкротству неизбежно. России все равно пришлось бы сдаться — и даже форма капитуляции, пересмотр Сан–Стефанского трактата на Международном конгрессе, была подсказана русско–австрийской конвенцией. Но Биконсфильду нужно было показать, что Россия сдалась именно перед военной угрозой Англии, и судьба, в образе русской дипломатии, распорядилась так, что у него в руках оказались даже документальные доказательства для такого, в сущности, совершенно неисторического утверждения.

Как это ни странно, но в Петербурге Англию считали и более вероятным, и более грозным противником, нежели Австрию. Относительно этой последней упорно продолжали верить в магическую силу прусских штыков — как ни явственно говорил Бисмарк о несбыточности такой надежды. «Русская дипломатия все еще рассчитывала на содействие князя Бисмарка для образумления Австрии», — говорит тот же сейчас цитированный нами официозный историк. В то же время тот факт, что у Англии никаких штыков не было и что одна она была, пожалуй, менее страшна для России, чем даже Турция, как–то не вмещался в воображение тех, кто ведал русской внешней политикой. Гипнотизировало могущество английского флота, и картина появления английских броненосцев перед Кронштадтом заставила умолкнуть все здравые стратегические и дипломатические соображения: хотя английский флот перед Кронштадтом едва ли был бы страшнее в 1878 году, чем в 1854–1855 годах, когда обещание Непира взять русскую крепость бессильной угрозой повисло в воздухе. Как бы то ни было, решили сдаться именно Англии. Посредником явился гр. Петр Шувалов, русский посол в Лондоне. По своей предыдущей карьере — граф был сначала петербургским обер–полицеймейстером, а потом шефом жандармов — он, быть может, не был наиболее из русских дипломатов подготовленным для переговоров о Восточном вопросе: злые языки уверяли потом, что ему случалось путать Босфор с Дарданеллами, для разъяснения какового географического казуса пришлось командировать из Петербурга особого чиновника, так как все переговоры с англичанами ради большей конспирации велись изустно. Но по тому доверию, каким пользовался бывший шеф жандармов в Петербурге, едва ли можно было найти более подходящее лицо. Английский министр иностранных дел — тогда Салисбер — оценил это, и поставил разговор с Шуваловым на вполне деловую почву. Шувалов не без крайнего удивления узнал от него, что, собственно, Англия ничего не имеет против честного выполнения Россией конвенции от 3 января 1877 года. Поморщились англичане только по поводу Бессарабии, но, в конце концов, Бисмарк и тут оказался прав, что здесь английские интересы имеют минимальное значение. Зато они очень охотно соглашались на аннексию Россией Батума и на превращение северной Болгарии, до Балкан, в полунезависимое княжество что, впрочем, они сами, по собственной инициативе, предлагали добиться от султана еще до войны. Когда в Петербурге — где, очевидно, мерещилось чуть не требование восстановления Парижского трактата — узнали об английской умеренности, там ее поняли не так, как только следовало и возможно было понять: что англичане воевать не хотят и не могут. Там в первую минуту не поверили даже пользовавшемуся безграничным доверием сфер гр. Шувалову. Решили, что он что–то путает. А когда Шувалов сообщил, что англичане не прочь облечь свои условия в письменную форму, как было не ухватиться за эту неожиданно упавшую с неба благодать? Шувалову немедленно были посланы все необходимые полномочия, — и 18 мая в Лондоне был подписан ряд протоколов, в сущности закреплявших согласие Англии на русско–австрийскую сделку. В Лондоне Россия вновь изъявила согласие на то, на что она однажды уже согласилась в Рейхштадте, но о чем она позабыла под Сан–Стефано. Ничего ровно нового в англо–русских конвенциях от 18 мая (они официально были «секретными», но чуть ли не тотчас же были оглашены лондонской консервативной печатью) не было. Но Биконсфильд мог теперь показать своим поклонникам осязательные плоды империалистской политики. «Биконсфильд сказал: русские не войдут в Константинополь! И не вошли», — в упоении восклицали «джинго». А разбираться в истории дипломатических трактатов было не их дело: управлявший Англией великий антрепенер знал свою публику.

По существу, лондонскими конвенциями от 18 мая дело было кончено. Но для поставленной Биконсфильдом политической феерии это был слишком скромный конец: ему нужен был апофеоз его политики перед всей Европой. С другой стороны, его противникам тоже было бы приятнее чувствовать себя побежденными всей Европой, а не одной Англией: так для самолюбия было легче. Наконец, и Бисмарку не могла не быть приятна роль суперарбитра англо–русского спора, притом купленная по такой дешевой цене — не потратив не только костей ни одного померанского гренадера, но даже ни одного миллиона марок на мобилизацию. Ко всеобщему удовольствию, таким образом, и решено было покончить дело, гласно и официально, на Всеевропейском конгрессе, который и собрался в Берлине 1 июня 1878 года. Он не дал, и не мог дать, ничего нового, кроме второстепенных деталей, но так, как «показала себя» русская дипломатия именно на нем, то нельзя не дать его краткой характеристики, причем мы можем пользоваться подлинными словами одного из его участников. Приехав в Берлин, этот участник пошел представляться кн. Горчакову, назначенному первым уполномоченным России, — так сказать, по собственному выбору: предполагалось, собственно, первым послать Шувалова, но Горчаков захотел непременно ехать, и нельзя же было его подчинить его вчерашнему подчиненному. В ту минуту, когда был допущен к русскому канцлеру автор цитируемых нами воспоминаний, Горчаков был занят оживленной беседой с черногорцами, которых он уговаривал быть умереннее и не настаивать на приобретении во что бы то ни стало Антивари. «Если вам так понравилось Антивари, то отдайте Австрии за это хоть Спицу», — говорил Горчаков. «С удовольствием, — ответил ему черногорский уполномоченный. — Да жаль, что она и без того австрийская». Присутствующие были бы очень рады провалиться сквозь землю, но глава русской дипломатии нисколько не чувствовал себя смущенным своей маленькой обмолвкой. Он продолжал вести свою линию и убеждал черногорцев отвести границу «к вершинам гор». «Но здесь никаких гор нет, а лежат пахотные земли», — возражали все более и более приходившие в отчаяние братья–славяне. Настроение же русского канцлера становилось с каждой минутой лучше. Он мило шутил и все продол–285 жал уговаривать своих собеседников не спорить с Австрией. «Развяжитесь с ней: она покровительствует теперь Сербии, вы и отдайте сербам Подгорицу». «Все мы, — говорит автор, — в замешательстве переглянулись»… Горчаков это, наконец, заметил и спросил: «В чем дело»? «Нельзя отдать Подгорицу, — ответили ему: — она лежит на противоположной границе». «А нельзя отдать Подгорицу, так отдайте Спуж». «Спуж еще дальше в глубь страны». «Что–нибудь надо отдать, — сказал канцлер, — я слаб в географии этих мест. Для меня существуют только основные линии».20 Нам становится понятно, почему Бисмарк пришел в отчаяние, узнав, что первым русским уполномоченным будет Горчаков, и собрался даже вместо того, чтобы председательствовать на конгрессе, уехать в Киссинген. Большее доверие чувствовал германский канцлер к Шувалову, который, в трудные минуты, по крайней мере, ясно и отчетливо сознавал свою беспомощность. Вот какую речь держал этот фактически главный русский уполномоченный (читатели догадались, конечно, что с Горчаковым никто серьезно не считался) перед своими коллегами перед началом работ конгресса: «Меня учили на медные деньги. Я знаю очень, очень мало. Прежде всего позаботились научить меня иностранным языкам, и я говорю по–французски, по–немецки и по–английски, может быть, лучше, чем по–русски, но этим и ограничиваются мои положительные знания — вне языков ничего не знаю, и прошу вас, господа, помочь мне вашими знаниями. Научите меня всему, что сами знаете и что в настоящем случае необходимо. Мы сделаем так: каждый раз перед заседанием конгресса — или когда понадобится — мы будем собираться у меня: я укажу предметы обсуждения и попрошу вас высказаться. Поверьте, что выслушаю вас внимательно и постараюсь понять (sic!). Затем, если не потребуется для меня разъяснения чего–либо неусвоенного, я передам вам резюме наших суждений прямо по–французски, как буду говорить потом на конгрессе. Любезный барон Жомини согласился присутствовать на наших совещаниях, чтобы следить, не употребляю ли я когда–нибудь в моих объяснениях, какого–либо недипломатического выражения или оборота. Заметит что–либо подобное или какой грех против французского языка — он поправит. Итак, господа, помогите и начнемте». «Любезный барон Жомини», очевидно, был величайшим дипломатическим авторитетом в глазах Шувалова: полезно, поэтому, оговорить, что и этот великий дипломат не знал точно, где находится Филиппополь, к северу или к югу от Балкан… Фактически судьба России была в руках «столоначальников» — подтверждая известное изречение, вырвавшееся в минуту отчаяния у императора Николая I. Но и положение этих последних было не из завидных. «Когда мы (военные) узнали, что на нас будет возложено проектирование границ, — пишет наш автор, — мы обратились в путевую канцелярию канцлера за необходимыми для нас картами. Никаких карт для подобных занятий не оказалось. У меня решительно ничего не было с собой, так как меня схватили на дороге, Бобриков имел карту Сербии, а Боголюбов — Черногории. Бросились в магазины — тоже нет полного экземпляра австрийской карты Балканского полуострова. Пришлось явиться на первое заседание без всяких карт». Потом карты выписали из Вены. Любопытнее всего, что фактом защиты русских интересов против Австрии по австрийской карте автор уже и не смущается. Что могла бы быть русская карта Балканского полуострова, ему просто не приходит в голову. Где уж тут!.21

Биконсфильд мог торжествовать над Россией еще раз — теперь уже на самой большой сцене, какую только можно было найти на земном шаре. Через 10 дней после открытия конгресса Шувалов должен был донести в Петербург. «Обстоятельства настолько выяснились, что теперь мы ясно видим против нас всю Европу, за исключением Германии. Европа ничего не сделала для нас, но произведет репрессию, чтобы поддержать противу нас Австрию и Англию. Если бы только нашлась возможность без войны — которой не хотят — отнять у нас все нами достигнутое, то отняли бы охотно. Германия с нами, но ничего сделать не может для нас, и князь Бисмарк преспокойно уедет в Киссинген, оставив нас драться с Англией и Австрией, а может быть, и еще с кем–нибудь. Что мы можем выиграть? — а) в нравственном смысле: 1) независимость Румынии, но это мало нас занимает; 2) независимость Сербии, но ей хотят дать больше, чем мы желаем; 3) образование княжества Болгарского (NB: в тех пределах, которые англичане наметили, в сущности, до войны.); б) в материальном: Бессарабию, часть Малой Азии с Карсом и Батумом. Об остальном думать невозможно».22 При этом действительно и пришлось, в конце концов, остаться. Не только на св. Софии не был снова водружен православный крест, но не удалось добиться даже открытых ворот в Средиземное море: Берлинский трактат 1878 года давал меньше, чем Хункиар–Искелесский договор 1833 года. Козлом отпущения для славянофильской печати явился Бисмарк, будто бы «предавший» и «продавший». На самом деле Бисмарк не хвастал, когда говорил, что он сделал для защиты интересов России больше, чем все ее уполномоченные, вместе взятые. Но было бы ошибкой думать, что для Биконсфильда его успех прошел совсем «даром». Непосредственным результатом событий 1877–1878 годов было то, что поход русских на Индию, раньше бывший чем–то вроде навязчивой галлюцинации «знатоков» азиатских дел, вроде Раулинсона, теперь вдвинулся в сферу практических возможностей, и последние годы царствования Александра II отмечены первым шагом в этом направлении. Русская операционная линия в Средней Азии резко переместилась. До сих пор о предвидевшейся Раулинсоном параллели Мерв — Герат никто не думал: ахалтекинским походом Скобелева (1880–1881) Россия начинает наступать со стороны Каспийского моря, и на конце линии ее наступления оказывается именно Герат — «ворота в Индию».

Проект похода на Индию, собственно, старше не только Берлинского конгресса, но даже войны России с Турцией: он связан с именем генерала Скобелева, и письмо последнего из Кокана, где он был военным губернатором, излагающее этот проект, датировано январем 1877 года; но это — хронология чисто литературная, так сказать; в уме автора письма война с Турцией и участие, прямое или косвенное, в этой войне Англии — дело решенное, и он пишет так, как если бы оба факта уже были налицо. «Как бы счастливо ни велась кампания в Европе и азиатской Турции, на этих театрах войны трудно искать решения Восточного вопроса, — говорит Скобелев, ссылаясь на авторитеты Мольтке и Паскевича. — Не лучше ли воспользоваться нашим новым могущественным стратегическим положением в Средней Азии, нашим сравнительно гораздо лучшим против прежнего знакомством с путями и со средствами, в обширном смысле этого слова, в Азии, чтобы нанесть действительному нашему врагу смертельный удар, в том случае (сомнительном), если ясные признаки того, что мы решились действовать по самому чувствительному для англичан операционному направлению, не будут достаточны для того, чтобы побудить их к полной уступчивости».23 По мнению будущего победителя турок под Шипкой и Адрианополем, Россия смело могла бы ограничиться на Дунае и в азиатской Турции оборонительной кампанией: но зато выдвинуть 30–тысячный корпус к Астрабаду, который оттуда двинулся бы через Герат к Кабулу, — в то время как 18–тысячный отряд, выделенный из войск Туркестанского военного округа, двинулся бы в том же направлении от Самарканда, через Гиндукуш. Этот горный поход настолько практически занимал Скобелева, что он предпринял в этом направлении ряд опытов, убедивших его в возможности перейти Гиндукуш с артиллерией даже в феврале, когда горные проходы завалены снегом. Раулинсон, как видим, географически и стратегически не фантазировал, когда говорил о возможности появления русских штыков в Пенджабе, раз уже они стояли на Амударье. То, что ему грезилось до 1877 года, было политически неосуществимо, т. е. не входило в политические расчеты русского правительства. Этих политических расчетов сначала не изменила и записка Скобелева. Вопреки его советам, активную кампанию вели по старым путям, через Дунай и Балканы в Европе, на Карс и Эрзурум в Азии. Но когда выяснилось, что здесь борьба с Англией ни к чему привести не может, план бывшего кокандского губернатора вновь всплыл наверх. Хотя опубликовавшие письмо Скобелева и рассматривают его как чисто литературный документ, интересный для личности автора, но не имевший влияния на события эпохи, бросается в глаза, что две существенные черты письма нашли себе конкретную реализацию в 1878–м и следующих годах. «Когда последует объявление войны с Англией, то в Туркестане следовало бы начать с того, что послать немедленно посольство в Кабул, — пишет Скобелев. — Цель посольства: втянуть в союз с нами Шир–Али (афганского эмира) и войти в связь с недовольными в Индии». «Период дипломатических переговоров с Афганистаном» является в его проекте неизбежным прологом всей кампании. А затем — со слов одного английского автора — Скобелев очень тешится мыслью о железной дороге, связывающей Среднюю Азию с европейской Россией. И вот, летом 1878 года мы находим в Кабуле русское посольство Столетова (отозванное в результате заключения Берлинского трактата), а два года спустя, по следам наступающего по линии Герата отряда Скобелева, начинает строиться Закаспийская железная дорога. Трудно видеть во всем этом только случайные совпадения.

Теперь становится понятно и то, почему Скобелев, занявший после войны 1877–1878 годов одно из самых почетных мест в русской армии, не погнушался два года спустя таким скромным постом, как начальник над небольшим отрядом (и Скобелев находил еще, что отряд слишком велик!), посланным расправляться с текинскими «разбойниками», грабившими, впрочем, не Россию, а Персию. Это была «усиленная рекогносцировка» будущего главнокомандующего перед самой блестящей кампанией, которая могла только пригрезиться русскому военному. Что мысль об Индии не оставляла его и после текинского похода, свидетельствуется его письмом к Каткову, написанным в августе 1881 года. «Без серьезной демонстрации к Индии, по всей вероятности, к стороне Кандагара, немыслимо себе представить войны за Балканский полуостров», читаем мы здесь. Но за этими строками, напоминающими письмо 1877 года, следует совершенно неожиданное заключение: «Всю Среднюю Азию можно было бы отдать за серьезный и прибыльный союз с Англией». И хотя дальше опять развивается любимая мысль о походе через Герат на Индию, но она переплетается с другою, совершенно новою: пожеланием, чтобы Россия не стала «Липпе–Детмольдом или княжеством Монако, или Швейцарией», но была «Россией настолько грозной, чтобы не отдать немцам на поругание колыбель своей веры, всю славу исторического прошлого, миллионы кровных, братских сердец»! В последние два года жизни Скобелева мечты о войне с Германией — и, по его всегдашнему обычаю, практическая тренировка солдат в этом направлении — совершенно вытесняют прежние англо–индийские планы. Он пишет и говорит о немцах, и только о них. Англо–русский конфликт дал еще одну яркую вспышку — в начале 1885 года. Но это был последний рикошет по инерции катящегося ядра, на самом деле давно утратившего силу. «Враг» был теперь не в Лондоне, а в Берлине, — в Лондоне же был возможный союзник.

Так, уже в 80–х годах наметился кризис, разрешение которого суждено было увидеть следующему поколению. Обстоятельства, осложнившие конфликт позднее, выходят за хронологические рамки этой части «Русской истории». Но основной смысл конфликта, соперничество русского и прусского помещика в борьбе на хлебном рынке, было только подчеркнуто лишний раз самым последним из эпизодов, предшествовавших русско–германской войне: введением в России пошлин на германскую рожь. Как ни мелок кажется этот факт, но именно он должен был окончательно убедить более чуткую часть публики, что роковая развязка близится. Русско–французский союз был неизбежным политическим выводом из этой экономической схемы: как в 60–х годах быть с Пруссией — значило быть против Франции, так в 80–х быть против Германии — значило быть с Францией.


  1. Цитаты из г. Туган–Барановского (Фабрика, с. 523, 2–е изд.).
  2. Теперь, после опубликования Филлиповичем секретной английской переписки по поводу польского восстания 1863 года, не может быть сомнения, что коалиция, которую пытался организовать в этом году Наполеон III, была направлена своим острием не против России, но против Пруссии: заступничество за Польшу было лишь предлогом начать войну на Рейне. Комбинация сорвалась на нерешительности Австрии, побоявшейся попасть в клещи между Пруссией и Россией; за эту минуту трусости Австрия жестоко поплатилась три года спустя при Садовой.
  3. Подлинные дипломатические документы различных европейских держав, — не исключая Англии и Франции, — если они моложе примерно 1850 года (для различных государств сроки различны), доступны для пользования только с особого разрешения, которое дается очень скупо и лишь вполне «надежным» людям.
  4. Слова г. Гулишамбарова о Хивинском ханстве. (Экономический обзор Туркестанского района, обслуживаемого среднеазиатской железной дорогой. — Ашхабад, 1913, с. 165.)
  5. Мартенс. Россия и Англия в Центральной Азии, с. 42, англ. пер.
  6. Татищев. Александр II.
  7. Martens, цит. соч., с. 66.
  8. Татищев. Александр II, ср.: Мартенс, op. cit., с. 82–83.
  9. Речь идет о промышленной Англии XIX века. Банкирская Англия в начале XX века держалась в своей внешней политике иных принципов.
  10. Вышеприведенный цифровой материал заимствован из следующих изданий: Statesman’s yearbook — за соответствующие годы; Гульшамбаров. Европейская торговля XIX в. и участие в России; Mittschewsky. Russlands Handelspolitik. — Berlin, 1905; Туган–Барановский. Русская фабрика; Baicoiano. Handelspolitische Bestrebungen Englands zur Erschliessung d. unteren Donau. — München, 1913.
  11. Богучарский. Активное народничество.
  12. Куропаткин А. Н. Россия для русских. Задачи русской армии. — СПб., 1910, т. 2, с. 444 и др. (Курсив наш.)
  13. Ibid., с. 447. Курсив наш.
  14. Горяинов. Босфор и Дарданеллы, с. 316, фр. пер.
  15. Может быть, уже в это время малонадежной. Поддержка, оказанная Россией Франции в 1875 году, очень раздражила Бисмарка, и он — есть известия — предлагал Англии свою поддержку в обмен за союз против Франции. Английский министр отказался, сославшись на то, что такого союза английское общественное мнение не потерпит.
  16. Анучин Д. Г. Берлинский конгресс 1878 г. // Русская старина, 1912 (для данного случая особенно январь, с. 44–45).
  17. Там же, май, с. 35.
  18. Джинго — значит «черт».
  19. Татищев. Александр II.
  20. Русская старина, 1912, январь, с. 55–56.
  21. Для приведенных цитат см.: Анучин. Берлинский конгресс // Русская старина, 1912, январь–май.
  22. Ibid., май, с. 227.
  23. Исторический вестник, 1884, кн. 12. Ср.: Edwards. Russian Project against India. — London, 1885.
от

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus