Буржуазная администрация петровской России ♦ Союз буржуазии и феодальной знати; два проекта 1681 года ♦ Ратуша и ее связь с предыдущими мерами ♦ Происхождение губерний; военные округа XVII века, их социальное значение ♦ Характер петровской губернии ♦ Губернии и ратуша: «растаскивание» России ♦ Остатки ♦ централизации: Сенат как центр царского хозяйства ♦ Остатки буржуазной администрации: фискалы, их значение и судьба ♦ Происхождение коллегий; рассказ Фокеродта ♦ Коллегии и торговый капитализм ♦ Коллегии и дворянская реакция ♦ Коллегии и верховные «господа» ♦ Новые успехи дворянской реакции; Табель о рангах ♦ Последняя вспышка буржуазных тенденций: реформа 1722 года и генерал–прокуратура
Непосредственное управление дворянской Россией было в тех же руках, в чьих была и политическая власть: вассалы московского государя, военные землевладельцы собирали налоги, судили, устанавливали полицейский порядок в XVII веке, как и столетием раньше, как и двумя столетиями позже, в сущности, если брать социальный смысл явления, а не его юридическую оболочку. На этом однообразном фоне дворянского режима конец XVII и начало XVIII века дают, однако, очень резкое пятно. Перемещение экономического центра тяжести не могло пройти бесследно и для распределения власти между общественными группами: весна торгового капитализма принесла с собою нечто совершенно необычное для Московской России — буржуазную администрацию.
Тот факт, что на самом рубеже двух столетий, в 1699 году, дворянский воевода, за службу и раны посаженный на место, чтобы «покормиться досыта», должен был уступить это место посадскому бурмистру, не то «ответственному финансовому агенту правительства», не то — на последнее он был больше похож — приказчику на отчете, — этот факт описан нашими историками давно. Но, с их обычной верой в чудодейственную силу государства, они за него не запнулись: почему же бы государственной власти и не отдать местного управления в руки купцов, если это было для нее удобнее? Ведь еще Иван Васильевич Грозный хвастался, что он из камней может создать чад Авраама, а сделать из торгового человека судью и администратора во много раз легче. Но если мы вспомним, какой гигантской ломкой сопровождался переход управления из рук бояр, т. е. представителей крупного землевладения, в руки дворян — представителей землевладения среднего, нам будет понятно, каким прыжком было перемещение власти, хотя бы только на местах, в руки людей, вовсе не принадлежавших к землевладельческому классу. Революционный, катастрофический характер петровских преобразований ничем, быть может, не иллюстрируется более ярко, чем этой заменой, которую вошло в обычай объяснять скромными соображениями государственного удобства. Лишить власти один класс и передать ее другому для того только, чтобы «надежнее урегулировать финансовую ответственность» (как объясняет реформу 1699 года г. Милюков) — этого ни одно государство в мире не делало, потому что ни одно и не могло бы сделать. Правда, и петровской России удалось это ненадолго: меньше чем через тридцать лет дворянское государство взяло свое. Но для того чтобы хотя бы попытаться это сделать, нужно было совсем особое сочетание сил: нужен был тот союз буржуазии с верхушками землевладельческого класса, о котором мы говорили выше. Когда новая феодальная знать использовала до конца своего буржуазного союзника, последний должен был снова вернуться в прежнее политическое ничтожество. Но сейчас же обнаружилось, что без этой скромной поддержки сами «верховные господа» устоять совершенно не в состоянии: очутившись лицом к лицу с отодвинутым было на задний план дворянством, они быстро должны были сдать позицию этому последнему, и дворяне снова укрепились в седле, на этот раз уже почти на два столетия.
Союз буржуазии и «верховников» (так рано приходится уже употреблять этот термин, обычно связываемый с событиями 1730 года) гораздо старше даже и Петра. К одному и тому же 1681 году относятся два проекта, порознь довольно странные: один из них известен очень давно, другой впервые изложен подробно, если не ошибаемся, проф. Ключевским, но с уже знакомой нам «государственной» точки зрения; и тот, и другой оставались на положении «интересных случаев», неизвестно откуда взявшихся и что означавших. Один из них имел в виду централизовать сбор косвенных налогов по всему Московскому государству в руках капиталистов города Москвы. Московские гости и торговые люди гостиной и суконной сотен должны были поставить таможенных и кабацких голов на всю Россию. Нет надобности говорить, что наши историки–юристы сейчас же принялись жалеть бедных гостей, на которых взваливали такое трудное дело, и самый проект объяснили «недостатком правительственных распоряжений». Но гости, отказываясь от предлагаемой чести, мотивировали свой отказ не трудностью дела, а тем, что они не знают в провинции людей, на которых они могли бы положиться: мы поймем смысл этого ответа, если припомним, как, по описанию Кильбургера, провинциальное купечество относилось к привилегированным царским факторам. Что гостям собираются «свернуть шею», об этом знали, разумеется, не одни заезжие иноземцы: лучше всего это знали, конечно, сами гости. Говоря, что они не знают, кому верить на местах, они, собственно, признавались, что на местах им не верят. Возможная вещь, что их смущала и неопределенность отношений к местной дворянской администрации. В связи или не в связи с этим, но в то же самое время был выдвинут проект преобразования последней. «Предполагалось разделить государство на несколько наместничеств и рассажать по ним наличных представителей московской знати со значением действительных и притом несменяемых наместников».1 Проектированные наместничества должны были совпасть с отдельными «царствами», входившими в общий состав Московской державы — Сибирским, Казанским и так далее, так что это были бы «не мелкие уезды, на какие делилось Московское государство, а целые исторические области». Проект провалился на этот раз не вследствие несогласия тех, на кого собирались возложить такие трудные функции, а по совсем другой причине: против него восстала хранительница традиции церковь в лице патриарха Иоакима. Уже одно это должно нам показать, что речь шла не о восстановлении боярского правления, а о чем–то совершенно новом и для Москвы необычном. Двадцать лет спустя, когда голос патриарха ничего более не значил, это новое и необычное вылилось в два учреждения, самыми названиями своими отрицавшие московскую традицию: то были ратуша и губернии.
Проект 1681 года потерпел неудачу, поскольку он был смелой попыткой концентрировать сбор налогов в руках представителей крупного торгового капитала. Вообще же мертвой буквой он не остался: начиная с 80‑х годов, воеводы и приказные люди систематически устраняются от финансового управления; не только косвенные налоги отнимаются у них, но к ним не попадают больше и вновь вводимые прямые: такова была участь новой стрелецкой подати, оклад которой был установлен гостями. Первый из дошедших до нас указов о ратуше (1 марта 1698 года) ставит реформу в непосредственную связь с ранее заведенными порядками. «Указали мы, — говорится здесь, — по прежним отца нашего и брата нашего (т. е. царей Алексея и Федора) и по нашим указам, каковы состоялись в прошлых годах, тех городов с посадов и уездов стрелецкие и оброчные деньги и иные всякие денежные доходы сбирать самим тех городов земским старостам и волостным судейкам и целовальникам в земских избах мимо воевод и приказных людей… потому что и в прошлых годах того сбору им воеводам ведать не велено ж, для того, что по их воеводским прихотям были многие с посадских людей и с уездных крестьян ненадобные сборы…» Последние цитированные слова не оставляют никакого сомнения, что дело шло отнюдь не о «финансовых удобствах» только, а об отнятии власти у одной социальной группы и передаче ее другой. Так это и поняли обе стороны — и дворянская администрация, и посадские. В Вятке, например, посадские не только перестали что бы то ни было платить воеводе и давать ему корм, но не хотели и продавать ему съестных припасов по обычной цене, весьма неделикатно давая понять своему вчерашнему начальству, что ему пора убираться из города. С другой стороны, и воеводы ответили на это коллективной отставкой и попытками обструкции: вновь назначенные отказывались ехать к своим местам, а старые уклонялись от всяких дел и заводили длинную переписку с московскими приказами насчет того, что же теперь им делать и «у чего быть»? Как и можно было ожидать, посадская беднота в очень многих случаях оказывалась на одной стороне с воеводами. Перейти под власть столь мало популярных гостей ей отнюдь не улыбалось, и целый ряд провинциальных городов попробовал уклониться от нововведения (по подсчету г. Милюкова, 33 из 70). Правительству пришлось пойти на уступки: в пользу посадских уступили тем, что понизили первоначально намеченную сумму налогов. Воеводы и приказные люди сохранили в своем заведовании те местности, где преобладало крепостное право: должны были «ведать во всяких делах всяких служилых людей и уездных помещиков, вотчинниковых и монастырских крестьян». Иными словами, дворянская Россия осталась при дворянской администрации, буржуазная удержалась только в городах, а деревня попала в ее ведение лишь там, где не было помещиков: за «бурмистрами» остался весь Север Московского государства. Это голландское название было, кажется, единственным, что во всей реформе принадлежало лично Петру: он тогда только что вернулся из своего путешествия в Голландию.
Самая главная черта проекта 1681 года была воспроизведена в указах 1699–1700 годов полностью: управление буржуазной Россией было сосредоточено в руках московского купечества, которое на этот раз, по–видимому, не нашло возражений против налагавшейся на него «тяжести». Московские «бурмистры» должны были ведать бурмистров всех других городов, и московская «ратуша» служить средоточием всех сборов, основанных на новой системе. В руках уполномоченных московской буржуазии оказалась почти пятая часть всего тогдашнего бюджета, а если присчитать к этому все промышленные предприятия царской казны, фактически управлявшиеся той же буржуазией, то и гораздо больше. Система монополий никогда еще не достигала такого развития, как в первые годы XVIII столетия. Продажа водки и не переставала быть исключительной привилегией казны: кабацкие доходы составляли главную часть бюджета ратуши. С 1705 года царской монополией стала также и соль, дававшая ежегодно от 300 до 400 тысяч рублей (тогдашних: на золото 3–3’/2 миллиона). Несколько позже казенными товарами стали деготь, мел, рыбий жир, сало и щетина. «Здешний двор, — писал в 1706 году английский посланник своему двору, — совсем превратился в купеческий: не довольствуясь монополией на лучшие товары собственной страны, например, смолу, поташ, ревень, клей и т. п. (которые покупаются по низкой цене и перепродаются с большим барышом англичанам и голландцам, так как никому торговать ими, кроме казны, не позволяется), они захватывают теперь иностранную торговлю; все, что нужно, покупают за границей через частных купцов, которым платят только за комиссию, а барыш принадлежит казне, которая принимает на себя и риск». Русские товары точно так же продавались непосредственно за границей, для чего царские «гости» отправлялись даже в Амстердам, облеченные новым званием «обер–комиссаров». Нет надобности говорить, что и они, как гости старого времени, торговали не только за царя но и за себя лично, не стараясь особенно тщательно отделить одно от другого. Каким влиянием пользовалось тогда купечество в финансовом управлении, можно судить по предоставленному в 1703 году ратуше праву: контролировать распределение тех сумм, которые прошли через ратушу. Благодаря этому весь финансовый аппарат петровской армии оказался под надзором бурмистров: они раздавали жалованье на местах и проверяли употребление выданного военным начальством. Дворянин «с эполетою» должен был послушно представлять отчет «купчишке»: так далека была Петровская эпоха от нравов, изображавшихся впоследствии Гоголем!
Однако же и для Петровской эпохи такое положение вещей было слишком оригинальным, чтобы оно могло длиться долго. Как ни влиятельна была буржуазия — больше иноземная, чем туземная — экономически, политическая власть была не в ее руках. У ратуши с ее буржуазной централизацией давно был готов соперник, от имени которого и в пользу которого, работала, в сущности, и буржуазия. Проект «наместничеств» 1681 года так же мало упал с неба, как и проект всероссийской «бурмистерской палаты». Уже в 50‑х годах XVII века на окраинах Московского государства мы встречаем начальников с чрезвычайными полномочиями, и всегда из крупной знати, близкой к царскому двору. Таков был князь Репнин, правивший сначала в Смоленске, потом в Новгороде; когда он уезжал на время в Москву, команду принимал его сын, точно дело шло о настоящем удельном княжестве. Таков был в Белгороде князь Ромодановский и в Казани знаменитый Борис Александрович Голицын, который, по словам современника, «правил весь низ (все Поволжье) так абсолютно, как бы был государем». Как и полагается феодалам, то были, прежде всего, военные начальники — командующие войсками того или иного округа, по теперешней терминологии, но, по феодальному же обычаю, военное начальство было начальством вообще. Белгородский воевода ведал приписанными к Белгороду городами не только в военном, но и в финансовом, и в судебном отношениях: «службою и судом и денежными и хлебными всякими доходы». В 1670 году несколько городов Смоленского округа были переданы в новгородский «разряд» (как именовались тогда эти округа) «со всею службою и со всякими тех городов доходы, и судом и расправою, и поместными и вотчинными делами». Иностранцу, смотревшему на московские порядки, так сказать, с птичьего полета, и от которого поэтому подробности московской административной техники не могли закрыть сущности дела, установившиеся к концу XVII века, порядки казались формальным «разделением Руси». «Во всех областях, на которые разделена была империя, — пишет английский моряк Перри, приехавший в Россию в 1698 году, — они (важные, знатные господа, которые были любимцами царя и принадлежали обыкновенно к именитейшим родам России) действовали, как подчиненные царю владетельные князья, имеющие право пользоваться царским именем, чтобы придавать большую силу издаваемым ими приказаниям; можно сказать, что в их руках находилась жизнь людей и их имущество. Для рассмотрения дел и приведения в исполнение их приказаний каждый из этих господ или князей имел присутственное место, или палату, в Москве, где эти знатные господа большей частью имели местожительства; туда подавали просьбы из всех меньших городов, находящихся в каждой из этих областей. В этом присутствии вместо судей заседали дьяки или канцлер; обязанность их заключалась в том, чтобы выслушивать и решать дела, подписывать приказы, относящиеся до казначейства, военных или гражданских дел, и от времени до времени отдавать отчет в своих действиях тому из господ, под начальством которого они действовали; вышеозначенные господа редко сами приходили в палаты, чтобы выслушивать дело. Дьяки представляли им вопрос в той форме и в том свете, как желали и в случае неудовольствия в это время не существовало возможности подать прошение ни в какое высшее место. Каждому из этих господ предоставлено было право назначать и посылать правителей во все большие и малые города, посредством которых каждая область подразделялась на меньшие округа… Собранные (воеводами) суммы высылались в главный приказ или в собственную канцелярию каждого из этих бояр, живущих в Москве, где производился расчет сборов, сделанных в каждой области, смотря по тому, как для них было выгоднее — с приложением отчета о том, что было истрачено на разные вымышленные случаи, относящиеся до служебных необходимостей и пользы каждой области; остаток денег высылали в канцелярию главного казначейства».
«Устройство ратуши было со стороны Петра серьезной попыткой противодействовать» этому растаскиванию государства «важными знатными господами»: если символическую фигуру Петра мы заменим торговым капиталом, как раз к началу Северной войны ставшим в центре всех дел, эта оценка г. Милюкова будет вполне правильной. В момент своего наивысшего подъема торговая буржуазия оттеснила на задний план петровских сатрапов, и они не решились даже серьезно ей сопротивляться (о кое–каком противодействии бояр учреждению ратуши говорит тот же Перри). Но уже очень скоро «важные знатные господа, которые были любимцами царя», взяли свое. В 1707 или 1708 году все города, кроме тех, которые ближе 100 верст к Москве, были «расписаны» между пограничными центрами: Киевом, Смоленском, Азовом, Казанью, Архангельском и С. — Петербургом.2 Каким принципом руководствовались при «расписывании» городов, на этот счет хорошо осведомленный современник, Татищев, говорит ьполне определенно. «Губернаторы» старались захватить возможно больше доходных городов: так, например, Меншиков «приписал» к Петербургу Ярославль «для богатого купечества»; как наиболее близкое к Петру лицо, он два города своей губернии, Ямбург и Копорье, получил прямо в личную собственность. В том же качестве первого человека по царе Меншиков стал получать города еще раньше официального «расписывания» их по губерниям: уже в 1706 г. Петр сделал распоряжение; «Новгород, Великие Луки и прочие принадлежащие к ним города по росписи г. Меншикова отослать совсем к его губернации»”. Но и прочие «губернаторы» были из ближайших к царю людей: Азовская и Казанская губернии были в руках братьев Апраксиных, один из которых, «адмиралтеец» Федор Матвеевич, после Меншикова был к Петру ближе чем кто бы то ни было; Киевская была отдана ставшему впоследствии столь знаменитым вождю «верховников» 1730 года, князю Дмитрию Михайловичу Голицыну, которого Петр особенно уважал; в Смоленске сидел царский родственник Салтыков. Мы очень ошиблись бы, если бы это сосредоточение власти на местах в руках доверенных людей царя объяснили соображениями целесообразности: желанием лучше знать местные дела, непосредственнее на них воздействовать и т. п. Этого уже потому не могло быть, что стоять близко к царю и находиться близко ко своей губернии невозможно было одновременно. Губернаторы, по большей части, находились там же, где был центр власти, и во время Северной войны «прилучались быть в армии». Более других оседлым в своей губернии был князь Д. М. Голицын; а вместо Меншикова в Ингерманландии управлял «ландрихтер» Корсаков, вместо Ф. Апраксина в Азовской губернии — Кикин, вместо Петра Апраксина в Казани — вице–губернатор Кудрявцев; сибирский губернатор князь Гагарин, которого Петр впоследствии должен был повесить за невообразимый грабеж, большей частью пребывал в Москве. То управление через «дьяков и канцлеров», о котором говорил Перри, продолжалось, таким образом, и после нового раздела страны между «знатными господами». Все, чего от них требовал Петр, — это, чтобы они делились с центральной властью своими доходами: восстанавливая денежные подати средневекового вассала средневековому сюзерену, губернаторы подносили царю «подарки». Они бывали большие — до 70 000 рублей сразу, и маленькие, исчислявшиеся десятками рублей; регулярные, из года в год, и чрезвычайные — по какому–нибудь особенному случаю: так, по случаю свадьбы Петра с Екатериной губернаторы должны были прислать по 50 рублей с каждого города. Больше всех утешал Петра своими «подарками» казанский губернатор Петр Апраксин, за три года переславший царю 120 000 рублей от своего усердия (на современные золотые деньги несколько более миллиона); зато при нем «учинилось впусте» в Казанской губернии 33 215 дворов инородцев, плативших ясак, и оттого вскоре оказалось «не только запросных (чрезвычайных), но и табельных (обыкновенных) сборов сбирать невозможно — за умножением в дворовом числе многой пустоты». Д. М. Голицын собрал за свое управление Киевской губернией «излишних денежных сборов 500 000 рублей (четыре с половиной миллиона) — и от тех тягостей и от излишних сборов в Киевской губернии учинилась пустота». А еще Голицын считался лучшим губернатором!
«Знатные господа» в свое время сопротивлялись устройству ратуши. Как отнеслась сконцентрированная в ратуше буржуазия к учреждению губерний? Попытки сопротивления были и здесь. Обер–инспектор ратуши, знаменитый Курбатов, горячо протестовал против «расталкивания» и старался найти наиболее чувствительный пункт у царя, указывая на возможное, при новых порядках, уменьшение доходов. «Ежели не растащена будет собранная тобою, государем единым, ратуша, — писал он Петру, — и мне бедному препятия, как уже и есть мне, не будет, учиню при помощи Божией для святыя войны, ее же ради я призван, многое собрание». Не будет ратуши, и воевать не на что будет, грозился Курбатов: «Ей–ей во единособранном правлении всегда лучше бывает», тогда как «немногая бывает и будет польза в разном правлении». Петру трудно было на это ответить. Будущий (и как скоро!) создатель бюрократического режима в России то цеплялся за бюрократизм ратуши, иронически напоминая о десятках расписок, которые приходилось брать каждому плательщику, то приводил избитый мотив о том, как трудно управлять заочно. Мотив, не годный уже потому, что именно губернаторы, как мы видели, по большей части правили заочно, хотя правда, что расписками и вообще отчетностью они себя не утруждали. Возражения Курбатова только несколько затянули дело. И единственной уступкой буржуазии было то, что представитель и защитник ее интересов Курбатов сделался начальником Архангельской губернии, наиболее буржуазной из всех. Торговый капитал и феодальная знать размежевались, таким образом, территориально, причем в руки второй досталось девять десятых, а в руках первого осталась одна десятая всей территории и всей власти.3
Но раздел не мог быть совершенно чистым. Во–первых, Петр, говоря словами г. Милюкова, «мало–помалу создал себе… особую сферу непосредственной государственно–хозяйственной деятельности, взяв в свое личное распоряжение эксплуатацию (большей частью с помощью «прибыльщиков») целого ряда регалий». То есть, как и в XVII веке, выше крупнейших хозяйств частных вотчинников оставалось хозяйство царское. А затем оставались город и область вокруг него, не поддававшиеся территориальному размежеванию, потому что они одновременно являлись средоточием и новой феодальной знати, и крупнейшей буржуазии. То была Москва с ближайшими к ней уездами. Так как географически она совпадала и с центром царского хозяйства, то не было ничего естественнее сосредоточения в одних руках власти над «Московской губернией» и заведования царскими предприятиями. И не путай нас ассоциации, навеянные положением вещей гораздо более поздним, чем 1711 год, не будь мы, кроме того, под гипнозом имен, мы давно бы нашли правильное место в истории русских учреждений петровскому сенату. Это «невиданное и неслыханное», по мнению старых историков–юристов, создание Петра прежде всего было собранием ответственных царских приказчиков. Достаточно внимательно перечитать известные «пункты» 2 марта 1711 года, которыми уезжавший в прутский поход царь определял деятельность только что созданного им «правительствующего» центра, чтобы эта именно картина встала перед нами со всею определенностью. Всех «пунктов» 9, вот пять последних: «Векселя исправить и держать в одном месте; товары, которые на откупах или по канцеляриям и губерниям, осмотреть и освидетельствовать; о соли — стараться отдать на откуп и попещися прибыли у оной; торг китайской, сделав компанию добрую, отдать; персидский торг умножить и армян как возможно приласкать и облегчить, в чем пристойно, дабы тем подать охоту для большего их приезду». Кильбургеровская «коллегия гостей» ничего иного в свое время и не делала. Что в этой коллегии теперь рядом с «прибыльщиком» и бывшим холопом Васильем Ершовым, который стал «управителем» Московской губернии, мы видим большое число недавних бояр, — правда, не из первого сорта, это только лишний раз показывает, как перемешались все понятия с перестановкой экономического центра тяжести. Функции же тех бояр, которые попали в сенаторы, как нельзя лучше соответствовали их новой роли. Из членов сената первоначального состава Самарин был генерал–кригс–цалмейстером, т. е. главным казначеем армии, Опухтин заведовал серебряным рядом, Купецкой палатой и денежными дворами, князь Гр. Волконский — тульскими оружейными заводами, и т. д. Ни один из «верховных господ», вроде Меншикова и Апраксина, в сенат не пошел, и они писали ему «указом», а право сената давать им указы было очень сомнительно. Нужно прибавить, и в этом второй характеристический признак нового учреждения, что вообще его права за пределами Московской губернии рисовались ему самому и его агентам в некотором тумане. Уже то, что Московская губерния, одна из всех, была упомянута в том самом указе, которым учреждался сенат (22 февраля 1711 года), указывает на какую–то их специальную связь. Любопытная переписка сената с его первым «обер–фискалом (мы сейчас увидим значение этой должности) окончательно убеждает в том, что связь эту нельзя считать случайной. Обер–фискал прямо спрашивал: для одной ли он Московской губернии назначен или для всех? Со склонностью всех учреждений в мире расширять свою компетенцию, сенат ответил, что обер–фискал должен «смотреть во всех губерниях». Но сам спрашивавший, по–видимому, был твердо убежден в противоположном ответе, ибо в одном из пунктов своего доклада он просит, чтобы из приказов и городов Московской губернии дела прислать к нему немедленно… и чтобы о его назначении сделать известным «на Москве в приказах, в слободах, и в городах, и в уездах Московской губернии». Сенат положил резолюцию «послать великого государя указы в Московскую и в другие губернии», опять подчеркивая этим свое повсеместное значение. Но на губернаторов это очень мало действовало, и из целого ряда указов Петра мы узнаем, что на приказания сената губернаторы не обращали никакого внимания, несмотря на грозное заявление указа от 5 марта: «Определили управительный сенат, которому всяк и их указам да будет послушен так, как нам самому, под жестоким наказанием или и смертью, по вине смотря». Эти слова создателя сената произвели впечатление больше, по–видимому, на позднейших историков, нежели на тех, кого они ближайшим образом имели в виду. Губернаторы и после неоднократно доводили Петра до угроз поступить с ними «как ворам достоит» и, что называется, ухом не вели, прекрасно понимая, что «от слова не сделается». Историки же, обратив больше всего внимания на название и на первый пункт петровской инструкции («суд иметь нелицемерный» и т. д.), заговорили о неслыханном и невиданном учреждении, заимствованном будто бы из Швеции. Между тем как раз со шведским, аристократическим, и не на словах, а на деле, «правительствующим» сенатом сенат Петра Великого ничего общего не имел, кроме имени.
Снабжение царских приказчиков широкими судебными и административными полномочиями само по себе никого, конечно, не удивило бы в начале XVIII века, когда и в конце его царскому камердинеру ничего не стоило превратиться в первого министра. Против сената могла бы явиться оппозиция лишь в том случае, если бы он, подобно ратуше, получил социальное значение — стал орудием буржуазии в борьбе за власть с дворянством. Но буржуазный центр, каким была ратуша, ко времени появления сената был уже окончательно разбит — «верховные господа» «растащили» по своим губерниям все, что удалось собрать купеческой администрации.
Реформа самого сената понадобилась лишь тогда, когда и в это учреждение попали «верховные господа», первоначально в нем не представленные и мало им интересовавшиеся. Но еще раньше этого заключительного аккорда петровских преобразований, поскольку они касались администрации, лютую ненависть среднего и мелкого служилого люда снискало одно орудие сенатского управления, имевшее два основных признака: во–первых, оно было, действительно, заимствовано у Запада не по одному названию, а во–вторых, хотя и косвенно, оно оставляло в руках недворян крупную долю влияния на дела. То были фискалы. С этим именем у всякого связывается столь определенная ассоциация, выдвигающая на первый план идею тайного сыска и шпионажа, что рассмотреть действительный смысл этого учреждения не так легко. Беря его, однако же, так, как оно изображено в современных документах, особенно в современных документах, особенно в инструкции от 17 марта 1714 года, дающей фискальству окончательную отделку, нетрудно видеть, что в воображении Петра носилось, в довольно туманном образе, нечто вроде современной прокуратуры. Фискал — представитель публичного интереса, охраняющий «дела народные» от покушений со стороны частных лиц. Оттого в сферу его ведения входят не только «взятки или кражи казны», но и все дела, «иже не имеют челобитчиков о себе», в которые никакое частное лицо не имеет поводов вступаться. Убьют ли проезжего, останется ли выморочное имущество — о расследовании в первом случае, об охране беспризорного имения во втором должен заботиться фискал. Публичный интерес, как таковой, в Московской Руси не имел своей охраны, наиболее близко подходящие по типу к фискалам губные головы охраняли интересы не общества в его целом, а только местного населения, органами которого они и являлись. Но эти функции фискалов, навеянные знакомством с европейскими порядками, уже при Петре отпали от них или отступили на второй план, как скоро появилась прокуратура со своим собственным именем. В воображении современников и в памяти потомства гораздо ярче запечатлелась другая задача фискалов, сближавшая их со знаменитыми «прибыльщиками», из среды которых и вышли некоторые из них — отыскивание прибытка царской казне, притом очень оригинальным способом: не путем изобретения новых источников дохода, а путем устранения расходов, происходящих от злоупотреблений и казнокрадства. Причем, впрочем, и старый, прибылыцицкий, способ увеличения казенных доходов не совершенно исчез из фискальской практики: знаменитый Нестеров в своем «доношении» перечисляет в ряду своих заслуг не одно раскрытие злоупотреблений, а и свой проект — основать купеческую компанию, которая бы защищала интересы туземного купечества от конкуренции иностранцев. Но это лишь один из пунктов «доношения», притом последний, в остальных речь идет об изобличении или предупреждении краж то из царских предприятий, например, бархата, который поручили продавать одному агенту, то из государственной казны, с монетного двора, например, причем не видно, чтобы слуге Петра Великого было доступно то невесомое различие государева и государственного при режиме абсолютной монархии, которое с такой тонкостью проводили впоследствии наши историки–юристы. И покража царского бархата, и взятки, которые брал дворцовый судья Савелов, — за всем этим одинаково гнался, с неутомимостью ищейки, царский фискал, стремясь обратить эту охоту за расхитителями казны в наследственную профессию. «Их общая дворянская компания, — жалуется Нестеров на своих товарищей, — а я, раб твой, меж ими замешался один с сыном моим, которого обучаю фискальству и за подьячего имею…» И из этого же места «доношения» мы узнаем, кстати, что только один этот не дворгнский фискал и относился к своему делу серьезно, прочие же, «дворянская компания», «отбывая службы и посылок, живут сами, яко сущие тунеядцы, при своих деревнях, и имеют тщание о своих, а не фискальстве». Пусть бывший барский холоп (до своего «прибылыцичества», которое послужило ему ступенью к фискальству, Нестеров был крепостным, как и Курбатов) и поклеветал немного при этом случае на своих бывших господ, но сами петровские указы свидетельствуют, что на дворян, как на сберегателей царских доходов, царь не рассчитывал. Фискальство сразу же было сделано доступным и для буржуазии. «Выбрать обер–фискала, человека умного и доброго, из какого чина ни есть», — читаем мы в первом же распоряжении Петра, детально касающееся новой должности (указ от 5 марта 1711 года; в указе от 2 марта фискалы только упомянуты). Согласно этим требованием, брать, не стесняясь чинами, первого обер–фискала взяли из дьяков Преображенского приказа, петровского департамента полиции. Чиновные люди, впрочем, сейчас же повели против своего нечиновного надзирателя весьма успешную обструкцию, и назначенный в апреле 1711 года новый обер–фискал еще в августе не имел ни подчиненных, ни канцелярии, ни даже помещения. Но Петр или, вернее, не потерявшие еще на него влияния буржуазные круги вели свою линию, и даже указ от 17 марта 1714 года требует, чтобы, по крайней мере, двое из состоявших при сенате фискалов были из купечества, «которые бы могли купеческое состояние тайно ведать», дипломатически прибавляет указ; точно так же и в губерниях часть фискальских мест обязательно предоставлялась буржуазии. И действительно, в одном из позднейших сенатских указов мы читаем, что городовые фискалы должны быть «за выбором провинциал–фискалов и всех того города купецких людей». А сам о себе один из таких фискалов с товарищами пишет: «Выбраны мы на Устюге мирскими людьми в фискалы…»
Фактически Нестеров был последним обер–фискалом не из дворян: его место занял уже дворянин, гвардейский полковник Мякинин. Но когда буржуазия впервые явилась в виде охранителя публичного интереса и контролера дворянской администрации, это должно было вызвать у чиновных людей взрыв ярости, которую трудно описать, и некоторое понятие о которой могут дать лишь подлинные слова оратора, впитавшего в себя всю дворянскую злобу против нового учреждения. В знаменитой великопостной проповеди Стефана Яворского (1712) звучат прямо революционные ноты. «Закон Господень непорочен, а законы человеческие бывают порочны. А какой же то закон, например: поставити надзирателя над судом и дати ему волю, кого хочет обличити, да обличит, кого хочет обесчестить, да обесчестит; поклеп сложить на ближнего судью, вольно то ему. Не тако подобает сему быти: искал он моей головы, поклеп на меня сложил, а не довел — пусть положит свою голову; сеть мне скрыл, пусть сам ввязнет в узкую; ров мне ископал, пусть сам впадет в онь, сын погибельный, чужою бо мерою мерите. А то какова слова ему не говорите, запинает за бесчестье!» И эта своеобразная теория уголовной ответственности прокурора в случае оправдания подсудимого не осталась пустым звуком, тот же, цитированный уже нами указ от 17 марта устанавливает для фискалов «штраф легкой» за ошибки без намерения и уголовное взыскание, равное тому, какому подлежало обличаемое фискалом лицо, в случае доказанного злого умысла со стороны фискала. Но это значило превратить фискальский сыск в своего рода дуэль между изыскателями злоупотреблений и «злоупотребителями»: либо ты меня, либо я тебя. А герои, фанатики своего фискальского долга, вроде Нестерова, и здесь были такою же редкостью, как и везде. Этот пункт указа от 17 марта 1714 года был крупной победой дворянства над буржуазией — началом конца буржуазной администрации вообще.
Погибая, она, однако, если верить некоторым очень авторитетным показаниям, помогла нанести старой дворянской администрации еще один удар. Фокеродт, писавший всего через 12 лет по смерти Петра, следовательно, почти современник, многое, во всяком случае, слышавший от современников, считает фискальские доносы Нестерова исходной точкой крупнейшей административной реформы Петра — введения коллегий. Он изображает дело так: первые 30 лет своей жизни Петр «мало или вовсе не заботился» о внутреннем управлении государством, всецело поглощенный заботами о преобразовании армии и создании флота. В этом направлении толкала царя не одна внешняя политика, как привыкли мы думать: Петр сознавал, говорит Фокеродт, «какое значение имеет постоянная армия для самодержавной власти». Мы увидим скоро, что в этом, мимоходом брошенном замечании, прусский дипломат «коротко, ясно и по обыкновению умно» (характеристика, которую дает Фокеродту г. Милюков) наметил одну из кардинальных линий петровской политики. Не будем пока отвлекаться от нашей очередной темы — административной реформы. Итак, не занимаясь первые тридцать лет своего царствования вопросами внутренней администрации, Петр впервые обратил на нее внимание, когда хаос в этой области достиг крайних пределов, причем ближайшим образом открыла глаза царю, по уверению Фокеродта, записка, составленная и поданная в 1714 году Нестеровым, который за нее именно и был сделан обер–фискалом. Тем временем Петр мог убедиться, что преобразование армии и флота по европейским образцам дало прекрасные результаты: ему, военному инструктору и корабельному инженеру, прежде всего другого, естественно, могла прийти в голову мысль, что, применив те же приемы в области гражданского управления, легко и это последнее сделать столь же образцовым, как Балтийский флот или Преображенские гренадеры. А так как ближайшим образцом для подражания в военно–морском деле была Швеция, то опять естественно было и за образчиками администрации обратиться туда же. И вот он посылает в Швецию, с которой тогда еще шла война, доверенного человека, «сыплет деньгами» («Geld aaf Geld gab»), чтобы достать, выкрасть, так сказать, уставы и регламенты шведских административных учреждений, как выкрадывают план крепости или модель корабля. А когда этот своеобразный шпион вернулся со своей добычей в Россию, добытые документы поспешно переводятся на русский язык, и в России создается ряд административных органов, представляющих собою точную копию шведских. Причем, так как в военном и морском деле видную роль сыграли приглашенные из–за границы инструкторы, их поспешили найти и теперь, на службу во вновь учрежденные коллегии было приглашено большое количество иностранцев, в особенности немцев. Скоро, однако же, обнаружилось, что собственно шведскую технику приглашенные знают плохо, а главное, что для хорошего управления одной техники мало. Притом же новые центральные учреждения оказались островом в море старой приказной Руси, ибо провинциальная администрация осталась в прежнем виде. Все это и заставило Петра повременить с дальнейшим развитием новых учреждений и даже многое прямо взять назад. Коллегии сохранили прежние имена, но их порядки во многом вернулись к прежнему, московскому типу, а в то же время Петр энергично принялся за переделку местного управления.
В эту очень упрощенную и даже наивную схему новейшие исследования внесли массу новых штрихов, лишивших набросанную Фокеродтом картину ее классической ясности. Мы знаем теперь, что введение коллегий не было такой детски простой операцией, как изображено у него; что в распоряжении Петра были не одни донесения его лазутчика, а целый ряд обстоятельных проектов, шедших с разных сторон; что коллегии не были введены внезапно, как бы приказом по армии, что от первой мысли о коллегиях до реализации этой мысли прошло несколько лет; что, наконец, приглашенные из–за границы гражданские инструкторы были не хуже военных, и между ними мы встречаем таких людей, как Люберас и Фик, административными идеями которых тогдашние политические круги питались и долго после коллежской реформы. Но, усложнив картину, исправив ее грубые контуры, новейшие исследования не так полно упразднили Фокеродта, как может показаться. Исходной точкой реформы и теперь приходится считать административный хаос, достигший, действительно, своего апогея к 1714 году, и в раскрытии которого Петру, действительно, очень должна была помочь его буржуазная администрация в лице фискалов. А единственным прочным результатом ее, как особенно подчеркивает Фокеродт, было введение в русское казенное управление тех приемов строгой отчетности, «которые существуют в коммерческих заведениях». Торговый капитализм, в качестве обличителя, стоит в начале реформы в качестве наставника, замыкает ее; и для того, чтобы причислить коллегии, несмотря на их наемно–бюрократический состав, к той же «буржуазной администрации», не нужно даже указывать на то, какое место в их системе отведено интересам капитализма и капиталистов. Коллегии были высшими органами центрального управления, соответствовавшими теперешним министерствам; но в то время, как теперь, и торговля и промышленность довольствуются одним министерством (а недавно довольствовались одним департаментом одного министерства4), при Петре не только существовали особые колегии для торговли и промышленности, но была сделана попытка создать особое «министерство фабрик» — мануфактур–коллегию — отдельно от министерства горных заводов — Берг–коллегии. Если прибавить к этому, что финансам и отчетности было отведено целых три центральных учреждения — камер–, штате– и ревизион–коллегии (столько же, сколько всей внешней политике вместе взятой — иностранная, военная и адмиралтейств–коллегий), при полном отсутствии центральных органов не только для народного просвещения, но даже и для полиции — в числе коллегий не было соответствующей министерству внутренних дел — сравнение с «торговым домом» совсем не покажется нам натянутый. И, может быть, нет ничего характернее для коллежской реформы, что научалась она, именно, с забот о торговле. Впервые коллегия является под пером Петра в указе от 16 января 1712 года, где говорится: «Учинить коллегиум для торгового дела и оправления, оную чтоб в лучшее состояние привести, к чему надобно один или два человека иноземцев (которых надобно удовольствовать, дабы правду и ревность в том показали) с присягою, дабы лучший порядок устроить, ибо без прекословия есть, что их торги несравненно лучше есть наших». Для этой первой русской коллегии представитель Петра в Гааге должен был специально отыскивать обанкротившихся голландских купцов, так как предполагалось, что те, «кому в их отечестве какая несправедливость учинена», во–первых, охотнее пойдут на иноземную службу, а во–вторых, ревностнее будут служить своему новому государю, не имея интереса таить от него секреты их отечественной коммерции. На деле, впрочем, этой оригинальнейшей в мире коллегии банкротов не удалось осуществиться, и коммерц–коллегия была организована по шведскому образцу, при участии все тех же Фика и Любераса.
Что Петр шел к коллегиям от флота и армии, в этом опять–таки не приходится, по–видимому, поправлять Фокеродта: для доказательства ему достаточно было бы сослаться на знаменитый указ, предписывавший регламенты всех коллегий составить по образцу адмиралтейской. Что хорошо на корабле, то не может быть нигде дурно… Но эта субъективная сторона коллежской реформы не мешает ей объективно быть орудием того же торгового капитала, которому служила и вся петровская реформа вообще. Для интересов этого капитала коллегии пришли, однако же, в последний час — слишком поздно, чтобы буржуазия могло ими воспользоваться. Мы сейчас увидим, что, в противоположность ратуше, которая была в купеческих руках целый ряд лет, коллегии не были в них ни минуты и что «верховым господам» именно потому и не пришлось «растаскивать» новые учреждения, что они сразу стали в них хозяевами. Но это была уже практика: чрезвычайно важно, что и в теории коллежская реформа заключала в себе крупную уступку общественному мнению того самого дворянства, с которым так бесцеремонно было поступлено в 1699 году. Вводя новые учреждения, Петр сознательно, как мы видели, руководился техническими соображениями, а бессознательно служил интересам той экономической силы, которая гнала Россию в Европу, не справляясь ни с чьими субъективными планами и намерениями. Но когда он начинает мотивировать реформу перед своими подданными, мы слышим ноты, совершенно неожиданные, дающие резкий диссонанс со всем, что мы привыкли представлять себе, когда мы думаем о Петре–реформаторе. Фанатический поклонник дубинки, уверенный, что все дело в том, чтобы хорошо приказать и наблюсти за тем, чтобы приказание было выполнено, вдруг начинает заботиться: что скажут о нем его подданные? Для чего вводятся коллегии? «Дабы не клеветали непокоривыи человецы, что се или оное силою паче и по прихотям своим, нежели судом и истиною заповедует монарх», — отвечает Петр устами Феофана Прокоповича. Тридцать лет человек был убежден, что силой все можно сделать, и теперь он хлопочет, как бы его не попрекнули, что он действует при помощи насилия. И, увлекшись своей аргументацией, секретарь Петра — таким, конечно, и был Прокопович, когда он писал это предисловие к Духовному Регламенту — доходит ни более ни менее как до критики личной власти вообще и до восхваления политической свободы. «Известнее взыскуется истина соборным сословием, нежели единым лицом». А главное: «Коллегиям свободнейший дух в себе имеет к правосудию не тако бо, яко же единоличный правитель, гнева сильных боится». Но что стало бы с девятью десятыми петровских указов без страха перед «гневом сильного»? Интереснее же всего, что это были не одни слова. Организуя юстиц–коллегию, Петр вспомнил, что она «касается до всего государства», и что могут быть «нарекания, что выбрали кого по какой страсти», поэтому предписано было членов ее выбрать, во–первых, «всеми офицеры, которые здесь», а во–вторых, «из дворян отобрать лучших человек сто и им также» выбрать трех членов юстиц–коллегии. Когда потом, в 1730 году, шляхетство заговорило о «баллотировании» всеми дворянами членов сената, у него, собственно, был превосходный готовый прецедент: не меньше же сенат «касался до всего государства», чем юстиц–коллегия?
На это были пока только уступки в пользу дворянства — и не со стороны буржуазии, нужно сказать: кому принадлежала власть в новых учреждениях, достаточно показывает список коллежских президентов. Во главе военной коллегии стал Меншиков, адмиралтейской — Апраксин, иностранной — Головкин, камер–коллегии — князь Д. М. Голицын, коммерц–коллегии — Петр Толстой; если сюда присоединить наиболее влиятельных сенаторов Мусина–Пушкина, ставшего президентом штате–коллегии, и князя Якова Долгорукова, занявшего то же место в ревизион–коллегии, то список «верховных господ», каких можно было найти около 1718 года, и список новых министров совпадут почти вполне. Исключение составит только президент берг– и мануфактур–коллегии, знаменитый Брюс, и это исключение не менее характерно, нежели в свое время была оставшаяся в руках Курбатова Архангельская губерния. Еще оставался уголок, тогда территориальный, теперь организационный, где «верховные господа» не решались распоряжаться непосредственно. Но Брюс был человек более покладистый, нежели Курбатов, и с ним было еще легче ладить. От назначения его членом Тайного совета он прямо отказался, мотивируя отказ тем, что он иностранец. И один указ Петра курьезно проговаривается, почему, собственно, министерство фабрик и заводов досталось этому скромному человеку: отбирая в 1722 году коллегии у старых президентов, император замечает, что надлежало бы перемену распространить и на Берг–коллегию — «да заобычного не знаю». Брюс был не политический человек, а просто хороший техник, найти ему заместителя было нелегко, а в то же время он никому не мешал. И его присутствие в числе коллежских президентов нисколько не портило общей картины владычества над Россией «верховных господ» через коллегии, как раньше распоряжались они же в качестве губернаторов.
«Растаскивание» народного достояния должно было продолжаться беспрепятственно и теперь, только в иной форме. Известное дело Шафирова вскрывает перед нами уголок коллежского хозяйства в первые же годы после реформы. Введение отчетности было, как мы знаем, одной из самых сильных сторон этой последней. Но достаточно было стоять во главе коллегии «светлейшему князю», чтобы она была наглухо забронирована от всякого контроля. Меншиков неукоснительно требовал своему ведомству все, что причиталось по окладу на всю армию, а на требования «дать подлинному приходу и расходу ведение» отвечал презрительным молчанием. Между тем армия никогда не достигала комплекта, и в распоряжении ее главного командира каждый год оставались крупные излишки. Но за попытку проникнуть в секрет их употребления Шафиров едва не поплатился головой. С его ссылкой из состава «верховных господ» выбыл последний человек, и по своему происхождению — Шафиров был из еврейской купеческой семьи — и по связям всего ближе стоявший к буржуазии. Феодальный характер верховного управления стал чище, чем когда бы то ни было, а различие между «старой» знатью, в лице Голицыных и Долгоруких, и «новой», в лице Меншиковых и Толстых, никогда не было настолько велико, чтобы создать почву для политической перегруппировки. Но при таких условиях новые учреждения должны были очень скоро прийти к банкротству, не вследствие технических причин, как казалось Фокеродту, — неумелости наскоро набранных немецких чиновников и неприспособленности центрального управления к местному, — а по причинам чисто социальным. Сознание этого банкротства и привело к последней — хронологически — реформе Петра: преобразованию сената и коллегий в 1722 году. Официально перемена была, разумеется, мотивирована соображениями государственной пользы: указ от 12 января 1722 года начинает с изображения того, как трудна задача сената и сенаторов, — «понеже правление сего государства, яко нераспоряженного перед сим, непрестанных трудов в сенате требует», — и как невозможно быть президентом коллегии и сенатором в одно и то же время. Прямой вывод отсюда, казалось бы, был тот, что президентов надо уволить от «трудов» в сенате: так и было поступлено с Меншиковым, Головкиным и Брюсом. Они были уволены от обязанности ходить в сенат в обычное время и остались полными хозяевами у себя дома, каждый в своей коллегии. Но по отношению к Голицыну, Толстому, Пушкину и Матвееву (президенту юстиц–коллегии) довольно неожиданно было сделано прямо противоположное: их «уволили» от начальства в коллегиях и оставили им места в сенате. Другими словами, у них отняли реальную единоличную власть, принадлежавшую каждому из них (едва ли нужно объяснять читателю, что «коллегиальность» петровских учреждений была такой же пустой формой, как и коллегиальность позднейших бюрократических «присутствий»), и оставили за ними по одному голосу в учреждении, где сообща обсуждались важнейшие государственные вопросы. Смысл этой меры был, конечно, тот же, что, например, в позднейшее время смысл назначения членом государственного совета какого–нибудь министра: это была почетная отставка. Современники, близко наблюдавшие за ходом событий, — вроде иностранных дипломатов, никогда и не были настолько наивны, чтобы, подобно новейшим историкам, принимать за чистую монету мотивировку указа. «Царь отставил от должности почти всех президентов коллегий или советов, — сообщает об этом факте своему правительству французский посланник Кампредон. — Все эти господа — сенаторы, и отныне они будут просто заседать в сенате, перед которым прежде поддерживали свои мнения».
Была ли эта временная опала почти всех «верховных господ» результатом случайных злоупотреблений, случайно открытых императором и вызвавших его гнев, или же в перевороте 1722 года мы должны искать известную принципиальную подкладку, как и в реформе 1718‑го? Некоторые хронологические совпадения показывают нам, где, по–видимому, всего ближе можно найти ключ к загадке. 1721–1722 годы отмечены, во–первых, рядом мер, касавшихся положения дворянства. Крупнейшими из них были учреждение должности герольдмейстера, «кто б дворян ведал», и издание Табели о рангах. Эту последнюю принято рассматривать в нашей историографии как меру демократическую, как своего рода завершение реформы 1682 года, уничтожившей местничество: «порода» была окончательно поставлена ниже «заслуги». Но не надо забывать, что в промежутке русское служилое сословие пережило эпоху полного смешения чинов, когда вчерашние боярские холопы сегодня становились губернаторами и министрами, если и без этих титулов, то с соответствующей властью. В инструкции же герольдмейстеру определенно проводится та мысль, что впредь не только военное офицерство, но и гражданское чиновничество должно рекрутироваться из дворянских детей, которые в этих видах и должны обучаться «экономии и гражданству». В Табели же хотя и подчеркивается неважность «породы» для карьеры служилого человека (потомки служителей русского происхождения или иностранцев, первых 8 рангов, причисляются к лучшему старшему дворянству, «хотя бы и низкой породы были»), делается еще одна уступка военным, которые всегда были из дворян, сравнительно со штатскими, среди которых буржуазные элементы были гораздо сильнее представлены. Именно вновь произведенные в гражданские чины не сразу сравниваются с соответствующими, по Табели, военными чинами, а лишь по выслуге известного количества лет. «Понеже сие в рангах будет оскорбительно воинским людям, которые во многие лета и какою жестокою службою оное получили, а увидят без заслуги себе равного или выше». Это внимание к чисто дворянской точке зрения на «заслугу» еще подчеркивается припиской к Табели, припиской, на первый взгляд, довольно странной, но понятной, если мы взглянем на нее, как на один из зародышей будущей «Жалованной грамоты дворянству». Приписка снимает бесчестье с тех дворян, которые были под следствием и подвергались пытке, но по суду были потом оправданы. Присоединив ко всему этому заботу о дворянских гербах, проявленную сенатом именно в момент обсуждения Табели, мы получим общую картину, весьма далекую от всяких «демократических реформ»; и ее нисколько не портит поношение «породы», потому что породой–то, со старомосковской точки зрения, дворянство XVII века и не могло похвастаться. Ему нужно было не признание его аристократизма, в этом смысле все было покончено еще в дни Смуты, а признание его права на власть, а на первый случай даже просто отобрание в его пользу у буржуазии доходных должностей. Этому последнему и отвечала одна маленькая, весьма мало заметная реформа, относящаяся к тому же 1722 году. В 1718 году одновременно с введением коллегий было восстановлено централизованное городское управление, разрушившееся с падением ратуши: были устроены городовые магистраты, подчиненные Главному магистрату в Петербурге. Очень характерно, что восстановление было неполное: в ведение магистратов попало не все буржуазное, неслужилое и некрепостное население, которое ведалось после 1699 года бурмистрами, а только горожане, купцы и промышленники в тесном смысле этого слова. Но еще более характерно, что и у магистратов в 1722 году была отобрана одна из главных функций прежней бурмистерской палаты — сбор косвенных налогов: указами от 11 и 13 апреля этого года велено было пошлинные, кабацкие, соляные и другие всякие сборы передать отставным военным, по назначению военной коллегии, а «раскольники и бородачи» при этих военных людях должны были играть исполнительную роль «целовальников». Косвенно петровский указ этим, конечно, устанавливает, что на сбор косвенных налогов в начале XVIII века смотрели не как на повинность, а как на привилегию, теперь эта привилегия была отнята у буржуазии и передана служилым людям, которые, нужно сказать, на практике мало ею воспользовались, найдя это буржуазное занятие, очевидно, не по своим вкусам и привычкам. Через три года только четвертая часть пошлинных сборщиков была из отставных военных, остальные места были по–прежнему за купцами, потому что их некем было заменить.
1722 год обозначает, таким образом, новый сдвиг в сторону служилой массы, новый успех дворянской реакции. Нет надобности оговаривать, что такова была объективная сторона событий; субъективно Петр оставался более чем когда бы то ни было на старой колее, в этом самом году начав кампанию, нисколько не менее «буржуазную» по своим задачам, нежели борьба за Балтийское море, и, конечно, более сознательно буржуазную. То был персидский поход. Позже мы несколько детальнее коснемся этого достойного финала эры торгового капитализма — «начала конца» и для личной биографии Петра. Но не приходится отрицать, что ко времени персидского похода Петр был сознательнее не только в области внешней политики. Не отдавая себе отчета в социальной подкладке творившегося вокруг него, он ясно видел одно: что на ту группу людей, с которой он привык делать дело, положиться нельзя; что ее интересы каким–то роковым образом расходятся с интересами этого дела; что они — не помощники, а тормозы, если не сознательные враги его начинаний; что с ним борется возрожденный реставрацией XVII века феодализм с привитыми извне новыми экономическими формами; что, конечно, туземное приспособит к себе занесенное с Запада, а не наоборот; что вся его попытка в целом заранее осуждена на неудачу: так он, конечно, сам никогда не формулировал бы положения подозрительных и ненадежных людей, которых судьба сделала его ближайшими слугами и советниками. А между тем потребности все того же дела заставляли его уехать за две тысячи верст. И вот чрезвычайно характерное различие: уезжая в 1711 году, он создает орган управления — сенат; уезжая в 1722 году, он оставляет за собою орган надзора — генерал–прокуратуру. История сделала впоследствии из генерал–прокурора своего рода визиря, министра для всех дел или, если угодно, царского главного бурмистра. Но Петр имел для него в виду совсем не это. Его генерал–прокурор, как его рисует инструкция от 27 апреля 1722 года, ничем не управляет, он только следит, следит неукоснительно за лукавыми и ленивыми рабами, носящими звание сенаторов и тайных советников. И чтобы они не проводили времени праздно, работали «истинно, ревностно и порядочно», и чтобы они не забывали правил, сочиненных для них Петром, действовали «по регламентам и указам», и притом не для видимости только, — «не на столе только дела вершились, но самым действом по указам исполнялись», — и, особенно, чтобы не воровали и не взяточничали, «дабы сенат в своем звании праведно и нелицемерно поступал». В лице генерал–прокурора Петр надеялся иметь телескоп, при помощи которого он из Астрахани и Дербента мог бы уследить каждый грош, попавший из казенного сундука в карман «господ сената». Он так и определяет новую должность: «око наше», и грозит этому живому телескопу самой жестокой участью, если он будет функционировать плохо. Недаром эта должность и была поручена человеку сравнительно молодому и не выделявшемуся особенно из рядов государственных деятелей, но зато лично необычайно тесно связанному с царем: то был П. И. Ягужинский, за несколько лет перед этим занявший при Петре, по–видимому, то же положение, которое ранее занимал, по общему убеждению, Меншиков. За границей, во Франции, Петр не расставался с ним ни на минуту и все время не спускал с него глаз, как Грозный с Басманова… Но для роли всеобщего ревизора молодой царский любимец, кажется, был слишком слаб. Вернувшись из Персии, Петр решил взять дело надзора непосредственно в свои руки. В одной из ближайших к царской спальне комнат дворца, рассказывает Фокеродт, был поселен новый обер–фискал, полковник Мякинин, и начальник всего сыска сделался главным и постоянным советником императора. В долгих беседах с ним Петр настаивал на одном: истребить до корня все злоупотребления. Жизнь всех висела на волоске — до Меншикова и Екатерины включительно. Но от этого плана всеобщего истребления слишком пахло безумием, чтобы он мог дать какие–нибудь практические результаты. Он показывает только, что к этому времени не одно физическое здоровье Петра было окончательно надорвано, и что катастрофа 28 января 1725 года пришла совершенно вовремя.
- Ключевский. Боярская Дума, изд. 2‑е, с. 495. ↩
- В точности год учреждения губерний неизвестен — образчик того, как еще мало изучена даже внешняя история «эпохи преобразований». См. г. Милюкова, с. 366, прим. 1. ↩
- Для большей части приводимых выше фактов см.: Милюков. Государственное хозяйство, гл. II, V–VII. ↩
- Напечатано в 1911 году. ↩