Историк, революционер, общественный деятель
Книги > Русская история с древнейших времён. Ч.1 >

Глава IV. Новгород

Новгород как северный торговый центр и причины его устойчивости ♦ Оптовая торговля с Западом; развитие торгового капитала ♦ События 1209 года и их последствия ♦ Строй вечевых общин Пскова и Новгорода ♦ Грамота 1265 года, ограничение власти князя ♦ Права князя и веча ♦ Крушение патриархального общественного строя ♦ Новая группировка общественных элементов; бояре, житьи купцы, черные люди ♦ Уменьшение власти демократии; судная грамота 1440 года ♦ Упадок мелкой поземельной собственности, закрепление крестьян ♦ Политические формы социального господства имущих классов ♦ Волнение 1418 года; восстание должников против кредиторов. «Колониальные войны» Новгорода

Падение Киева обыкновенно прямо и непосредственно связывают с перенесением центра русской истории на Северо–Восток, в «междуречье Оки и Волги». Но переход не был таким прямым и непосредственным, и смотреть на дело так, значило бы чересчур подчинять себя московской точке зрения — московской в самом точном и тесном смысле этого слова. Московскому великому князю и его сторонникам в XV веке могло и должно было казаться, что он принял власть от «прародителя своего Владимира Всеволодовича Мономаха» без каких–либо промежуточных инстанций. Нона триста лет раньше один из предков этого князя, еще не стесненный путами фантастической идеологии, делавшей из бывшего суздальского пригорода столицу мира, смотрел на вещи реалистичнее. Всеволод Юрьевич Большое Гнездо видел наследника Киеву не в Москве и даже не во Владимире, а в Новгороде Великом. Отправляя в этот город сына своего, он говорил ему: «Сын мой Константин! На тебя Бог положил старейшинство в братьи своей, а Новгород Великий имеет старейшинство княжения во всей Русской земле». Пусть тут было и не без легенды, сложившейся в самом Новгороде, но зерно истины здесь было, и самому Константину Всеволодовичу довелось испытать это на своей собственной судьбе: на суздальско–владимирский великокняжеский престол он был посажен руками новгородцев, которые в этот момент были такими же хозяевами на севере Руси, как за сто лет раньше Киев на юге.

Причины этой относительной устойчивости северного торгового центра, сравнительно с его южным соперником, в общих чертах уже намечались нами раньше. Торговля Новгорода носила такой же хищнический характер — главную статью отпуска составляла та же самая «дань», что и на юге, продукты, силой отнятые у непосредственных производителей. Но такой способ добывания «товара» был в высокой степени экстенсивным. Нужны были все новые и новые нетронутые или, по крайней мере, не слишком затронутые районы, чтобы питать этого рода торговлю. Киевщина жила эксплуатацией окрестных русских же земель и племен; когда здесь все было опустошено, жить больше стало нечем. У Новгородской Руси была обширная колониальная область, захватывавшая все южное побережье Ледовитого океана, до Оби приблизительно. Здесь был практически почти неисчерпаемый запас наиболее ценных предметов тогдашнего обмена, на первом месте — мехов. Недаром меховая торговля первая приобрела в Новгороде оптовый характер. «Меха обращались в торговле обыкновенно большими количествами, — говорит историк экономического быта Новгорода, — тысячами, полутысячами, четвертями, сороками, дюжинами, десятками и пятками; отдельными же единицами встречались редко. Более ценные меха шли в продажу обыкновенно меньшими единицами, больше всего сороками; менее же ценные — тысячами и даже целыми десятками тысяч. Из числа первых в источниках специально упоминаются меха собольи и бобровые, куньи и лисьи, хорьковые, горностаевые и ласковые, шкурки норок или речных выдр и рысей. Из числа вторых, менее ценных мехов, в торговле встречались медвежьи, волчьи, заячьи меха и в особенности в больших количествах беличьи шкурки. Последние нужно подразумевать, кажется, во всех тех случаях, когда в источнике говорится просто о пушном товаре, вроде «Sehon werk, Russen werk, Naugaresch werk».1 Почти монопольное господство на меховом рынке одно уже обеспечивало Новгороду прочное место в системе обмена, складывавшейся ко второй половине средних веков вокруг Балтийского моря. Но что было еще важнее по тогдашним условиям — в новгородских колониях был едва ли не единственный на всю Россию источник драгоценных металлов. «Закамское», т. е. уральское, серебро попадало и в Западную Европу и в Москву, пройдя через форму новгородской дани, дани, собиравшейся Новгородом с Югры и других уральских племен, унаследовавших богатства древней Биармии, так соблазнявшей еще скандинавских витязей.2 Здесь еще в конце XII века возможны были экспедиции, напоминавшие походы за данью Игоря и его современников. В 1193 году целое новгородское ополчение стало в Югорской земле жертвой собственной жадности и коварства туземцев, «обольстивших» новгородского воеводу, говоря ему: «Копим для вас серебро и соболей и всякие иные узорочья: не губите своих смердов и своей дани». Воевода поверил, а на самом деле Югра копила воинов. Когда все было готово, его с «вячышши мужами» — все начальство новгородской рати — заманили в засаду, где они и погибли. После этого Югре нетрудно было справиться с лишенными руководителей и вдобавок истомленными голодом дружинниками. Всего 80 человек вернулось домой: «И печаловались в Новгороде князь, и владыка, и весь Новгород». Но отдельные неудачи не мешали тому, что в общем и целом закамское серебро правильно поступало в новгородскую кассу. И недаром Иван Данилович Калита так добивался уступки ему именно этой разновидности новгородской дани. Большая часть столового серебра и его, и даже еще его внуков и правнуков была новгородского происхождения, с именами новгородских владык и посадников. Перехватыванье новгородских «данников» с закамским серебром для врагов Новгорода было таким же излюбленным средством борьбы, как для английских корсаров XVI века перехватыванье испанских галлионов с золотом, шедших из Нового Света. А когда Иван Васильевич наносил смертельный удар Новгороду, он прежде всего другого поспешил отрезать восточные колонии своего противника, заняв Двину.

Но с Востока в Новгород приходило не только серебро. Мы видели, что упадок Киева, наряду с внутренними, местными причинами, являлся отражением и одной внешней перемены — перехода средиземноморской торговли из рук византийских греков в руки итальянцев и французов. Этим был совершенно обесценен «Великий водный путь из варяг в греки» и из грек по Днепру. Но то была далеко не единственная артерия восточной торговли в средние века. Оставался другой путь — Волгой и Каспийским морем; европейский конец этого пути опять–таки упирался в Новгород. Здесь в XIV веке мы встречаем «Хопыльский» ряд и «хопыльских» купцов, стоявших в весьма тесных отношениях к татарской Орде; в одном месте летопись, говоря о татарах, называет «хопыльского гостя» прямо «их», татарским, гостем. Один восточный товар, шелк, доставлял даже крупную статью в новгородской торговле с Западом. Так тот транзит, который давно заглох в Приднепровье, продолжал держаться на Волхове еще лет 200 спустя.

Новгород развивался далее, когда в Южной Руси развитие давно заменилось разложением, распадом. По Новгороду мы можем судить, чем стала бы Киевская Русь, если бы ее экономические ресурсы не были исчерпаны в XII веке. В этом интерес изучения новгородской истории. Этот интерес еще усиливается тем, что здесь почти (не совсем, как неосторожно утверждают некоторые историки) отсутствовал другой, нарушавший правильность развития фактор — татарское иго. Нельзя, конечно, сказать, как обмолвился один очень известный исследователь, будто Новгород «в глаза не видал ордынского баскака»: анализируя события 1257–1259 годов, мы видели, что был момент, когда и он «испытал непосредственный гнет и страх татарский». Но в истории Новгорода это был именно момент, тогда как Низовская земля века жила под этим гнетом. Словом, на Волхове мы вправе ожидать таких социальных комбинаций, которые не успели сложиться на Днепре, хотя логически вытекали из всего строя южнорусских отношений.

Один из образчиков дальнейшего развития мы уже видели сейчас. Мы знаем, что средневековая торговля в типичных ее проявлениях — ив России, и на Западе — была мелкой, что средневековый купец больше походил на современного коробейника, нежели на то, что мы теперь называем купцом. Внимательный читатель уже заметил, однако, что к меховой торговле Новгорода такой масштаб неприложим: тысячи, а тем более десятки тысяч беличьих шкурок на спине не унесешь. Киевская Русь если и знала большие запасы товара, то это относилось исключительно к одной его разновидности, к товару живому — рабам. Они иной раз встречались сотнями в одних руках. У одного из черниговских князей, например, мы находим, по летописи, 700 человек челяди: едва ли это была прислуга или даже пашенные холопы. Челядью не брезговали, конечно, и новгородцы. Ушкуйники, ограбившие в 1375 году Кострому и Нижний Новгород, распродали мусульманским купцам в Болгарию весь захваченный «полон» — преимущественно женщин. Совсем как во времена Владимира Святого. Но характерно, что эта статья торговли не выступает так в истории Новгорода, как выступала она раньше. Зато отчетливо выступает явление, с которым мы раньше не встречались, — скопление в одних руках большого капитала в денежной форме. В 1209 году новгородское вече встало на посадника Дмитра Мирошкшшча и его братьев, пытавшихся в союзе с суздальским князем держать в угнетении вольный город. За эту попытку они поплатились конфискацией всего имущества. Вече обратило в собственность города все «житие» Мирошкиничей: села их и челядь распродали, затем разыскали и захватили спрятанные деньги («скровища»). Все добытое пустили в поголовный раздел — на каждого новгородца пришлось по 3 гривны, т. е. 40–60 рублей на наши деньги. Но летописец говорит, что тут не обошлось и без злоупотреблений: некоторые «потай похватали» во время смятения, что попалось под руку и оттого разбогатели. А затем, кроме движимого и недвижимого имения и денежной наличности, у Дмитра нашлись еще «доски» — векселя новгородских купцов: это дали князю, сделав, таким образом, частное имущество Мирошкиничей государственной собственностью. Если мы примем в соображение все эти детали, мы увидим, что в Новгороде уже в XIII веке были миллионеры, переводя тогдашнюю стоимость денег на теперешнюю. Упоминание о «досках» ясно свидетельствует, на чем держались власть и влияние крупнейшей новгородской фамилии того времени. Но в деле есть и еще любопытная сторона. Дмитр был в Новгороде представителем той самой новой финансовой политики, за которую заплатил жизнью за тридцать лет перед тем князь Андрей Юрьевич. Мирошкиничей обвиняли в том, что они велели «на новгородцах серебро имати, а по волости куры брата, по купцам виру дикую, и повозы возити, и все зло»! В новгородской обстановке финансовая эксплуатация должна была произвести еще более сильное впечатление, нежели в привыкшем к княжескому произволу Суздале — и Дмитру Мирошкиничу удалось похозяйничать всего четыре года (1205–1209), дожив до того, что сам его союзник, суздальский князь Всеволод Юрьевич, выдал его головою новгородцам, сказав им: «Кто вам добр, любите, а злых казните». Но и это было сделано слишком поздно, как показали последствия. Суздальский княжич Святослав, лишь годом пересидел посадника Дмитра. Уже в 1210 году Мстислав Мстиславич Торопецкий, прослышав, что Новгород «терпит насилье от князей», появился в Торжке и был с распростертыми объятиями принят новгородцами, немедленно арестовавшими Святослава Всеволодовича, «донеле будет управа с отцом». А скоро и этот последний должен был признать, что крушение финансовой политики Суздаля в Новгороде было концом суздальского господства здесь вообще. Мстислав прочно уселся на новгородском престоле и сам Всеволод Юрьевич заключил с ним договор как с новгородским князем.

Новгородские события 1209 года представляют, как видим, довольно полную аналогию с суздальскими 1174 и следующих годов. Но в то время, как суздальская революция не имела никаких дальнейших последствии, новгородская была исходной точкой замечательной эпохи в истории города — самой блестящей, по оценке некоторых историков. «Для Новгорода наступили такие же дни героизма, славы и чести, как для Киева при Владимире Мономахе», — говорит Костомаров об этом времени. Действительно, если припомнить, что в эти дни князья и в Киеве, и во Владимире садились из новгородской руки, что новгородский престол оспаривали друг у друга самые влиятельные и известные из наличных Рюриковичей, к внешнему блеску едва ли что можно прибавить. К сожалению, эффектные внешние события в глазах не только позднейшего историка, но и самого летописца, оставляют в тени внутреннюю новгородскую жизнь. Мы чувствуем; что в городе в течение приблизительно сорока лет кипит отчаянная общественная борьба, но на страницах летописи перед нами только самые конкретные, если можно так выразиться, индивидуальные результаты этой борьбы, в виде смены — часто насильственной — владык, посадников, тысяцких и других правящих лиц. Только изредка и случайно выступают перед нами мотивы переворота и участвовавшие в нем общественные силы. Можно с большой вероятностью догадываться, что восстание против Дмитра Мирошкинича было делом не высших правящих кругов, а низших, управляемых делом не «вячьших», а «меньших». С несколько меньшей вероятностью можно заключить, что в движении участвовали низы не только городского, но и сельского населения. Поборы «по волости» — притом натуральные, курами и другим «повозом», — выставляются как один из мотивов низвержения Мирошкиничей. Летописец и дальше отмечает влияние на судьбы волости того, что совершилось в городе. В 1225 году в Новгороде утвердился черниговский Ольгович, Михаил Всеволодович: «И было легко по волости Новгороду». В 1226 году тот же князь Михаил дал смердам «свободу на пять лет даней не платити». Льгота распространялась на тех, кто бежал на чужую землю, обнаружив тем наиболее острое недовольство новыми порядками, родоначальником которых был посадник Дмитр. По отношению же к оставшимся были лишь восстановлены порядки «прежних князей», надобно думать, тех, которые были до Всеволода Юрьевича и его новгородского союзника. Демократический характер движения намечается и некоторыми деталями политики Мстислава Мстиславича Торопецкого. Когда в промежутках своих блестящих походов, стяжавших ему имя Удалого, князь является перед нами в образе устроителя внутреннего новгородского порядка, это устройство обыкновенно сопровождается «окованием» одного из видных новгородцев, у которого при этом конфискуется «без числа товару». С другой стороны, враждебная движению сторона, тянувшая руку суздальских князей, изображается как состоящая из людей богатых: в 1229 году одновременно с льготами смердам взяли «кун много» на «любовницех Ярославлих», сторонниках суздальского претендента на новгородский престол Ярослава Всеволодовича. Денег этих хватило на постройку нового моста через Волхов. Далее новгородская церковь тоже была втянута в политическую борьбу. Утверждение князя Мстислава Торопецкого в Новгороде повело к тому, что владыка Митрофан, современник и, по–видимому, союзник посадника Дмитра, был сведен с архиепископии и отправлен в Торопец: на его место избрали Добрыню Ядрейковича, ставшего владыкой Антонием. Восемь лет спустя он был в свою очередь низвергнут в пользу низложенного раньше Митрофана: у каждой из борющихся новгородских партий оказался, таким образом, свой владыка. Когда Митрофан умер, его сторонники избрали на его место Арсения; но тем временем и Антоний вернулся в Новгород. Столкновение разрешилось тем, что в 1228 году Арсения выгнали из Новгорода, «яко злодея, пьхающе за ворот»: в качестве главных действующих лиц тут летописец прямо называет «простую чадь» — простонародье оказалось именно на стороне Мстиславова ставленника. И только один раз летописец совершенно ясно вскрывает перед нами «классовые противоречия» новгородского общества. Это было уже в самом конце рассматриваемого периода 1228 г. В это время на новгородском престоле сидел сын Невского Василий. Новгородцы его выгнали вон и посадили на его место его дядю Ярослава Ярославича, только что перед тем «выбежавшего из Низовской земли»: хотя и суздалец, теперь он был, таким образом, кандидатом антисуздальской партии. Узнав, что новгородцы выгнали его сына, Александр Ярославич пошел войной на Новгород. На его сторону встал Торжок, экономически теснее связанный с Суздальской землей, чем со своей метрополией. Это подало надежду суздальской стороне и в самом Новгороде; суздальский эмигрант, вокняжившийся было там, испугался и бежал из города. С этим приятным известием поспешил навстречу Александру Ратша, — по всей видимости, тот самый, что «службой бранной Святому Невскому служил», и благодаря своему погодку известен всякому грамотному русскому. Общественное мнение его современников и земляков относилось, однако, к Ратше совсем иначе, чем можно подумать по пушкинской «родословной»: летописец презрительно называет его «Ратишкой», а его «службу» Невскому весьма реалистически определяет как «перевет», т. е. как измену. Действительно, подавляющее большинство новгородцев с посадником Онаньем во главе твердо решило не уступать Александру Ярославичу. Это большинство летописец прямо и определяет как «меньших» людей. «И целовали Святую Богородицу меньшие — встать всем за правду новгородскую, за свою отчину, жить или умереть с ней, а у вячыдих был злой умысел — победить меньших и ввести князя по своей воле». Но характерно, что «вячь–шие» могли действовать только интригой — открыто выступить против веча у них не хватило духу даже в виду суздальских полков. И предводитель этих последних вступил в переговоры прямо с демократическими элементами и их представителем. Сошлись на том, что мы теперь назвали бы «переменой министерства». Онанья должен был уступить место Михалку Степановичу. Но его не выдали на расправу князю Александру Ярославичу, как тот требовал, и, вообще, кроме этой личной перемены, вече, по–видимому, ничем не поступилось. А Невский придал такое значение этой своей победе, что занял новгородский престол сам, очевидно, не надеясь, что его сын будет обладать достаточным авторитетом.

Одних рассказанных сейчас событий достаточно, чтобы значительно ограничить очень распространенное в литературе мнение о якобы исключительно аристократическом строе вечевых общин Пскова и Новгорода. Спаивая рядом незаметных переходов патриархальную аристократию X–XI веков, скрывающихся от нас в туманной дали «старцев градских», с «господой» крупных капиталистов и крупных землевладельцев, правившей Новгородом и Псковом накануне падения их независимости, получают ровную и однообразную картину олигархического режима, при котором народ на вече играл роль не то «голосующей скотины», не то театральных статистов. Этот народ оказывается столь смирным и лишенным инициативы, что даже при выборе своих вождей в самую горячую минуту Новгородской истории считается с местническими предрассудками туземной знати, позволяя уйти с должности популярному посаднику только будто бы потому, что из Киева приехал человек старше его, по местническим счетам. Если бы это было так, то по части аристократических предрассудков Новгород перещеголял бы саму Москву, где местничество сложилось не раньше XV века, тогда как сейчас затронутый случай происходил в 1211 году. Но этот же случай и дает нам еще один очень наглядный пример того, как легко переносятся в домосковскую Русь московские точки зрения, ибо новгородский летописец ничего не говорит ни о каком местническом споре в этом году. Он просто констатирует смену одного посадника другим и приводит, по всей видимости, официальную мотивировку этой перемены: то, что новый посадник был «старше» (вероятно, годами старше — между их отцами была разница лет в 30) прежнего. Но контекст летописи, предыдущие и последующие записи совершенно определенно вскрывают истинную подкладку события. В предыдущем году на новгородский престол сел уже много раз упоминавшийся Мстислав Мстиславич, сел, отняв место у суздальского княжича, а посадник Твердислав стал во главе города еще при господстве суздальцев. Правда, он был очень популярен в Новгороде, но его роль всегда была ролью посредника между вечем и Суздалем, причем иногда он больше тяготел к Суздалю; несколько лет спустя его прямо обвиняли в тайных сношениях с суздальскими князьями, за что вече и свело его со степени. Для такого решительного момента, каким были события 1209 года и следующих годов, такой человек, очевидно, не годился. И его могли сместить даже совершенно независимо от того, что князю Мстиславу желательно было иметь своего посадника, как и своего владыку, ибо в том же 1211 году и архиепископ Митрофан был заменен Антонием, причем сюда уже никаких местнических счетов подвести невозможно. Твердислав Михалкович, как и можно было ожидать по всей его биографии, оказался хорошим дипломатом; он не стал делать скандала из своей отставки, справедливо предугадывая, что когда пройдет горячая минута, без него не обойдутся. Владыка Митрофан повел себя, кажется, иначе, да и по своему положению, как человек церковный, летописец скорее мог узнать подкладку церковных событий. Оттого перемену на архиепископской кафедре он и изобразил такой, какова она была на самом деле — низвержением одного лица в пользу другого, принадлежавшего к противной партии. А светскую часть переворота он записал так, как она была известна широким кругам. Вместо иллюстрации новгородского местничества мы имеем здесь, одним словом, иллюстрацию самогипноза, в который впал очень, однако, тонкий исследователь. Что в этой области случалось с исследователями менее тонкими, показывает одно мнение Никитского: он доказательством недемократического устройства Пскова считал… слабость княжеской власти.3 Судя по этому, торжество демократического начала мы должны искать в Москве Ивана Васильевича Грозного, ибо уже про это время никак нельзя сказать, чтобы тогда «власть князя была низведена почти что до нуля».

На самом деле, Новгород дает нам полную картину той эволюции, первые этапы которой мы могли изучать в истории Киева. Патриархальную аристократию сменила не олигархия крупных собственников, а демократия «купцов» и «черных людей» — мелких торговцев и ремесленников, «плебеев», общностью своего плебейского миросозерцания роднившихся с крестьянством, по отношению к которому они в этот момент исключительного подъема были не столько господами и хозяевами, сколько политическими руководителями, боевым и сознательным авангардом этой темной массы. Вот отчего победы городской демократии и сопровождались льготами для смердов: первая завоевала права, вторые пользовались этим, чтобы избавиться от непосредственного материального гнета. А в области прав завоевания новогородского веча падают, главным образом, опять–таки на этот период. Первая дошедшая до нас новгородская «конституция» — грамота, по которой целовал крест «ко всему Новгороду» князь Ярослав Ярославич, брат Невского, — относится к 1265 году. Но содержание ее гораздо старше этого года. Помимо неопределенных ссылок на «старину и пошлину», на «отцов и дедов», в грамоте есть определенное указание на отца князя Ярослава — Ярослава Всеволодовича. Историческую ценность имеет, конечно, эта последняя, конкретная ссылка. Разговоры о «старине и пошлине» были таким же принятым общим местом, как и упоминания о «воле Божьей» или о «грехах наших»: то была моральная санкция условий грамоты, а не историческое их обоснование. Есть, стало быть, большое вероятие, что в основных чертах ограничения княжеской власти, изложенные в грамоте 1265 года, если не возникли, то оформились в тот самый критический период новой городской истории, около которого мы все время находимся. Княжение Ярослава Всеволодовича было для этого самым подходящим временем. Летопись изображает его со всеми чертами классического тирана: заключения, ссылки, убийства сопровождают каждое появление его на сцене. Еще в самом начале своей карьеры, в 1216 году, он «оковал» и ограбил в Торжке более двух тысяч новых городских гостей, а потом, потерпев поражение от новгородцев, в припадке бессильной ярости велел запереть арестованных в тесный подвал, где большая часть их задохлась. Из Новгорода его выгоняли три раза — и три раза он туда возвращался. По поводу одного из этих возвращений, в декабре 1230 года, летопись и указывает определенно, что тогда князь Ярослав на вече «целовал Святую Богородицу на грамотах на всех Ярославлих». Новгородский престол тогда был, видимо, нужен этому Иоанну Безземельному в миниатюре: летописец отмечает, что приглашение было ему послано прийти «на всей воле новгородской», и тем не менее князь Ярослав не стал медлить — пришел «вборзе». Рассуждать и торговаться, значит, было неудобно — для того же, чтобы занести на бумагу «старину и пошлину» новгородского вечевого права, как раз была подходящая минута, а принимая во внимание личность князя, были и мотивы. Нужно сказать, что для формулировки некоторых основных гарантий были в 1230 году мотивы и помимо личных. Новгородцы не с легким сердцем позвали опять на престол дважды ими прогонявшегося князя. Их побудила к этому лютая нужда. Администрация сидевшего до тех пор в Новгороде Ростислава Михайловича Черниговского усвоила себе совершенно разбойничьи приемы. Дворня посадника Водовика била и даже убивала вождей противной стороны, а дворы их грабила. Главного своего противника Водовик велел утопить в Волхове без всякого суда. События декабря 1230 года и начались с мятежа против разбойничьей шайки, завладевшей управлением в городе. Водовик и его товарищи должны были бежать в Чернигов вместе с Ростиславом, именем которого они, по–видимому, и действовали. А оставшиеся в Новгороде хозяевами «молодые мужи», новгородская демократия, естественно, спешили прежде всего принять меры к тому, чтобы избежать рецидива водовиковского управления.

Мы не знаем точного содержания той грамоты, по которой целовал крест Ярослав Всеволодович, но ее основные черты можно извлечь отчасти из того, что сообщает летопись, отчасти из позднейших грамот — 1265,1270,1305–1308–х и других годов. Из летописи мы знаем, что уже в 1218 году вечем была отвоевана у князя несменяемость выборных городских властей т — иначе как «за вину», т. е. по суду. В этом году занимавший тогда новгородский престол Святослав Ростиславич Смоленский вздумал сместить посадника, уже знакомого нам Твердислава: при всей своей гибкости и оппортунизме тот все же, по–видимому, отказывался быть вполне послушным орудием княжеской воли. Любопытно, что смоленскому князю и в голову не пришло произвести перемену самочинно, без ведома веча: до того древнерусский князь привык к мысли, что хозяин в городе есть вече и без него ничего делать нельзя. Спор шел не об этом, и не в этом его интерес. Но того, чем, может быть, удовлетворился бы какой–нибудь южный город, в Новгороде было мало. Вече спросило княжеского посланного: «А чем провинился Твердислав?» И, узнав, что князь никакой вины за ним не числит, а просто считает его для себя неудобным, вече отказалось даже входить в рассмотрение вопроса, напомнив только князю новгородское правило, что без вины никого должности лишить нельзя, и что на этом сам князь целовал крест Новгороду. Святослав, по–видимому, подчинился без спора, «и бысть мир» — заканчивает летописец рассказ об этом эпизоде, немедленно после изложения отповеди новгородцев князю, и не сообщая ответа этого последнего. Вероятно, он ничего не ответил, молчаливо признав, что для него новгородские должностные лица действительно несменяемы: для него, но не для веча, которое и раньше и после нисколько не стеснялось силою прогонять и посадников, и самих князей, если они ему не были угодны. Дошедшие до нас договорные грамоты, стереотипно воспроизводя это правило, в то же время своими деталями раскрывают перед нами весь его смысл. Новгородских должностных лиц князь смещать не мог, но без их посредства он шага ступить точно так же не мог. Без посадника он не мог ни раздавать волостей, ни судить, ни давать грамоты. Попытку действовать в этих случаях самолично один из договоров выразительно определяет, как самосуд: «А самосуд ти, княже, не замышляти». Во всем, кроме своей специальной военной функции, новгородский князь «царствовал, но не управлял»: управляли «министерство», ответственное перед самодержавным народом, посадник и тысяцкий, выбиравшиеся и смещавшиеся вечем.

Так как и областное управление было все в руках уполномоченных городской общины («…что волостей всех новгородских, того ти, княже, не держати своими мужи, но держати мужи новгородскими…»), а с другой стороны, князь лишен был возможности сделаться и крупной силой в местном феодальном обществе — покупать земли в Новгородской области не мог не только он, но и его жена, и бояре, все способы вмешательства во внутреннюю жизнь Новгорода были для него закрыты. Та эксплуатация своей земли, «яко чужую волость творяче», пример которой подал Андрей Юрьевич, тут была совершенно немыслима. Недаром князья долго не могли освоиться с этими порядками, и в первую половину XIII века на каждом шагу встречаем примеры добровольного очищения княжеского престола не только без всякого давления со стороны веча, но даже прямо против его желания. Сам Мстислав Мстиславич Торопецкий, при всей своей популярности, два раза имел случаи напомнить новгородцам, что они «в князьях вольны», а что у него и на юге дела достаточно. И под конец–таки ушел от них окончательно. А в 1222 году князь Всеволод Юрьевич Суздальский бежал из Новгорода ночью, тайком, со всем двором своим. «Новгородцы же печалились об этом», наивно прибавляет летописец, видимо, недоумевая, чего же этому князю было нужно? Но князья это, конечно, хорошо понимали и под конец приспособились к новым порядкам тем, что перестали вовсе жить в Новгороде, держа там наместников, а сами наезжая лишь время от времени. Благодаря этому хроническому отсутствию князя, предпочитавшего сидеть на своем родовом уделе, где он был полным хозяином, отношения вечевой общины к своему «господину» («государем» новгородцы отказывались называть своего князя — государь в Древней Руси был у холопа, а новгородцы были люди вольные) принимали весьма своеобразный характер. Читая договорные грамоты Новгорода с князьями, иногда можно подумать, что читаешь документ из области международных отношений — так четко проведена линия, отделяющая носителя власти от подвластных, и таким чужим выступает перед нами князь по отношению к Новгороду.

Нормы государственного права, установившиеся в Новгороде около первой половины XIII века, означали собою прежде всего полный разрыв с патриархальной традицией, и в этом их не только местноновгородское, но общерусское значение. Патриархальная идеология не знала различия между хозяином и государем, правом собственности и государственной властью: в новгородских договорах с князьями это различие проводится так резко, как едва ли встретится нам на всем дальнейшем протяжении русской истории. Новгород принимал все меры, чтобы князь не мог стать собственником ни пяди новгородской земли, ни одного новгородского человека. Ни он, ни его жена, ни его бояре не могли покупать сел в Новгороде, а купленное должны были вернуть. Ни сам князь и никто из его людей не мог принимать закладников в новгородской земле — «ни смерда, ни купчины». Торговать с немцами он мог только через посредство новгородцев. Если ему предоставлялась какая–нибудь привилегия, пределы ее точно оговаривались. Так, он мог ездить на Ладогу ловить рыбу, но только раз в три года. Мог ездить на охоту в Руссу, но только осенью, а не летом. Имел исключительное право бить диких свиней, но только не далее шестидесяти верст от города, дальше «гонити свиней» мог всякий новгородец. Словом, у новгородского князя не было никакого повода счесть себя хозяином новгородской земли. Употребляя древнеримское выражение, новгородский князь был первым магистратом республики, и, по–видимому, так это и понималось общественным мнением Новгорода. Недаром летописец вкладывает в уста Твердислава Михалковича, в известном уже нам споре, такую фразу: «А вы, братья, вольны и в посадниках, и в князьях». Между князем и посадником не было различия по существу: и тот и другой пользовались властью только по полномочию города, идо тех пор, пока город сохранял за ними это полномочие.

Это крушение патриархальной идеологии само собою уже предполагает крушение патриархального общественного строя, как предшествующее. То, что в Киеве наметилось в первой четверти XII века, в Новгороде, вероятно, стало обозначаться еще раньше. К XIII веку «выветривание» родовой знати и выступление на первый план мелких неродовитых людей, не только в момент кризисов, но вообще в повседневной жизни, дает себя чувствовать в целом ряде мелочей. Сообщая о потерях Новгорода в той или другой битве, летопись называет по имени некоторых убитых, очевидно, людей более известных, утрата которых сильно чувствовалась. Среди этих видных людей мы на каждом шагу встречаем простых ремесленников — котельников, щитников, «опонников», серебренников, сына кожевника, поповича. В 1228 году, когда «простая чадь» низвергла владыку Арсения и привела обратно из Хутынского монастыря низверженного суздальцами Антония, во владычен суд посадили двух мужей: одного летопись называет по имени и отчеству, а другого, Никифора, только по имени — и был он оружейный мастер, щитник. За четыре года раньше, требуя выдачи ему вождей новгородской оппозиции, суздальский князь Юрий Всеволодович лишь четырех из них удостаивает назвать по отчеству, — остальные обозначены уменьшительными именами: Вячка, Иванца, Радки. Вече, однако же, и этих мелких людей отказалось выдать, как и более крупных. А в 1230 году знакомый уже нам брат Юрия Ярослав Всеволодович, «поцеловав Святую Богородицу на грамотах всех Ярославлих» и уезжая к себе домой в Переяславль, «поя с собою мужи новгородские молодшие»; надобно думать, что это были опять вожди той стороны, которая посадила Ярослава на престол. Люди «с отечеством» теперь перестают выделяться из общей массы — и правило новгородской судной грамоты «судити всех ровно, как боярина, так и житьего, так и молодчего человека», сложилось, вероятно, гораздо ранее XV века, от которого оно до нас дошло. Скорее, напротив, накануне падения новгородской самостоятельности оно звучало уже анахронизмом.

Ибо к этому времени аристократию породы давно сменила другая знать — аристократия денег.

Что демократия мелких торговцев и мелких самостоятельных производителей при грандиозном для своего времени развитии торгового капитализма может быть лишь переходной ступенью, что, мало того, «черные люди» должны послужить лишь тараном, при помощи которого буржуазия торгового капитала сокрушала родовую знать — все это нетрудно предугадать, зная, благодаря чему Новгород пережил «Матерь городов русских» и всех других своих сверстников. Ремесленники могли остаться хозяевами в промышленном центре, какова была, например, Флоренция XIII–XIV веков, но каким Новгород никогда не был. Оптовая торговля с Западом, обширные колониальные предприятия обусловливали сосредоточение капиталов в немногих руках, а масса купцов, сохранившая за собой внутренний сбыт, развозку заграничных товаров по остальной России, не замедлила попасть в кабалу к тем, от кого они получали свои товары и без чьего посредничества они не могли обойтись. Они и образовали промежуточный класс между общественными низами и верхушкой новгородского общества, состоявшей теперь не из одного боярства, не из одной феодальной знати, а из боярства и буржуазии — «житьих людей». Так, прежняя группировка общественных элементов, какую мы застаем в первых договорных грамотах с князьями XIII века, разделявшая весь Новгород на старейших и меньших, заменилась более сложной группировкой грамот XV столетия на бояр, житъих купцов и черных людей. Те, кто за двести лет раньше стоял во главе города и распоряжался его судьбами, были оттеснены теперь на последнее место в ряду составных частей самодержавного веча. И это отнюдь не была только «потерька» чести новгородской демократии — употребляя местническое выражение: это было вполне реальное умаление ее власти. В числе многих любопытных особенностей новгородской судной грамоты, составленной около 1440 года, есть одна, давно замеченная, но несколько односторонне толкуемая историками. «А истцу на истца наводки не наводить, — говорит грамота, — ни на посадника, ни на тысяцкого, ни на владычнего наместника, ни на иных судей…» Объяснением, что такое эта «наводка», служит последнее дошедшее до нас постановление грамоты, обрывающейся на полуслове. Это постановление гласит, что на суде должны присутствовать в качестве пособников тяжущихся сторон лишь по два человека «от конца, или от улицы, или от сотни, или от ряду». «А будет наводка от конца, или от улицы, или от сотни, или от ряду» — эти два человека чем–то отвечают: чем, неясно, ибо конец грамоты утрачен. Но смысл совершенно ясен и с точки зрения современного полицейского порядка вполне точно сформулирован одним из издателей новгородской судной грамоты. Слова «наводки не наводить» профессор Владимирский–Буданов комментирует так: «Т. е. не возбуждать народных масс к нападению на суд или противную сторону». Тут только слишком сильно слово «нападение»; из последних слов грамоты ясно, что простое появление на суд «народных масс» в XV веке в Новгороде уже считалось правонарушением. Если придут больше, нежели два человека, это уже «наводка»: «А иным… не итти», — говорит грамота. С точки зрения внешнего порядка то был, конечно, прогресс: суд теперь производился не перед лицом шумного кончанского или улицкого веча, вмешивавшегося в «отправление правосудия», не всегда стесняясь буквой закона и слишком часто руководясь своими элементарными представлениями о том, что справедливо и несправедливо. Для упорядочения буржуазного общежития это, конечно, не годилось. Теперь суд производился в обстановке, вполне гарантировавшей хладнокровие судей, почти при закрытых дверях уже в первой инстанции и буквально при закрытых во второй, где окончательно решалось дело. Эта вторая инстанция носила в Новгороде название «доклад»: «А докладу быть во владычней комнате, — говорит новгородская судная грамота, — а у докладу быть из конца по боярину, да по житьему, да кои люди в суде сидели, да приставам; а иному никому у доклада не быть». «Здесь как бы весь Новгород в лице немногих представителей», — замечает другой комментатор нашего памятника, забывая только упомянуть, что эти «немногие» взяты исключительно из рядов крупных землевладельцев и зажиточных буржуа, а «народ», представленный в первой инстанции в гомеопатических размерах, теперь уже вовсе стушевывается где–то на последнем плане. И, переходя от формальной, процессуальной стороны того же памятника новгородского законодательства к его материальному содержанию, мы легко поймем, почему боярству и буржуазии так важно было сосредоточить окончательное решение всех дел в своих руках и подальше держать от суда народа. Ничем так много не занимается грамота, как земельными тяжбами: три раза возвращается она к этому сюжету, отводя ему в общей сложности не меньше четверти всего дошедшего до нас текста. Процесс о земле обставлен особыми льготами: с него не берется судебных пошлин («…а от земли судьи кун не взята»), для него установлен льготный срок — два месяца, тогда как для остальных процессов срок установлен месячный. Заботливо охраняются права землевладельца, если он завладел землею даже и не без некоторого нарушения формальностей: суд о земле отделен от суда о «наезде и грабеже», причем последние караются только штрафом. Одержавший победу в земельной тяжбе мог немедленно вступить в обладание отвоеванным им «селом», не боясь пени за сопутствовавшие делу обстоятельства: о них разговор шел особо. Любопытно, что в качестве землевладельцев грамота знает только верхний слой новгородского общества: «А целовать (крест) боярину, и житьему, и купцу, как за свою землю, так и за женину». Чтобы пришлось целовать крест кому–нибудь пониже купца, этого кодификаторам новгородского права не приходило в голову. Эти статьи новгородской судной грамоты представляют собою великолепный юридический комментарий к тому, что говорит о судьбах новгородского землевладения уже не раз цитированный нами историк новгородского хозяйства. «Переход от натурального хозяйства к денежному уже в самых своих зачатках не остался без некоторого влияния на характер экономического быта Великого Новгорода. По–видимому, ему должно быть приписано прежде всего окончательное сосредоточение в руках немногих новгородской поземельной собственности. Удар разразился прежде всего над мелкой поземельной собственностью. Располагая богатейшими средствами, крупные землевладельцы, естественно, могли больше льготить крестьян, чем мелкие, и этим путем подрывать последних. Упадок мелких землевладельцев, или так называемых своеземцев, всего лучше виден из того факта, что в ближайших к Новгороду погостах к концу XV столетия этот класс поземельных собственников имел уже весьма ничтожное число представителей. В значительном же количестве он сохранялся только в краях, куда не проникало еще в сильной степени крупное землевладение. Такими краями были северные части новгородских пятин, как, например, погосты: Го–роденский, Куйвошский, Корбосельский, Кельтушский и другие, занимавшие север Вотской пятины».4 И параллельно с тем, как земля уходила из рук мелкого собственника в деревне, сам он, как и его городской собрат, становился во все большую зависимость от сильных людей. Читая ту же новгородскую судную грамоту, можно подумать, что зависимые люди составляли даже большинство населения Новгорода. «А кому будет дело до владычнего человека, или до боярьского, или до житейского, или до купетцкого, или до монастырского, или до кончанского, или до улицкого… а боярину, и житьему, и купцу, и монастырскому заказщику, и посельнику, и кончанскому, и улицкому… своих людей ставить у суда». Тут не разберешь даже, что же эти «кончанский и улицкий»: по крайней мере, свободные люди или нет? А относительно первых перечисленных категорий сомнений быть не может: у этих людей был «осподарь», который и должен был поставить их «у суда», и без которого судить зависимого человека было нельзя. Так феодализм, внешним образом надвигавшийся на Новгород из Москвы, подготовлялся внутренней эволюцией самого новгородского общества, искусственно восстановлявшего у себя те черты патриархальной старины, которые в Московско–Суздальской земле держались еще естественным путем. Тот же автор отмечает, что «по мере движения исторической жизни вперед, в Новгороде, против ожидания (!), замечаются следы некоторого, хотя, нужно признаться, весьма слабого закрепления крестьян».5 Этого, наоборот, нужно было ожидать: вторичная форма крепостного права, державшаяся не на патриархальной, а на экономической зависимости, в XV веке была будущим для Москвы, а для Новгорода становилась уже настоящим. И там, и тут переход к денежному хозяйству был, как мы увидим в своем месте, ближайшей причиной явления.

Социальное господство имущих классов в последние два века новгородской истории нашло себе политическое выражение в так называемом «правительственном совете», «совете господ», или просто «господе». Новгородский князь, как и всякий другой, совещался в важных случаях со своими боярами, при нем была своя боярская дума. Уже в XII веке при князе Всеволоде Мстиславиче в составе этой княжеской думы наряду с боярами, пришедшими в Новгород вместе с князем и составлявшими верхний слой его «двора», встречаются также выборные новгородские власти: десять сотских, староста и бирюч. Ни посадника, ни тысяцкого мы здесь не встречаем, хотя посадники, наверное, уже в это время были выборными (обычно считают первым избранным посадником Мирослава Гюрятинича, упоминаемого летописью 1126 года). Это отсутствие в составе думы новгородского «министерства» весьма характерно: очевидно, дума была не новгородским правительством, исполнительной властью, а чем–то иным. Впоследствии, когда княжеская власть была окончательно оттеснена на задний план, посадник с тысяцким заступили отчасти место князя: они стали созывать совет, а председательствовал в нем владыка. Княжеские бояре ушли оттуда вместе с князем: в конце XIII века они еще присутствуют в совете наравне с выборными новгородскими властями, в XV веке мы находим там уже одного лишь княжеского наместника. Но всего любопытнее метаморфоза, происшедшая с этими выборными властями. Десять сотских, представлявших собою вооруженный город, собиравшийся на вече, сменились пятью старостами от пяти новгородских концов. Мы очень ошиблись бы, если бы сочли эти последние только административными округами, на которые делился город. Просматривая летопись, видно, что концы были политическими единицами — и политическая жизнь Новгорода сосредоточивалась именно в них. На общегородском вече каждый конец выступал как сплоченное целое — вече было совещанием не столько отдельных новгородцев, сколько пяти общин, союз которых и составлял Великий Новгород. Вовремя волнений 1218 года, вызванных политической неустойчивостью Твердислава Михалковича, мы присутствуем при формальном междоусобии концов: Неревский конец был против посадника, а Людин за него. В 1359 году мы имеем даже нечто вроде государственного переворота, затеянного одним концом против всех других: Славянский конец хотел поставить во что бы то ни стало своего посадника, и, явившись на вече в доспехах, учинил ту «проторжь», о которой мы уже говорили в своем месте. Кончанский староста, таким образом, вовсе не был только мэром одного из городских округов: это был политический вождь своего конца, представитель тех общественных сил, которые в нем господствовали. А совет таких старост представлял собою господствующий класс всего Новгорода. Совещание кончанской знати — к старостам присоединялись и другие почетные лица концов, на первом месте бывшие посадники и тысяцкие, — устраняло ту открытую борьбу за власть на вече, которая подавала повод к таким событиям, как имевшие место в 1359 году. Порядка было больше — отсутствие народной толпы при решении важнейших вопросов управления, как и на суде, представляло большое практическое удобство. Но когда дело можно было решить запершись, в компании 20 или 30 человек, от демократии оставалась только вывеска. Между тем мы видим, что совет все решительнее захватывает права веча. Прежде всего, конечно, в вопросах, которые толпа плохо понимала: уже в XIV веке иностранные сношения были всецело в руках господ — немецкие купцы в своих столкновениях с Новгородом никого иного не видят; они и оставили нам наиболее подробные сведения об этом учреждении. Новгородская судная грамота показывает нам, как в руки кончанской аристократии перешел и высший суд. Совет давал жалованные грамоты на земли и воды, руководил общественными постройками, участвовал в выборах правительственных лиц, распоряжался военными действиями. Последний официальный акт вольного Новгорода — грамота, по которой новгородцы обязались «все за один» стоять против Ивана Васильевича, скреплена 58 печатями членов совета, которые в этот заключительный момент своей деятельности выступили, как настоящие представители всего города. По составу, это было, по–видимому, одно из самых полных собраний господ. Но немецкие источники знают случаи, когда рамки собрания еще более расширялись, и притом необычайно характерным образом: один документ упоминает о 300 «золотых поясах». Здесь было все, что было побогаче и Новгороде: а новгородский совет и представлял именно богатство, а не «отечество», как позднейшая боярская дума московских царей.

Как отвечала на возникновение этой новой олигархии новгородская масса? В обстановке промышленного центра подобное явление, знакомое не одному Новгороду, вызвало бы, вероятно, восстание «социалистического» характера, — употребляя слово «социализм» в том широком и туманном его значении, в каком применяла его буржуазная литература прошлого века. Таков был во Флоренции XIV века «бунт оборванцев» (Tumulto del Ciompi). Но Новгород был городом не ремесленников, а купцов — ив нем; социальное движение приняло очень своеобразный характер: восстания должников против кредиторов. Такой именно характер носили, по–видимому, волнения 1418 года, подробно описанные летописью и послужившие позднейшей литературе образцом «буйного новгородского веча» вообще. Они, во всяком случае, свидетельствуют, какого напряжения достигла ненависть угнетенных к угнетателям уже за полстолетия до падения новгородской самостоятельности. Дело началось с того, что некий человек, — летопись называет его уменьшительным именем Степанко, без отчества, отмечая тем его плебейское происхождение, — напал на улице на боярина Данилу Ивановича, Божина внука, и стал сзывать толпу, крича: «Господа!6 помогите мне против этого злодея». Вместо того чтобы схватить буяна, сбежавшиеся соседи схватили боярина и потащили его на вече, — а там «казнивши его ранами близ смерти» сбросили его с моста в Волхов. Летописец ни слова не говорит нам о репутации Данилы Ивановича, Божина внука, но ход событий достаточно обрисовывает эту последнюю. Как велико было негодование народной толпы, показывает продолжение истории: когда один рыбак, выловив боярина из Волхова, взял его в свой челнок, новгородцы бросились на дом этого рыбака и разграбили его. Спасшийся из воды боярин в первую минуту, очевидно, ничего не мог предпринять против своих врагов. Но, дождавшись, когда вече разошлось, он велел схватить Степанка и начал его мучить. Волнение, однако, далеко не улеглось, как думал, по–видимому, боярин, а известие об аресте Степанка подлило масла в огонь. Тотчас собрали опять вече на Ярославовом дворе, — то же повторялось и в следующие дни: «И собиралось людей множество, кричали и вопияли много дней: пойдем на того боярина и разграбим его дом!» Агитация против Данилы Ивановича перешла мало–помалу в агитацию против бояр вообще, и толпа сторонников Степанка, «придя в доспехах со стягом» на Кузьмодемьянскую улицу, разграбила там не только дом непосредственного виновника, но и «иных дворов много», а также и на соседней Яневой улице: все это было в самом аристократическом квартале Новгорода. Неожиданное народное восстание навело сначала панический ужас на бояр. Кузьмодемьянцы бросились к архиепископу и молили его о вмешательстве. В доказательство своей покорности вечу они привели к владыке и Степанка, которого архиепископ отослал к «собранию людскому» в сопровождении одного священника и владычного боярина. Вече приняло посольство и Степанка, но это не остановило погрома. Грабили не только боярские дворы, перейдя с Кузьмодемьянской и Яневой улиц на Чудинцеву и на Людогощу, но и монастыри, служившие боярам кладовыми; случилось, значит, то, чего только боялись в Киеве во время восстания 1113 года. Нападение на главное гнездо новгородского боярства, Прусскую улицу, было, однако, отбито: здесь успели приготовиться к обороне. Это было исходным моментом реакции; восставшие были оттеснены на Торговую сторону — более демократическую, и которая вся в целом стала за Степанка и его друзей. Скоро в оборонительном положении оказалась уже Торговая сторона, а центром сражения сделался мост через Волхов: здесь свистели стрелы, звенело оружие, падали убитые, как на войне. Но, по–видимому, более благоразумная часть боярства стояла за то, чтобы не обострять дела. «Христоименитое людство», «люди богобоязливые» уговаривали владыку пойти на мост крестным ходом и разделить сражающихся. Вслед за владыкой на мосту появился и боярский совет. На Ярославов двор опять было отправлено государево посольство, которое на этот раз имело больше успеха: вече разошлось, «и бысть тишина в граде». Такой исход, несомненно, был подготовлен уже предыдущими переговорами — это видно из того, что посланные архиепископа уже нашли на Ярославовом дворе степенных посадника и тысяцкого, которые, конечно, не были руководителями того «собрания людского», что громило боярские дворы. Появление владыки на мосту было, в сущности, официальной церемонией: конец усобице положило желание боярства использовать достигнутый успех, не рискуя новой схваткой, которая могла кончиться и не в его пользу.

В социальные отношения эта вспышка никакой перемены не внесла и не могла внести: купечество Торговой стороны не могло обойтись без боярских капиталов. Но так как боярству такие взрывы не могли быть выгодны, оно заботливо направляло накоплявшуюся в народных массах энергию. Политика отвлечения была так же хорошо знакома позднейшему, капиталистическому Новгороду, как и многим другим странам в аналогичные эпохи. Одновременно с тем, как падает политическое значение народной массы, мы все чаще и чаще слышим о колониальных предприятиях того единственного типа, который был знаком Древней Руси: о грабительских походах на окраины, заселенные инородцами, а иногда и на соседние русские земли. В последнем случае, обыкновенно, соблюдали приличия, и дело принимало характер частной антрепризы — Новгород, как государство, оставался в стороне. Летопись точно различает эти два типа «колониальных войн». «Ходиша из Заволочья войною на Мурман (норвежцев), новгородским повелением, а воевода Яков Степанович посадник Двинский» 1411; «Ездиша из Новаграда люди молодые на Волгу, без новогородьчкого слова; а воеводою Есиф Валъфромеевич, Василий Федорович, Олександр Обакунович» (1366). Мы ясно видим, что и там, и тут были правильно организованные экспедиции — и там, и тут во главе стояли настоящие воеводы, а не какие–нибудь атаманы разбойников, и воеводы эти в обоих случаях принадлежали к новгородской знати. Но первая была направлена против иноземцев, это был легальный случай из области международных отношений, а по поводу второй пришлось иметь объяснение с великим князем Дмитрием Ивановичем, и новгородские власти желали себя оградить от ответственности. Желание, впрочем, было тщетным: московский великий князь интересовался сущностью дела, а не его юридической оболочкой, и корректность правившего Новгородом боярского совета нисколько не помешала тому, что Дмитрий Иванович «раз–верже мир с новгородци». Двадцать лет спустя за такую же экспедицию Новгород поплатился восемью тысячами рублей контрибуции. Но зато «люди молодые» находили себе иное занятие, чем громить боярские дворы, и никакая контрибуция не могла заставить новгородское боярство отказаться от столь выгодной для него политики. Но бывали, однако, случаи, когда два течения сливались — и колониальная экспедиция становилась сама орудием социальной борьбы. В 1342 году Лука Варфоломеевич, видный новгородский боярин, ездивший когда–то послом к Ивану Даниловичу Калите, «не послушав Новаграда, митрополичьего благословения и владычнего», собрал «холопов сбоев» и отправился с ними ставить города по Двине. Надо иметь в виду, что Двина и все Заволочье были в руках крупнейших новгородских капиталистов: вся река Вага, например, принадлежала одной фамилии, Своеземцевым, родоначальник которой купил ее в 1315 году у местной чуди за 20 000 белок и 10 рублей. Уж одно появление здесь нового колонизатора с его очень демократической дружиной должно было создать очень острые отношения, а Лука Варфоломеевич, вдобавок, вел себя в Заволочье, как настоящий конквистадор, и вооруженной рукой заставил себя слушаться все двинские погосты. По–видимому, считая свое положение здесь уже достаточно прочным, он отправил большую часть своих сил на Волгу, для новой экспедиции, оставив у себя только двести человек. Этим воспользовались его заволоцкие враги; Лука был разбит в одной схватке и убит. Когда весть о его смерти пришла в Новгород, «встали черные люди на посадника Федора Даниловича, говоря, что это он послал убить Луку», и началась уже знакомая нам картина боярского погрома. Посадник со своими сторонниками бежал в Копорье и там просидел всю зиму до Великого поста. Но дело этим не кончилось. Вернувшийся из волжской экспедиции сын убитого, Онцифор Лукич, поднял формальное обвинение против Федора Даниловича — в убийстве Луки. Бояре и тут смалодушествовали, выдали посадника, но он, не совсем понятным для нас образом, нашел поддержку на Торговой стороне: вероятно, купцы, заинтересованные в хороших отношениях Новгорода с низовскими землями, не особенно благосклонно отнеслись к подвигам Онцифора на Волге. Бежать, в конце концов, пришлось Онцифору: но это не было концом его карьеры вообще. Шесть лет спустя мы встречаем его воеводой против шведов, а еще через шесть лет — степенным посадником.

Эта яркая картина из истории новгородского «империализма» ясно показывает нам, куда новгородская крупная буржуазия отводила внимание народной массы, где она сулила «черным людям» эквивалент за все более и более утрачивавшуюся ими политическую самостоятельность. Но иной раз «черным людям» приходилось так туго, что никакой империализм, никакие миражи колониальных завоеваний не помогали — и «молодшие» начинали искать управы на «старейших» поближе. То, куда они обращали при этом взоры, было зловещим предзнаменованием для новгородской самостоятельности. За два года до похода на Двину Луки Варфоломеевича поссорились новгородцы с московским князем Семеном Ивановичем из–за дани, которую тот стал собирать в Торжке. Как можно догадаться из дальнейшего, спор шел не столько из–за сбора дани, сколько из–за ее распределения — куда ей идти: в новгородскую казну или в сундуки московского князя. В перспективе была война. Но новгородскому правительству очень быстро пришлось понизить тон по совершенно неожиданному поводу: в Новгороде чернь не захотела идти на войну против Москвы. Между тем в Торжке уж были приняты самые серьезные меры: московские наместники и «борцы» (собиратели дани) были окованы и посажены в тюрьму; но когда чернь в Торжке узнала, что делается в Новгороде, она встала на бояр так решительно, что те прибежали в Новгород «только душою, кто успел». А московские наместники были освобождены той же чернью.


  1.  Никитский, цит. соч., с. 164–165.
  2.  См. гл. III настоящей книги.
  3.  Внутренняя история Пскова, с. 179.
  4.  Никитский, цит. Соч., 191–192.
  5.  Ibid., с. 193.
  6.  Господа («Господо») или господа и братья — обычная форма обращения к народу в Новгороде, обращался ли посадник к вечу или частное лицо к уличной толпе.
от

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus