Книги > Русская история с древнейших времён. Ч.1 >

Глава II. Феодальные отношения в Древней Руси

Что такое феодализм ♦ Крупное землевладение в Древней Руси ♦ Совпадало ля крупное землевладение с крупным хозяйством? ♦ Вотчинное хозяйство: натуральный оброк ♦ Появление денежного оброка и барщины ♦ Связь вотчины с нечищем; процесс феодализации ♦ Вопрос об оседлости древнерусского крестьянства; «старожильцы» ♦ Вопрос об общине ♦ Эволюция древнерусской деревни ♦ Как возникла крупное землевладение ♦ Пожалование. Захват ♦ Задолженность мелкого землевладения: черносошное крестьянство севера России в ХVI веке ♦ Закуп «Русской правды» и изорники Псковской грамоты ♦ Размеры земельной мобилизации в XVI веке ♦ Соединение политической власти с землей ♦ Вотчинное право как пережиток патриархального ♦ Вотчинный суд; вотчинные таможня ♦ Барские дружины ♦ Вассалитет: феодальная лестница в Московская Русь ♦ Феодальная курия и боярская дума ♦ Охрана нрава в Древней Руси ♦ Можно ли рассматривать феодализм как юридическую систему

Первобытный общественный строй, который мы рассматривали в I главе, уже для Древней Руси стал прошлым. От него сохранялись только переживания, правда, довольно упрямые и цепкие, по глухим углам продержавшиеся почти до наших дней. Но то, что было настоящим для Древней Руси, ее повседневная действительность, принадлежало к позднейшей стадии общественного развития. Эту позднейшую стадию, возникшую непосредственно из тех отношений, которые мы условились называть первобытными, западноевропейские историки и социологи давно назвали феодализмом. Националистическая историография, усиливавшаяся доказать, что в истории России все было «своеобычно», оригинально и непохоже на историю других народов, отрицала существование феодализма в России. Она успела не одному поколению читающей публики внушить знаменитое, ставшее классическим, противоположение каменной, гористой, изрезанной горами и морями на множество клочков Европы, в каждом уголке которой сидел свой «феодальный хищник», упрямо и удачно сопротивлявшийся всем попыткам централизации, и деревянной, ровной, однообразной на всем своем протяжении России, не знавшей феодальных замков, как не знает она ни морей, ни гор — и самой природой, казалось, предназначенной для образования единого государства. Это противоположение, исходившее от наблюдений не столько над социальным строем, сколько над пейзажем, как он рисуется нам, когда мы глядим из окошка железнодорожного вагона, несомненно страдало некоторым перевесом наглядности над научностью. Стоило несколько строже поставить вопрос о том, что же такое феодализм и в чем состоят его отличительные признаки, чтобы выразительная, на первый взгляд, параллель каменного замка западноевропейского барона и деревянной усадьбы русского вотчинника утратила всю свою убедительность. В современной исторической науке ни материал построек, ни наличность или отсутствие в ландшафте горного хребта при определении основных признаков феодализма в расчет вовсе не принимаются. Эта современная наука присваивает феодализму, главным образом, три основных признака. Это, во–первых, господство крупного землевладения, во–вторых, связь с землевладением политической власти, — связь настолько прочная, что в феодальном обществе нельзя себе представить землевладельца, который не был бы в той или другой степени государем, и государя, который не был бы крупным землевладельцем, и, наконец, в–третьих, те своеобразные отношения, которые существовали между этими землевладельцами–государями: наличность известной иерархии землевладельцев, так что от самых крупных зависели более мелкие, от тех — еще более мелкие и так далее, и вся система в целом представляла собою нечто вроде лестницы. Вопрос о том, существовал ли феодализм в России, и сводится к вопросу, имелись ли налицо в древнерусском обществе эти три основных признака. Если да, то можно сколько угодно толковать о своеобразии русского исторического процесса, но наличность феодализма в России признать придется.

Крупное землевладение в России мы встречаем уже в очень раннюю эпоху. Более полная редакция «Русской правды» (представляемая так называемыми списками — Карамзинским, Троицким, Синодальным и другими) в основном своем содержании никак не моложе XIII века, а отдельные ее статьи и гораздо старше. А в ней мы уже находим крупную боярскую вотчину с ее необходимыми атрибутами; приказчиком, дворовой челядью и крестьянами, обязанными за долг работать на барской земле («закупами)»). «Боярин» «Русской правды», прежде всего, крупный землевладелец. Косвенные указания «Правды» находят себе и прямое подтверждение в отдельных документах: в конце XII столетия один благочестивый новгородец жертвует монастырю св. Спаса целых два села «с челядью и со скотиною», с живым инвентарем, как четвероногим, так и двуногим. Для более поздних веков указания на существование больших имений становятся так многочисленны, что доказывать наличность этого явления не приходится. Стоит отметить, ради наглядности, лишь размеры тогдашней крупной собственности да указать ее характерные, сравнительно с нашим временем, особенности. В новгородских писцовых книгах XV века мы встречаем владельцев 600, 900 и даже 1500 десятин одной пахотной земли, не считая угодьев — луга, леса и т. д. Если принять в расчет, что леса тогда часто мерялись даже и не десятинами, а прямо верстами, и что пашня составляла лишь небольшую часть общей площади, то мы должны прийти к заключению, что имения в десятки тысяч десятин не были в древнем Новгороде редкостью. В половине следующего XVI века Троице–Сергиеву монастырю в одном только месте, в Ярославском уезде, в волости Черемхе, принадлежало 1111 четвертей (555’/2 десятин) пашни, что при трехпольной системе, тогда уже общераспространенной в Средней России, составляло более 1600 десятин всего; к этому были луга, дававшие ежегодно до 900 копен сена, и «лесу поверстного, в длину на 9 верст, а в ширину на 6 верст».1 Это отнюдь не было главное из земельных владений монастыря, напротив, это была лишь небольшая их часть: в соседнем Ростовском уезде у той же Троице–Сергиевой лавры, тоже в одном только имении, селе Новом, было до 5000 десятин одной пашни да 165 квадратных верст леса. В то же время в Тверском уезде мы встречаем помещика, значит, не наследственного, а вновь возникшего собственника, князя Семена Ивановича Глинского, владевшего, кроме того села, где была его усадьба, 65 деревнями и 61 починком, в которых было в общей сложности 273 крестьянских двора, а при них более полуторы тысячи десятин пашни и луга, дававшие до десяти тысяч копен сена. Глинский был важный барин, родственник самого великого князя, но у его соседей, носивших совершенно негромкие имена, один — Ломакова, а другой — Спячева, было у первого 22 деревни, а у второго — 26 деревень да 6 починков. А в Ростовском уезде, в селе Поникарове, мы найдем даже и не дворянина, а простого дьяка (дьяки были «чин худой», по понятиям московской аристократии), владевшего 55 крестьянскими и бобыльскими дворами, которые пахали все вместе до 500 десятин земли.

Мы недаром перешли от количества десятин к количеству дворов и деревень, принадлежавших тому или другому барину: без этого сопоставление не было бы достаточно наглядным. Дело в том, что мы очень ошиблись, если бы предположили, что все эти сотни и тысячи десятин, принадлежавших одному собственнику, пахались этим последним на себя и составляли одно или несколько крупных хозяйств. Ничего подобного: каждая отдельная деревня, каждый отдельный крестьянский двор («двор» и «деревня» тогда часто совпадали, однодверная деревня была даже типичной) пахали свой отдельный участок земли, а сам вотчинник со своими холопами довольствовался одной «деревней» или немногим больше. Самый богатый землевладелец, какого мы только находим в новгородских писцовых книгах, имел собственное хозяйство только в том селе, где стояла его усадьба и где всей обработанной земли было от 20 до 30 десятин. В том имении, где Троицкому монастырю принадлежало до 5000 десятин, собственно монастырская пашня составляла менее 200 десятин, а монастыри вели еще, по–тогдашнему, весьма интенсивное хозяйство и шли впереди всех других земельных собственников. Тут мы подходим к основному признаку феодального крупного землевладения: это было сочетание крупной собственности с мелким хозяйством. Доход тогдашнего богатого барина состоял, главным образом, не в продуктах его собственной пашни, а в том, что доставляли ему крестьяне, ведшие, каждый на своем участке, свое самостоятельное хозяйство. Писцовые книги, в особенности новгородские, дают нам чрезвычайно выразительную картину этого собирания по крохам тогдашнего крупного дохода. Один землевладелец Деревской пятины получал с одного из своих дворов: «из хлеба четверть, метку ячменя, четку овса, ½ барана, 1 сыр, 2 горсти льна, 10 яиц». Другой, принадлежавший к уже более прогрессивному типу, брал с такого же крестьянского двора «4 ½ деньги или хлеба пятину, сыр, баранью лопатку, ½ овчины, 3 ½ горсти льну».2 Не только продукты сельского хозяйства в прямом смысле получались таким способом владельцем земли, но и продукты, по–нашему, обрабатывающей промышленности: дворы кузнецов платили топорами, косами, сошниками, сковородами. Еще характернее, что таким же путем приобретались и личные услуги: в писцовых книгах мы найдем не только целые слободы конюхов и псарей, — княжеские конюхи и псари бывали даже, относительно, довольно крупными землевладельцами, — но и скоморохов со скоморошицами. Оброк этих средневековых артистов заключался, очевидно, в тех увеселениях, которые они доставляли своему барину. У великого князя Симеона Бекбулатовича в селе Городищи жил садовник, «да ему же дано в сельском поле пашни полдесятины для того, что сад бережет и яблони присаживает». Наиболее бросавшимся в глаза способом такого приобретения личных услуг в виде оброка с земли и у нас, и на Западе было требование за землю военной службы.

Не заметить этого вида феодального оброка было невозможно и, замечая только его, как нечто специфическое, наша историография построила на этом своем наблюдении широкую и сложную картину так называемой «поместной системы». Но поместная система представляет собою лишь особенно яркую деталь феодальной системы вообще, сущность которой состояла в том, что землевладелец уступал другим свое право на землю за всякого рода натуральные повинности и приношения.

Всего позднее в составе этого феодального оброка появляются деньги: по новгородским писцовым книгам мы можем проследить превращение натуральных повинностей в денежные воочию, причем инициатива этого превращения принадлежала самому крупному землевладельцу, великому князю московскому. И одновременно с деньгами, или лишь немного ранее их, видное место в ряду натуральных повинностей начинает играть труд крестьян на барской пашне, которая становится слишком велика, чтобы с нею можно было справиться руками одних холопов: появляется барщина. И то и другое отмечает собою возникновение совершенно нового явления, незнакомого раннему феодализму или игравшего в то время очень второстепенную роль: возникновение рынка; где все можно купить, обменять на деньги, и притом в любом, неограниченном количестве. Только появление внутреннего хлебного рынка могло заставить вотчинника и помещика XVI века серьезно приняться за самостоятельное хозяйство, как на рубеже XVIII и XIX столетий появление международного хлебного рынка дало новый толчок в том же направлении его праправнуку. Только теперь стал ценен каждый лишний пуд хлеба, потому что он обозначал собою лишнее серебро в кармане, а за серебро стало возможно найти удовлетворение всем своим потребностям, в том числе и таким, которых не удовлетворил бы никакой деревенский оброк. В период зарождения феодализма покупка и продажа были не правилом, а исключением: продавали не in выгоды, а из нужды, продавали не продукты своего хозяйства, а свое имущество, которым до того сами пользовались; продажа часто была замаскированным разорением, а покупка, обыкновенно — покупка предметов роскоши, потому что предметы первой необходимости были дома, под руками, и покупать их не приходилось. — покупка была нередко первым шагом на пуп; к такому разорению. В старое время тот хозяйственный строй, где стараются обойтись своим, ничего не покупая и не продавая, косил название натуральное хозяйство. За специфический признак принималось, очевидно, отсутствие или малая распространенность денег и получение всех благ натурою. Но отсутствие денег было лишь производным признаком, суть дела сводилась к отсутствию обмена как постоянного ежедневного явления, без которого нельзя к представить себе хозяйственной жизни, как это стало в наши дни. Замкнутость отдельных хозяйств была главным, и, в применении к крупному землевладению, эта эпоха получила у новейших ученых название эпохи замкнутого вотчинного или поместного хозяйства («мэнориального», как его еще иногда называют, от названия английской средневековой вотчины — manor).

Мы видим, что у этого хозяйственного типа есть одно существенное сходство с тем, который мы рассматривали в I главе: с «печищем» или «дворищем». И там и тут данная хозяйственная группа стремится удовлетворить все свои потребности своими средствами, не прибегая к помощи извне и не нуждаясь в ней. Но есть и очень существенное различие: там плоды общего труда шли тем, кто сам же и трудится — производитель и потребитель сливались в одном тесном кружке людей. Здесь производитель и потребитель отделены друг от друга: производят отдельные мелкие хозяйства, потребляет особая группа — вотчинник с его дворней, чадами и домочадцами.

Как могли сложиться такие отношения? Что заставляло эти сотни мелких хозяев поступаться частью своего дохода в пользу одного лица, никакого непосредственного участия в производственном процессе не принимавшего? С первого взгляда средневековый крестьянский оброк приводит на память одну категорию отношений, хорошо нам знакомых. И теперь крупный собственник, не эксплуатируя всей своей земли сам, часть ее сдает в аренду более мелким хозяевам. Не есть ли все эти бараны, куры, холст или сковороды просто натуральная форма арендной платы, вознаграждение за снятую землю? Если отрешиться на минуту от всякой исторической перспективы, представить себе, что люди во все времена и во всех странах совершенно одинаковы — как это часто представляли себе писатели XVIII века, а иногда делают и современные нам юристы, — такое объяснение покажется нам наиболее простым и естественным. Несомненный факт передвижения больших масс русского населения с запада на восток — а позднее и с севера на юг — специально для России подкреплял это естественное, на первый взгляд, представление другим: русский крестьянин рисовался человеком бродячим, постоянно ищущим нового места для поселения. И вот бродячие крестьяне, снимающие на год, два или три землю в той или иной вотчине, потом идущие дальше, уступая свое место новым пришельцам, — эта картина надолго запечатлелась в памяти многих русских историков. Не сразу пришло в голову то простое соображение, что все эти — несомненные сами по себе — передвижения народных масс подобны тем вековым изменениям в уровне моря, которые совершенно недоступны взгляду отдельного наблюдателя, ограниченного тесными пределами своей личной жизни, и которые становятся заметны лишь тогда, когда мы сравним наблюдения многих поколений. Что правнук русского крестьянина часто умирал очень далеко от того места, где был похоронен его прадед, это верно, но очень поспешно было бы делать отсюда вывод, что и прадед и правнук при своей жизни были странствующими земледельцами, смотревшими на свою избу, как на что–то вроде гостиницы. Чтоб остаться верным такому представлению, нужно закрыть глаза на типичное для Древней Руси явление, выступающее перед нами чуть ли не во всяком документе, где речь идет о земле и землевладении. Ни один спор о земле не решался в то время без участия старожильцев, иные из которых «помнили» за тридцать, другие за сорок, а иные даже за семьдесят и девяносто лет. Эти старожильцы обнаруживали нередко удивительную топографическую память относительно данной местности: наизусть умели показать все кустики и болотца, всякую «сосну обожженную» и «ольху виловатую», отмечавшую собою межу того или другого имения. Чтобы так его знать, в нем нужно было родиться и вырасти, — бродячий арендатор, случайный гость в вотчине, даже за десяток лет не изучил бы всех этих деталей да и были бы они для него интересны? Старожилец был, нет сомнения, таким же прочным и оседлым жителем имения, как и сам вотчинник; и если он платил последнему оброк, то едва ли как съемщик земли, которую, что бывало нередко, исстари пахали не только он сам, но и его отец и даже дед. Но этого мало: «старина», по древнерусским юридическим представлениям, могла лаже и бродячего человека превратить в оседлого. Вновь пришедший крестьянин в имении мог «застареть» — и тогда он терял уже право искать себе нового вотчинника. Какую роль сыграла эта «старина» в позднейшем закрепощении крестьян, это мы увидим в своем месте; пока для нас важно отметить, что и юридически Древняя Русь всходила из представлений о крестьянине как более или менее прочном и постоянном обитателе своей деревни. Кто хотел бродить, тот должен был спешить сниматься с места, иначе он сливался с массою окрестных жителей, которых закон рассматривал, очевидно, как оседлое, а не как кочевое население. Словом, представление о древнерусском земледельце, как о перехожем арендаторе барской земли, и об оброке, как особой форме арендной платы, приходится сильно ограничить, и не только потому, что странно было бы найти современную юридическую категорию в кругу отношений, так мало похожих на наши, но и потому, что оно прямо противоположно фактам. Делиться с барином продуктами своего хозяйства крестьянин, очевидно, должен был не как съемщик барской земли, а по каким–то другим основаниям.

Для феодализма, как всемирного явления, это основание западноевропейской исторической литературой указано давно. В ней говорится о процессе феодализации поземельной собственности. Здесь картина рисуется приблизительно такая. В самом начале оседлого земледелия земля находится в руках тех, кто ее обрабатывает. Большинство исследователей принимает, что земледельческое население хозяйничало тогда не индивидуально, а группами, и земля принадлежала этим же группам; что исходной формой поземельной собственности была собственность не личная, а общинная. Мало–помалу, однако же, общинная собственность разлагалась, уступая место индивидуальной; параллельно с этим шла дифференциация и среди самого населения, общины. Более сильные семьи захватывали себе все больше и больше земли, более слабые теряли и ту, что была в их руках первоначально, попадая в экономическую, а затем и политическую зависимость от сильных соседей. Так возникла крупная феодальная собственность со знакомыми нам отличительными признаками. Для некоторых стран — Англии, например, — свободная община как первичное явление, феодальное имение как вторичное, позднейшее, считаются в настоящее время доказанными. О России этого никак нельзя сказать. Спор о том, существовала ли у нас искони поземельная община, ныне распадающаяся, начался не со вчерашнего дня; в своей классической форме он имеется уже перед нами в статьях Чичерина и Беляева, относящихся еще к 50–м годам XIX века. Но данные для решения этого спора до последнего времени остаются чрезвычайно скудными. Одним из наиболее типичных признаков общины являются, как известно, переделы: так как в общине ни одна пядь земли не является собственностью отдельного лица, то время от времени, по мере перемен в составе населения, общинная земля переделяется заново применительно к числу наличных хозяев. Но до XVI века в России можно указать только один случай земельного передела, да и тот был совершен по инициативе не крестьян, а местного вотчинника, его приказчиком. Другими словами, здесь феодальные отношения уже существовали. Что было до них? Наиболее правдоподобным ответом будет тот, что у нас феодализм развился непосредственно на почве того коллективного землевладения, которое мы определили, как «первобытное» — землевладения «печищного» или «дворищного». Мы помним, что эта своеобразная «коммуна» отнюдь не была той ассоциацией свободных и равных земледельцев, какой рисуется некоторыми исследователями, например, община древних германцев. В «печище» не было индивидуальной собственности, потому что не было индивидуального хозяйства; но когда последнее появилось, о равенстве не было и помину. Если два брата, ранее составлявшие «одну семью» делились, то печище распадалось на две равные половины. Но у первого могло быть три сына, а у второго один: в следующем поколении трое из внуков одного деда владели каждый 1/6 деревни (мы помним, что «деревня» и «двор», хозяйство, часто, а в древнейшую эпоху, вероятно, и всегда совпадали), а четвертый внук — целой половиной. Такие резкие примеры, правда, встречаются редко: при обилии леса каждый, кому было тесно в родном печище, мог поставить новый «починок», который быстро превращался в самостоятельную деревню. Но такие случаи, что в руках одного из содеревенцев находится ⅓ деревни, а в руках другого остальные ⅔, в писцовых книгах очень обыкновенны. Представлению о равном праве каждого на одинаковый с другим земельный участок здесь неоткуда было взяться, да, повторяем, и экономической нужды в этом равенстве пока еще не было.

Пародируя известное выражение, что русский народ занимал Восточно–Европейскую равнину, «не расселяясь, а переселяясь», можно сказать, что развитие древнерусской деревни шло путем не «разделов», а «выделов». Для того, чтобы возникла и у нас община с ее переделами, мало было тех финансовых и вообще политических условий, о которых нам еще придется говорить ниже: нужна была еще земельная теснота, а о ней и помину не было в домосковской и даже ранней Московской Руси. Давно было указано, что наилучшую аналогию по части земельного простора для Древней Руси дают наименее заселенные местности современной Сибири. Как там, так и тут, чтобы вступить в полное обладание земельным участком среди нерасчищенного, девственного леса, достаточно было «очертить» этот участок, поставив метки на окружающих его деревьях. Такой чертеж мы встречаем одинаково и в «Русской правде» с ее «межным дубом», за срубку которого полагался крупный штраф, и в документах XVI веха, которым знакомо даже и это слово — «чертеж». В одном судном деле 1529 года судьи спрашивают местных старожильцек «Скажите по великого князя крестному целованию, чья та земля и лес, на которой стоим, и кто тот чертеж чертил, и лес подсушивал, и овин поставил, и пашню пахал, и сколь давно?» И границами имения, как во времена «Правды» и как в теперешней или недавней Сибири, были меченые деревья. Еще в 1552 году монастырский старожилец в одном земельном споре, доказывая правоту своего монастыря, шел с образом «с дороги налево к дубу кривому, а на нем грань, да к сосне, а на сосне грань, от сосны к дубу вяловатому, на нем грань, а от дуба виловатого через поженку болотом с дубу, а на дубе грань..»3

Если следов поземельной общины в старых — до XVI века включительно — нашил документах очень мало, то следов печищного землевладения на вотчинных землях этой эпохи сколько угодно. Прежде всего, юридическая форма коллективной семейной собственности оказалась, как этого и следовало ожидать, гораздо устойчивее ее экономического содержания. Вотчинная, наследственная земля в писцовых книгах очень редко является как имущество одного лица, гораздо чаще в качестве субъекта владения перед нами выступает группа лиц, по большей части близких родственников, но иногда и дальних. В сельце Елдезине, в волости Захожье, в Тверском уезде, в начале XVI века сидели Михаил да Гридя Андреевы, дети Елдезины да Гридя Гаврилов, сын Елдезин: два родных брата да один двоюродный. После их смерти их наследники поделились между собою, но опять не на индивидуальные, личные участки. На одной четверти сельца Еддезина оказались вдова Григорья (иначе Гриди) Андреевича Елдезина, Матрена, с двумя сыновьями, половина сельца досталась троим сыновьям Михаила Андреевича, и лишь последняя четверть Елдезинской вотчины нашла себе, очевидно, совершенно случайно, единичного владельца в лице Грибанка Михайловича. В том же уезде, в другой волости, была деревня Ключниково, собственником которой была группа в четыре человека, состоявшая из Сенки да Михаля Андреевых, детей Яркова — родных братьев, да их племянников, Юрки да Матюши Федоровых, детей Яркова. Мы берем два примера из бесчисленного количества встречающихся на страницах московских писцовых книг. До чего непривычна была для Московской Руси XVI века идея личной земельной собственности, показывает нам любопытный факт, что, когда великий князь стал раздавать земли в поместья за службу, то, хотя сама служба была, конечно, личной, ему не пришло в голову раздавать землю тоже отдельным лицам. Понятие о личном служебном участке, служилой «выти», сложилось лишь весьма постепенно. И поместьями первоначально владеют, обыкновенно, отец с сыновьями, дядя с племянниками, несколько братьев вместе. А иногда бывает и так, что на служилом участке сидит мать с сыном, и хотя сыну три года, и служить он, очевидно, не может, но землю оставляют за ним, «покамест в службу поспеет»: нельзя лишать земли целую семью из–за того, что в данный момент в ней некому отбывать воинскую повинность.

Но если юридическая форма держалась прежняя, фактически «печище» давно уже стало дробиться, как это мы видели уже несколько раз; следы этого дробления являются не менее характерным показателем того способа, каким возникала крупная вотчинная собственность Древней Руси, нежели остатки коллективного владения. Мы видели, как в руках членов одной семьи через несколько поколений оказывались дроби прежней «деревни»; но и колоссальные «княженецкие» вотчины слагались иной раз из таких же дробных, мелких жеребьев. В том же Тверском уезде, по писцовой книге 1540–1559 годов, треть деревни Быково принадлежала кн. Борису Щепину, а две трети оставались в руках прежних вотчинников Давыдовых. За Митей Рыскуновым была половина деревни Коробьино, а другая половина за кн. Дмитрием Пупковым. Половина деревни Поповой была в руках Федора Ржевского, а другая половина — «вотчина княгини Ульяны Пупковой». Иногда, благодаря дроблению, на одной и той же земле — и часто небольшой — соединялись вотчинники чрезвычайно разнообразного общественного положения. У семьи Щеглятевых, все в том же Тверском уезде, было две деревни да починок — всего около 60 десятин пашни. Один из этих Щеглятевых служил княгине Анне, жене князя Василия Андреевича Микулинского. А поколение спустя мы встречаем на одной из Щеглятевских деревень целых трех владельцев: ту же княгиню Анну, «сюзерена» одного из Щеглятевых, как мы видели, другого Щеглятева, который в это время был священником, да некую Ульяну Ильиничну Ферезнину, выменявшую у кого–то из вотчинников один из жеребьев этой деревни в обмен на другую землю. Как видим, очень ошибочно было бы представлять себе вотчинников времен Ивана Васильевича Грозного или его отца исключительно важными господами, лордами или баронами своего рода. Собственником земли мог быть я поп, мог быть и дьяк, мог быть и холоп, вчерашний или даже сегодняшний. Князь Иван Михайлович Глинский, умирая в 80–х годах XVI века, просил своего душеприказчика Бориса Федоровича Годунова «пожаловать его» — дать его «человеку» Берсегану Акчюрину одну из вотчинных деревень Глинского в Переяславльском уезде. Наследник, очевидно, вступил во все права наследодателя — и деревня, в силу этого завещания, должна была стать вотчиною Акчюрина, по той же духовной грамоте получавшего и свободу. Здесь отпущенный на волю холоп превратился в вотчинника, а в писцовых книгах первой половины века мы находим вотчинника, отказавшегося от своей свободы и превратившегося в холопа. Некий Некрас Назаров сын Соколов, сидевший на половине сельца Ромашкова, в Тверском уезде, заявил писцам, что он служит князю Семену Ивановичу Микулинскому, «а сказал на себя полную грамоту да кабалу в 8 рублях». Вотчинник, подобно крестьянам той поры, расквитался с долгом, отдав в уплату самого себя.

Это не только не был, разумеется, очень знатный человек, но это не был, конечно, и сколько–нибудь крупный землевладелец, иначе его не постигла бы такая судьба. Мы видели, что крупная собственность уже господствовала в XVI веке, — но это отнюдь не значило, что всякая вотчина этого времени была непременно крупным имением. Ко времени составления писцовых книг мелкая собственность далеко еще не была поглощена окончательно, и в этих книгах мы сплошь и рядом встречаем вотчинников, полных, самостоятельных, наследственных собственников своей земли, владеющих чисто крестьянским по размеру участком — 10 или 12 десятинами пашни в трех полях. Такой «лэнд–лорд» мог бы и в пролетария превратиться совершенно так же, как и любой крестьянин. Все в том же Тверском уезде писцы нашли деревню Прудище, принадлежавшую некоему Васюку Фомину, на которую им «письма не дали» по весьма уважительной причине: описывать было нечего. Там не только не велось хозяйство, но Даже никакого строения не было, а вотчинник Васюк Фомин ходил по дворам и питался Христовым именем.

Крупная собственность у нас, как и везде в Европе, вырастала на развалинах мелкой. Какими путями шел этот процесс? Как экспроприировались мелкие собственники в пользу разных князей Микулинских, Пупковых и иных земельных магнатов — Троицкого, Кириллово–Белозерского и иных монастырей? В XVI веке мы застаем уже только последние звенья длинной цепи, — естественно, что они прежде всего бросаются нам в глаза, закрывая более старые и, может быть, гораздо более распространенные формы экспроприации. Одной из наиболее заметных форм этого позднейшего периода является пожалование населенной земли в вотчину государем. Мы видели (в гл. I), что «пожалование», как юридическая обрядность, было необходимым условием возникновения всякой земельной собственности в древнейшее время, но сейчас мы имеем ввиду, конечно, не эту юридическую обрядность, а такой акт, которым над массою мелких самостоятельных хозяйств фактически воздвигался один крупный собственник, который мог любую часть дохода этих хозяйств экспроприировать в свою пользу. Как просто это делалось, покажет один пример. В 1551 году царь Иван Васильевич, тогда еще весьма послушный боярам и дружившему с ним крупному духовенству, пожаловал игуменью Покровского (во Владимирском уезде) монастыря 21 черной деревней. Черносошные крестьяне еще в XVII веке распоряжались своими землями, как полной собственностью, никому за них ничего, кроме государственных податей, не платя. А теперь коротенькая царская грамота обязывала все население этой 21 деревни «игуменью и ее прикащиков слушать во всем и пашню на них пахать, где себе учинят, и оброк им платить, чем вас изобрачат». Одним почерком пера двадцать одна свободная деревня превратилась в феодальную собственность игуменьи Василисы с ее сестрами.4

Эта вполне «государственная», архилегальная, если так можно выразиться, форма возникновения крупной собственности настолько ясна, проста и так хорошо всем знакома, что нет надобности на ней настаивать. Любовь наших историков предшествующих поколений ко всему «государственному», — недаром они были, по большей части, учениками Гегеля, прямо или косвенно, — заставляет, наоборот, подчеркивать, что насильственный захват чужой земли далеко не всегда облекался в такую юридически безукоризненно корректную оболочку. Долго было дожидаться, пока государь пожалует землю, — сильный и влиятельный человек мог гораздо скорее прибрать ее к рукам, не стесняясь этой юридической формальностью. Через писцовые книги XVI века длинной вереницей тянется ряд таких, например, отметок: жили два брата Дмитриевы, великокняжеские конюхи — маленькие землевладельцы, имевшие всего одну деревню. «К той же деревне пожня… и ту пожню отнял сильно Григорий Васильевич Морозов, а ныне та пожня за князем Семеном Ивановичем Микулинским». Да к той же деревне была пустошь: «и ту пустошь отнял князь Иван Михайлович Шуйский…» Или: «дер. Сокевицыно… пуста, а запустела от князя Михаила Петровича Репнина».5 Одна правовая грамота 40–х годов XVI века даст очень живую иллюстрацию к этим сухим отметкам московской казенной статистики. Жалуется на свою обиду Спасский Ярославский монастырь — сам крупный землевладелец, конечно, но более мелкий и слабый, нежели посланный ему судьбою сосед. Человек этого соседа, князя Ивана Федоровича Мстиславского, Иван Толочанов, приехав на монастырские деревни, «крестьян монастырских из деревень выметал», и в одной деревне поселился сам, а другие обложил в свою пользу оброком. Но, «выметав» самих крестьян, новый владелец отнюдь не пожелал расстаться с их имуществом: его он оставил себе, выгнав вон хозяев чуть не голыми. Перечень ограбленного, который дают, один за другим, отдельные «выметанные» крестьяне в той же челобитной, любопытен, прежде всего, как конкретный показатель того уровня благосостояния, на каком стоял средний крестьянский двор XVI века. Один, например, из этих крестьян Иванко показывает, что у него «тот Иван Толочанов взял мерина, да две коровы, да пять овец, да семеро свиней, да пятнадцать кур, да платьишко, господине, моего и женина, взял шубу да сермягу, да кафтан крашеный, да летник самоделку, да опашень новогонский черлен, да пять рубашек мужских, да пятнадцать рубашек женских, да пятеро порты нижних, да пол–третьядцать (25) убрусов шитых и браных и простых, да двадцать полотен, да семь холстов, да девять гребенин, да три топора, да две сохи с полицами, да три косы, да восемь серпов, да двенадцать блюд, да десять ставцов, да двенадцать ложек, да две сковороды блинных, да шесть панев, да три серги, одни одинцы, а две на серебре с жемчугом, да сапоги мужские, да четверо сапог женских и ребячьих, да двадцать алтын денег…»6 Как видим, у русского крестьянина времен Грозного еще было что взять, и нужно было не одно поколение Иванов Толочановых, чтобы довести этого крестьянина до теперешнего его состояния.

Но насильственный захват, в легальной или нелегальной его форме, едва ли был главным способом образования крупного землевладения в Древней Руси. В истории, как и в геологии, медленные молекулярные процессы дают более прочные результаты, чем отдельные катастрофы. У нас нет — или очень мало — материала для детального изучения молекулярного процесса, разлагавшего мелкую собственность в древнейший период. Но мы уже сказали, что у так называемых черносошных (позднее — государственных) крестьян, уцелевших преимущественно на севере России, вотчинная собственность сохранилась даже в XVII веке. Эволюцию мелкого вотчинного землевладения здесь мы можем, наблюдать довольно близко — и, как увидим, есть все основания думать, что происходившее здесь во времена Алексея Михайловича мало чем отличалось от того, что происходило в остальной России при Иване III и Иване IV или даже гораздо ранее. Здесь, на севере России, мы видим воочию, как под давлением чисто экономических причин, без вмешательства государственной власти или открытой силы, в руках одних сосредоточивается все больше и больше земли, в то время как владения менее счастливых вотчинников тают, как снежная глыба под весенним солнцем. Сравнивая положение русского крестьянства на Севере по переписям 1623 и 1686 годов, его исследователь приходит к такому выводу: «Разница между худыми, средними и лучшими крестьянами сделалась более ощутительной: отношения между minimum’oм и maximum’oм (по трем волостям: Кевроле, Чаколе и Марьиной горе) изменились с 1:48 (без наезжих пашен) на 1:256», — прежде минимальный крестьянский участок был 1/6 четверти, теперь 1/16. Четверть — полдесятины, «четверть в поле» равняется полутора десятинам пашни всего, при трехпольной системе. Значит, наименьший крестьянский участок 1623 года составляла ¼ нашей десятины, 1686 года — менее 1/6. А наибольший участок в первом случае равняется 8 четвертям, а во втором — 16, причем дворы с наибольшим участком составляли в 1623 году менее 1% общего числа, а в 1686–м — более 6%. «Прежде между самым обычным крестьянским жеребьем и наиболее значительным разница не превышала 2–2 ½: 8–10, теперь 2–2 ½: 16–20, т. е. прожиточный человек успел сильно обогнать среднего крестьянина». И параллельно с этим таянием мелкой собственности так же наглядно растет зависимость мелкого вотчинника от его более богатых соседей. Тогда как в 1623 году у рядовых крестьян совсем не было половников ни в Кевроле, ни в Чаколе, в 1686 году у 6 крестьян 11 половников: у одного 4, у одного — 3, у остальных по одному.

Безземельные крестьяне уже попадаются в 20–х годах XVII века: «В Чакольскон волости, в деревне Бурцовской, Федор Моисеев бродил меж дворов, а пашни его жеребей за Н. Алексеевым, или в дер. Фоминской А, Михаилов обнищал, его двор и пашня ½, четв. дер. Сидоровской за крестьянами Ив. Кирилловым и Л. Оксеновым». В том и другом случае покупатели — наиболее прожиточные жильцы: Н. Алексеев имеет 5 ½ четвертей, тогда как у остальных от 1 ½ до 3 ч., у Кириллова 6 ¼ ч., у его соседа только 2. Это не только покупатели, во и кредиторы маломочных людей: «Двор Патрикейка Павлова в закладе у Д. Никифорова и пашни ¼ чети». Обнищавшие крестьяне нерезко совсем уходят из деревни: «Их обрали должники, и они от последних долгов сбрели», как замечает Сольвычегодский писец. Нередко они обращались в половников, иногда нанимаясь к своим кредиторам на свой прежний участок; в деревне Сватковской Кеврольского стана в 1678 году брат ушедшего крестьянина владел его явором и пашней, а в 1686 году он же, вместе с племянником, сыном прежнего вотчинника, живет половником на старом участке, перешедшем к богатому крестьянину Дм. Заверину.7

То, что происходило на глухом Севере во второй половине XVII века и что мы можем наблюдать здесь из года в год и из двора во двор, знакомо еще «Русской правде» XIII века и Псковской грамоте XV века: только там мы имеем лишь более или менее косвенные указания на процесс, который здесь мы можем учесть с почти статистической точностью. «Русская правда» знает уже особый разряд крестьян, очень смущавший всегда наших историков–юристов; это так называемые закупы. Они занимали промежуточное положение между свободным крестьянином, «смердом», и холопом и превращались в холопов с большою легкостью: простое неисполнение принятого на себя обязательства, уход с работы до срока делали закупа рабом хозяина, от которого он ушел. С другой стороны, закупа можно было бить, как холопа, — только «за дело», а не по капризу. Модернизируя отношения XIII века, некоторые исследователи желали бы видеть в закупе просто наемного работника. Несомненно, он и был таким в том смысле, что работал в чужом хозяйстве или, по крайней мере, на чужое хозяйство, за известное вознаграждение. Но это отнюдь не был представитель сельского пролетариата: у закупа одна из статей «Русской правды» предполагает «свойского коня», т. е. лично ему принадлежавшую лошадь, и вообще, «старицу» — свое собственное имущество, которое хозяин, как видно из другой статьи той же «Правды», часто склонен был рассматривать, как принадлежащее ему.

Это был, значит, наемный работник особого рода, нанимавшийся со своим собственным инвентарем; другими словами, это был крестьянин, вынужденный обстоятельствами работать на барской пашне. Что ставило его в такое зависимое положение, «Правда» указывает с достаточной ясностью: «закуп» потому так и назывался, что брал у барина «купу», т. е. ссуду — частью, может быть, деньгами, но главным образом в форме того же инвентаря: плуга, бороны и т. д. Другими словами, это был крестьянин задолжавший — в этом и был экономический корень его зависимости. Из одной статьи «Правды» можно заключить, что у него оставалось и какое–то собственное хозяйство: эта статья предполагает, что закуп мог «погубить» ссуженную ему хозяином скотину, «орудия своя дея», на какой–то своей собственной работе. Вероятно, стало быть, что у него в некоторых случаях, по крайней мере, оставался еще и свой земельный участок. Но он уже настолько утратил свою самостоятельность, что на суде стоял почти на одном уровне с холопом: на него можно было сослаться, выставлять его «послухом», только в «малой тяже» — и то «по нужде», когда никого другого не было. Два века спустя в Псковской судной грамоте мы находим уже детально разработанное законодательство о таких задолжавших крестьянах, которые здесь носят название «изорников», «огородников», а иногда и «исполовников», как в северных черносошных волостях XVII века. У всех этих зависимых людей разного наименования все еще было и свое собственное имущество, с которого в иных случаях хозяин и правил свой долг, свою «покруту». Но они уже настолько были близки к крепостным, что их иск к барину не принимался во внимание, тогда как «Русская Правда» такие иски еще допускала.8

Задолженность крестьян вовсе не была явлением, свойственным исключительно эпохе зарождения крепостного права, XVI–XVII векам. Вот почему и этого последнего нельзя объяснить одной задолженностью. Зависимость половника Кеврольской волости в XVII столетии, как и закупа «Русской правды» в XIII веке, и не доходила до рабства, которое на севере России как раз и не развилось. Для того чтобы из задолженности возникло порабощение всей крестьянской массы, нужны были такие социально–политические условия, которые встречались не всегда.9 Но закрепощение было заключительным моментом длинной драмы, и сейчас мы еще довольно далеки от этого момента. Гораздо раньше, чем крестьянин становился полной собственностью другого человека, он сам переставал быть полным собственником. Первым последствием задолженности была еще не потеря свободы, а потеря земли. «Пожалуй нас, сирот твоих, благослови нас меж собою земли своя нужды ради продавать и закладывать», просили чухченемские церковные крестьяне холмогорского архиепископа Афанасия: «Для того, что у нас прокормиться нечем, только не продажею земляною и закладом». По словам исследователя, у которого мы заимствуем эту цитату, развитие половничества «идет рука об руку с увеличением мобилизации недвижимости, так что в одном и том же уезде они (эти явления) встречаются реже или чаще, смотря по тому, насколько устойчива крестьянская вотчина: например, в Сольвычегодском уезде, в Лузской Перемце, где 95,9% крестьян в 1645 году владеют по старине и писцовым книгам 1623 года, нет ни одного половнического двора. Напротив, в Алексеевском стане, где главное основание владения — крепости (купчие), около 20 половнических дворов, в Польской волости на 80 крестьянских приходится 16 половничьих, принадлежащих тем же крестьянам» и т. д.10 Одна из московских писцовых книг XVI века, к счастью, сохранила нам указания на те документы, которые мог предъявить владелец земли в доказательство своих прав. В подавляющем большинстве случаев эти документы — купчие. По двум волостям Тверского уезда, Захожью и Суземыо, московскими писцами половины XVI века описано 141 имение, не считая монастырских, причем на некоторые имения было представлено несколько документов; из последних: купчих — 65, закладных — 18, меновных — 22. В двадцати одном случае документы оказались утраченными, и лишь в 18 вотчинник владел по духовной грамоте, т. е. был «вотчичем и дедичем» своей земли в буквальном смысле слова, получив свое имение по наследству. Не нужно думать, что эти наследственные вотчичи какие–нибудь особенно знатные люди: среди них мы встречаем, например, и тверского гостя, торгового человека Ивана Клементьевича Савина. Земля крепко держится в руках более богатого, а не более родовитого человека. А уплывают из рук скорее всего мелкие вотчинки, и по писцовым книгам мы можем иногда весьма наглядно проследить, как происходила у нас в XVI веке одновременно мобилизация и централизация поземельной собственности. «Михалка Корнилова, сына Зеленцова деревня Зеленцово, пашни полполполчети сохи»,11 читаем мы в одном месте. «А нонеча Зубатово Офонасьева сына Хомякова: дер. Зеленцово, пустошь Сахарове: пашни в деревне 25 четьи в одном поле, а в дву потому же, сена 15 копен. Зубатой служит владыце тверскому; земля середняя — а крепость кабала закладная». «Грядки да Ивашки Матвеевых детей Тарасова дер. Бранково, дер. Починок… Гридки да Ивашки в животе не стало, а нонеча Ивана Зубатова, сына Хомякова деревня Брянково, починок Степанова. Пашни в деревне и в починке 20 четей в одном поле… Иван служит владыце тверскому, а крепость у него — купчая.12 Так в лице удачливого «послужильца» тверского владыки из двух экспроприированных мелких вотчинников вырос один, покрупнее.

Медленный, веками тянувшийся экономический процесс работал на пользу крупной собственности вернее, нежели самые эффектные «наезды» с грабежами и кровопролитием. К XV–XVI векам, повторяем еще раз, экспроприация мелких собственников была почти совершившимся фактом — мелких вотчинников оставалось ровно лишь настолько, чтобы можно было опровергнуть довольно прочно держащийся предрассудок, будто вся земля к этому времени была уже «окняжнена» или «обоярена». Первый из основных признаков феодализма — господство крупной собственности — может быть доказан для Древней Руси, домосковского периода включительно, столь же удовлетворительно, как и для Западной Европы XI — ХП веков. Еще более вне спора второй признак — соединение политической власти с землею неразрывной связью.

Что крупная вотчинная аристократия на своих землях не только хозяйничала и собирала оброки, а и судила и собирала подати, — этого факта никто в русской исторической литературе никогда не отрицал, он находит себе слишком много документальных подтверждений, притом давным–давно опубликованных. Но с обычной в нашей историко–юридической литературе государственной точки зрения, эти права всегда представлялись как особого рода исключительные привилегии, пожалование которых было экстраординарным актом государственной власти. «Эти привилегии предоставлялись не целому сословию, а отдельным лицам и всякий раз на основании особых жалованных грамот», — говорит проф. Сергеевич в последнем издании своего труда «Древности русского права».13 Двумя страницами далее тот же исследователь находит, однако же, вынужденным обратить внимание своего читателя на то, что среди наделенных такой привилегией встречаются не только большие люди, имена которых писались с «вичсм», но также «Ивашки и Федьки». Он делает отсюда совершенно правильный вывод, что «такие пожалования составляли общее правило, а не исключение», т. е. что привилегия принадлежала именно «целому сословию» землевладельцев, а никак не «отдельным лицам» в виде особой государевой милости. А еще двумя страницами далее тот же автор вскрывает еще более любопытный факт: сам акт пожалования мог исходить вовсе и не от государственной власти, а от любого вотчинника. С приводимой им жалованной грамоты митрополита Ионы некоему Андрею Афанасьеву (1450) можно сопоставить еще более выразительный пример того же рода — жалованную грамоту кн. Федора Михайловича Мстиславского тому самому Ивану Толочанову, о подвигах которого уже шла речь выше. «Тиуны наши и доводчики, и праведник не выезжают (в пожалованные Толочанову деревни) ни по что, — пишет в этой грамоте кн. Мстиславский, — ни поборов своих у них не емлют и крестьян его не судят, а ведает и судит своих крестьян Иван сам или кому его прикажет, а сведется суд сместной нашим крестьянам с его крестьяны и тиуны наши их судят, а он с ними же судит, а присудом делятся на полы, опричь душегубства и татьбы, и разбоя с поличным и дани сошные, а кому будет до него дело, ин его сужу яз князь Федор Михайлович или кому прикажу». Издатель этого интересного документа, г. Лихачев, справедливо отмечает в предисловии, что этот князь Мстиславский не только не был каким–нибудь самостоятельным владельцем, но даже в числе слуг московского великого князя не занимал сколько–нибудь выдающегося места; он не был даже боярином. Нужно прибавить, что и земля–то, которую он с такими правами «пожаловал… своему боярскому сыну», была не его наследственная, а пожалованная ему самому великим князем Василием Ивановичем. И этот последний, по всей видимости, отнюдь не считал такого дальнейшего делегирования пожалованной им «привилегии» еще более мелкому землевладельцу чем–нибудь ненормальным: недаром и он сам, и его отец, и его сын давали такие грамоты совсем мелким своим помещикам. Выше мы упоминали, по писцовым книгам первой половины XVI века, о двух великокняжеских конюхах, которых систематически обижали их сильные соседи — боярин Морозов да князья Микулинский и Шуйский: в доказательство своих прав эти конюхи предъявили, однако же, несудимую грамоту «великого князя Ивана Васильевича всея Руси», — неясно, был ли это Иван III или Иван IV. А немного ниже в той же писцовой мы находим жалованную несудимую грамоту на полсельца, где было всего 50 десятин пахотной земли. Таким образом у нас, как и в Западной Европе, не только большой барин, но и всякий самостоятельный землевладелец был «государем в своем имении», и г. Сергеевич совершенно прав, когда говорит, не совсем согласно со своим первоначальным определением вотчинного суда, как исключительной привилегии отдельных лиц, что, сельское население, еще задолго до прикрепления крестьян к земле, находилось уже под вотчинным судом владельцев».14

С эволюционной точки зрения происхождение этого «вотчинного права» совершенно аналогично возникновению вотчинного землевладения: как последнее возникло из обломков землевладения «печищного» — патриархальной формы земельной собственности, — так первое было пережитком патриархального права, не умевшего отличать политической власти от права собственности. Можно даже сказать, что здесь было больше, чем «переживание»; когда московский великий князь жаловал «слугу своего (такого–то) селом (таким–то) со всем тем, что к тому селу потягло, и с хлебом земляным (т. е. с посеянной уже озимой рожью) опроче душегубства и разбоя с поличным», то он совершенно «по первобытному» продолжал смешивать хозяйство и государство и даже рассматривал, очевидно, свои государственные функции преимущественно с хозяйственной точки зрения, ибо уподобить душегубство и разбой «земляному хлебу» можно было только, если не видеть в охранении общественной безопасности ничего, кроме дохода от судебных пошлин. Нет надобности настаивать, что это выделение особенно важных уголовных дел как исключительно подведомственных княжескому суду, объясняется, конечно, теми же хозяйственными мотивами: за душегубство и разбой налагались самые крупные штрафы — это были самые жирные куски княжеского судебного дохода. Но расщедрившись, князь мог отказаться и от этой прибыли: великая княгиня Софья Витовтовна в жалованной грамоте Кирилло–Белозерскому монастырю (1448–1469) писала: «Мои волостели и их тиуны… в душегубство не вступаются некоторыми делы».15 Нет надобности говорить также, что и самое пожалование было лишь такою же точно юридической формальностью, как и жалованная грамота на землю вообще. Оно лишь размежевывало права князя и частного землевладельца, насколько это было возможно, ибо именно благодаря смешению политической власти и частной собственности права эти грозили безнадежно перепутаться. Но источником права вовсе не была непременно княжеская власть сама по себе: в споре из–за суда и дани вотчинники ссылались не только на княжеское пожалование, а также, сплошь и рядом, и на исконность своего права — на «старину». Так доказывал свое право, например, один бело–зерский боярин половины XV века у которого Кириллов монастырь «отнимал» его вотчинную деревню «от суда да от дани».16 Что относилось к «суду и дани», т. е. к судебным пошлинам и прямым налогам, то же имело место и по отношению к налогам косвенным. Частные таможни мы встречаем не только в княжеских вотчинах, где можно их принять за остаток верховных прав, некогда принадлежавших владельцу, но во владениях помещиков средней руки, которых иногда мог обидеть и простой московский чиновник — дьяк. Из жалобы одного такого обиженного дьяком рязанского помещика второй половины XVI века, Шиловского, мы узнаем, что в вотчине его и его братьев «на их же берегу сыплют в судна жито, емлют с окова по деньге, да они же емлют мыто с большого судна по 4 алтына, а с малого судна по алтыну, и того мыта половина Телеховского монастыря».17 И таможенным доходом можно было делиться пополам с соседом, как, в известных случаях, судебными пошлинами.

«Государь в своем имении» не мог, конечно, обойтись без главного атрибута государственности — военной силы. Еще «Русская правда» говорит о «боярской дружине» наравне с дружиной княжеской. Документы более позднего времени, по обыкновению, дают конкретную иллюстрацию к этому общему указанию древнейшего памятника русского права. В составе дворни богатого вотчинника XV–XVI веков мы, наряду с поварами и ситниками, псарями и скоморохами, находим и вооруженных челядинцев, служивших своему барину «на коне и в саадаке». «А что мои люди полные и докладные, и кабальные, — пишет в своей духовной Василий Петрович Кутузов около 1560 года, — и те все люди на слободу, а что у них моего данья платья и саадаки и сабли и седла, то у них готово, да приказчики ж мои дадут человеку моему Андрюше конь с седлом и с у дою, да тегиляй, да шелом…» Такой вотчинный дружинник, несомненно, уже в силу своей профессии стоял выше простого дворового. Он мог оказать барину такие услуги, которых забыть нельзя, и стать в положение привилегированного челядинца, почти вольного слуги. У этого Андрюши был, кроме барского, еще «конь его купли» и кое–какая рухлядь, и Василий Петрович Кутузов очень заботится, чтобы это имущество душеприказчики не смешали с барским. Люди именно этого разряда, по всей вероятности, и были те холопы на жалованье, о которых говорит духовная другого вотчинника, уже цитированная нами, кн. Ивана Михайловича Глинского. Прося своего душеприказчика Бориса Годунова «дати наделка людем моим по книгам, что им жалованья моего шло», завещатель выше говорит о тех же людях, что они отпускаются на свободу «со всем с тем, кто на чем мне служил»: но нельзя же допустить, что повар отпускался с кухней, на которой он стряпал, или псарь с тою стаей гончих, которой он заведывал. Так можно было опять–таки выразиться только о людях, служивших своему барину на коне и в доспехе; в другой духовной (Плещеева) прямо и оговаривается, что «лошадей им (холопам) не давати». Глинский был щедрее к своим бывшим ратным товарищам и, как мы уже видели, завещал даже одному из них свою деревню в вотчину. Но такой же земельный участок служилый холоп мог получить от барина и при жизни последнего. По Тверской писцовой книге первой половины XVI века на одной четверти деревни Толутина сидел «человек» князя Дмитрия Ивановича Микулинского, Созон. От такого испомещенного на земельном участке челядинца до настоящего мелкопоместного дворянина было уже рукой подать. Дважды упоминавшийся выше Иван Толочанов в жалобе на него Спасского монастыря называется «человеком» князя Ивана Федоровича Мстиславского, а отец последнего в своей жалованной грамоте называет Толочанова «сыном своим боярским», т. е. дворянином. Так незаметно верхушки вооруженной дворни переходили в нижний слой военно–служилого сословия: по одну сторону тонкой черты стоял холоп, по другую — вассал.

Существование такого вассалитета у русских крупных землевладельцев XVI века — существование вольных вотчинников, несших военную службу со своей земли, на своем коне и иногда со своими вооруженными холопами, не московскому великому князю, а «частным лицам» — неопровержимо доказывается той же самой писцовой книгой Тверского уезда, о которой мы не раз упоминали выше. В этой книге, составленной около 1539 года, перечислено 574 вотчинника, большею частью мелких. Из них великому князю служили 230 человек, частным собственникам разных категорий — 126, и никому не служили 150 человек. Из 126 «аррьер–вассалов» московской феодальной знати 60 человек служили владыке тверскому, а 30 — князю Микулинскому..18 Из других источников мы знаем, что у митрополитов и архиереев были на службе не только простые «послужильцы», но и настоящие бояре. «Архиерейские бояре, — говорит один из историков Русской церкви, — в древнейшее время ничем не рознились от бояр княжеских по своему происхождению и по своему общественному положению… Они поступали на службу к архиереям точно так же и на тех же условиях, как и к князьям, т. е. с обязательством отбывать воинскую повинность и нести службу при дворе архиерея, за что получали от него в пользование земли».19 На этих землях они могли помещать своих военных слуг, — а их собственный господин, в свою очередь, был вассалом великого князя. Митрополичья военная дружина должна была идти в поход вместе с дружинами последнего, «а про войну, коли яз сам великий князь сяду на конь, тогда и митрополичим боярам и слугам», говорит грамота вел. кн. Василия Дмитриевича (ок. 1400 года). На службе московского великого князя вытягивалась такая же лестница вассалов, как и на службе средневекового короля Франции.

Характер отношений между отдельными ступеньками этой лестницы — между вольными военными слугами разных степеней и их соответствующими сюзеренами — детально изучен покойным Н. Павловым–Сильванским, успевшим и резюмировать итоги своих специальных работ в своей популярной книжке «Феодализм в Древней Руси» (СПб., 1907). «Служебный вассальный договор скреплялся у нас и на Западе сходными обрядностями», — говорит этот автор. — Закреплявшая вассальный договор в феодальное время обрядность оммажа так же, как древнейшая обрядность коммендации, вручения, состояла в том, что вассал в знак своей покорности господину становился перед ним на колени и клал свои сложенные вместе руки в руки сеньера; иногда в знак еще большей покорности вассал, стоя на коленях, клал свои руки под ноги сеньера. У нас находим вполне соответствующую этой обрядности обрядность челобитья. Боярин у нас бил челом в землю перед князем в знак своего подчинения. В позднейшее время выражение «бить челом» употреблялось в иносказательном смысле униженной просьбы. Но в удельное время это выражение обозначало действительное челобитье, поклон в землю, как видно из обычного обозначения вступления в службу словами «бить челом в службу…». Во второй половине удельного периода одна обрядность челобитья считалась уже недостаточной для закрепления служебного договора, и к этой обрядности присоединяется церковный обряд, целование креста. Такая же церковная присяга, клятва на Евангелии, на мощах или на кресте совершалась на Западе для закрепления феодального договора, в дополнение к старой обрядности коммендации или оммажа. Наша боярская служба так близка к вассальству, что в нашей древности мы находим даже точно соответствующие западным термины: приказаться — avouer, отказаться — se desavouer». Как пример первого, автор приводит современную формулу известия о подчинении новгородских служилых людей Ивану III: «Били челом великому князу в службу бояре новгородские и все дети боярские и житии, да приказався вышли от него». Хорошим примером второго термина служит приводимый им же несколько дальше рассказ жития Иосифа Волоколамского о том, как этот игумен, не поладив с местным волоколамским князем, перешел от него к великому князю московскому: Иосиф «отказался от своего государя в великое государство.20 Одно место Никоновской летописи сохранило нам и самую формулу такого «отказа». В 1391 году московский князь Василий Дмитриевич, сын Донского, купив у татар Нижегородское княжество, двигался со своими войсками на Нижний Новгород, чтобы осуществить только что приобретенное им «право». Нижегородский князь Борис Константинович, решив сопротивляться до последней возможности, собрал свою дружину и обратился к ней с такой речью: «Господие моя и братия, бояре и други! Попомните господне крестное целовение, как есте целовали ко мне, и любовь нашу и усвоение к вам». Бояре под первым впечатлением грубой обиды, нанесенной их князю, горячо вступились за его дело. «Все мы единомышленны к тебе, — заявил Борису старший из них, Василий Румянец, — и готовы за тебя головы сложить». Но Москва в союзе с татарами была страшной силой — сопротивление ей грозило конечной гибелью сопротивляющимся. Когда первое одушевление прошло, нижегородские бояре решили, что сила солому ломит и что дело их князя все равно проиграно. Они задумали «отказаться» от князя Бориса и перейти к его сопернику. Тот же Василий Румянец от лица всех и заявил несчастному Борису Константиновичу о происшедшей перемене. «Господине княже! — сказал он, — не надейся на нас, уже об есмы ныне не твои и несть с тобою есмы, но на тя есмы». «Так точно на Западе, — добавляет, приведя эти слова, историк русского феодализма, — вассал, отказываясь от сеньера, открыто говорил ему: уже не буду тебе верным, не буду служить тебе и не буду обязан верностью…».21

Приведенный сейчас случай ярко освещает особенности того режима, с которого начала Московская Русь и который еще долго жил под оболочкой византийского самодержавия, официально усвоенного Московским государством с начала XVI века. Что князя киевской эпохи нельзя себе представить без его бояр, в этом давно согласны все историки. Как пример приводится обыкновенно судьба князя Владимира Мстиславича, которому его бояре, когда он предпринял один поход без их согласия, сказали: «О себе еси, княже, замыслил, — а не едем по тебе, мы того не ведали». Но и «собирателей» Московской Руси нельзя себе представить действующими в одиночку; недаром Дмитрий Донской, прощаясь со своими боярами, вспоминал, что он все делал вместе с ними: поганых одолел, храборствовал с ними на многие страны, веселился с ними, с ними и скорбел — «и назывались вы у меня не боярами, а князьями земли моей». Как во главе любого феодального государства Западной Европы стояла группа лиц (государь, король или герцог, «сюзерен» с «курией» своих вассалов), так и во главе русского удельного княжества, а позднее и государства Московского стояла тоже группа лиц: князь, позже великий князь и царь, со своей боярской думой. И как западноевропейский феодальный «государь» в экстренных и в особенно важных случаях не довольствовался советом своих ближайших вассалов, а созывал представителей всего феодального общества, «государственные чины», так и у нас князь в древнейшее время иногда совещался со своей дружиной, а царь — с Земским собором. Мы позже будем иметь случай изучать оба эти учреждения подробнее. Пока заметим лишь, что корни того и другого — и думы и собора — глубоко лежат в том феодальном принципе, который гласит, что от вольного слуги можно было требовать лишь той службы, на какую он подрядился, и что он мог бросить эту службу всякий раз, как только находил ее для себя невыгодной. Оттого никакого важного дела, которое могло бы отразиться на судьбе его слуг, феодальный господин и не мог предпринять без их согласия.

Насколько прочен был этот «общественный договор», своего рода контракт между вассалом и сюзереном в феодальном обществе? Средневековые договорные отношения очень легко поддаются идеализации. «Права» вольных слуг очень часто представляются по образу и подобию прав, как они существуют в современном правовом государстве. Но мы знаем, что в этом последнем права слабейшего часто бывают ограждены лишь на бумаге, а на деле «у сильного всегда бессильный виноват». К феодальному государству это приложимо в гораздо большей степени. Договорные отношения вассала и сюзерена, в сущности, гораздо более походили на нормы теперешнего Международного права, которые не нарушает только тот, кто не может. В междукняжеских договорах сколько угодно можно было писать: «А боярам и слугам межи нас вольным воля», а на практике то и дело случалось, что князь «тех бояр и детей боярских», которые от него «отъехали», «пограбил, села их и домы их у них поотымал и животы и остатки все и животину у них поймал». И никакого суда и никакой управы найти на него было нельзя, кроме как обратиться к другому, еще более могущественному насильнику. В феодальном обществе еще гораздо больше, чем в современном нам, сила шла всегда впереди права. Изучая сложный церемониал феодальных отношений, легко увлечься и подумать, что люди, так тщательно устанавливавшие, какие жесты должны были быть сделаны в том или другом случае и какие слова произнесены, столь же тщательно умели охранять и сущность своего права. Но где уж тут было охранять свое право от злоупотреблений феодального государя, когда отстоять его и от покушений мельчайших его слуг, рядовых и даже некрупных феодальных вотчинников, было иногда непосильным делом? Мы не можем закончить нашего изучения правового режима феодальной Руси лучше, чем одной картинкой, заимствованной из того же ряда правовых грамот, откуда мы неоднократно брали примеры выше. Судился в 1552 году Никольский монастырь со своими соседями Арбузовыми, судился как следует, по всей форме: «Судили нас, господине — пишут в своей челобитной монастырские старцы — по Цареве государеве грамоте, Федор Морозов да Хомяк Чеченин». Судьи «оправили» монастырь, а его противников «обвинили». «И вот, — продолжают старцы, — приехали, господине, на ту деревню Ильины, дети Арбузова… да Ильины, люди Арбузова… да меня, господине, Митрофанова, да старца Данила, да старца Тихона били и грабили и дьяка монастырского, и слуг, и крестьян, и крестьянок били и грабили, и старожильцев, господине, которые были с судьями на земле, били же. И судья, господине, Хомяк Чеченин, с детьми боярскими, которые были с нами на земле, вышли отнимати (обижаемых старожильцев), и они, господине, и Хомяка Чеченина и тех детей боярских били же… А игумен, господине, с судьею, с Федором Морозовым, запершись, отсиделись…» Не всегда удобно было решить дело вопреки интересу драчливого феодала. Западноевропейское феодальное право и это грубое правонарушение облекло в известного рода торжественную церемонию: недовольный судебным решением мог «опорочить суд», fausser le jugement, — и вызвать судью на поединок. В одном нашем судном деле 1531 года судья отверг показания одного из тяжущихся, ссылавшегося именно на него, судью, заявив, что такого документа, о каком тот говорил, никогда в деле не было. «И в Облязово место (так звали тяжущегося) человек его Истома просил в том с Шарапом (судьею) поля… и Шарап с ним за поле поймал же ся». Вызывать на поединок судью можно было и в Московском государстве времен Василия Ивановича.

Вот почему юридического признака договорности и не приходится ставить в число главных отличительных черт феодализма. Этот последний есть гораздо более известная система хозяйства, чем система права. Государство сливалось здесь с барской экономией — в один и тот же центр стекались натуральный оброк и судебные пошлины, часто в одной и той же форме баранов, яиц и сыра; из одного и того же центра являлись и приказчик — переделить землю, и судья — решить спор об этой земле. Когда круг экономических интересов расширился за пределы одного имения, должна была расшириться географически и сфера права. Первый раз такое расширение имело место, когда из волостей частных землевладельцев выросли волости городовые, второй раз, когда всех частных вотчинников забрала под свою руку Москва. И в том и в другом случае количество переходило в качество: территориальное расширение власти изменяло ее природу — поместье превращалось в государство. Первое из этих превращений произошло довольно быстро, зато не было и очень прочно. Второе совершилось очень медленно, но зато окончательное образование Московского государства в XVII веке было и окончательной ликвидацией русского феодализма в его древнейшей форме. Но до наступления этого момента феодальные отношения составляли тот базис, на котором воздвигались обе эти политические надстройки — и городовая волость, и вотчина московских царей. И господин Великий Новгород и его счастливый соперник, великий князь московский Иван Васильевич, мы это твердо должны помнить, властвовали не над серой толпой однообразных в своем бесправии подданных, а над пестрым феодальным миром больших и малых «боярщин», в каждой из которых сидел свой маленький государь, за лесами и болотами Северной Руси умевший не хуже отстоять свою самостоятельность, чем его западный товарищ за стенами своего замка.


  1.  Писцовые книги. — Изд. Калачева, т. 1, отд. 3, с. 6.
  2.  Сергеевич. Древности русского права, т. 3, с. 112–113.
  3.  См. акты, приведённые Лихачевым. (СПб., 1895, вып. 1–2, с. 167 и 235.)
  4.  Акты, относящиеся к тягл, населению. — Изд. Дьяконова, т. 2, № 15.
  5.  Писцовые книги XVI века — Изд. Калачева, т. 1, отд. 2, с. 163,234, 243,245,284 и др.
  6.  Лихачевские акты, ibid., с. 196.
  7.  См. ст. г. Иванова в «Древностях», (Изд. археологического и географического комитета Московского археологического общества, т. 1, с. 435–437.
  8.  Псковская грамота, с. 75.
  9.  О них будет речь в главе VI (Аграрный переворот первой половины XVI века).
  10.  Названная статья г. Иванова, с. 426 и др.
  11.  Соха — единица податного обложения в Московской Руси.
  12.  Писцовые книги. — Изд. Калачева, с. 211–212.
  13.  Т. 1, изд. 3–е, 1909 г., с. 398.
  14.  Ibid., с. 401.
  15.  Сильванский Н. П. Феодализм в Древней Руси. — СПб., 1907, с. 83.
  16.  Ibid.
  17.  Лихачевские акты, ibid., с. 259.
  18.  Вышеприведенные цифровые данные см. у проф. Сергеевича (Древности русского права, т. 3; СПб., 1903, с. 17 и др.).
  19.  Цитата у//. Сильванского, назв. соч., с. 102–103.
  20.  См. назв. соч., с. 99–100, 112.
  21.  Сергеевич, цит. соч., т. 1, с. 378 и 385; Н. П. Силъванский, цит. соч., с. 200.
от

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus