Историк, революционер, общественный деятель
Книги > Октябрьская революция >

Советская глава нашей истории

Мы все еще не собрались написать истории Октябрьской революции, — а уж прошло семь лет послереволюционной нашей истории. И каких лет! Одна гражданская война стоила бы пяти французских Вандей, ибо Вандея, о которой слыхал всякий грамотный человек, это немного побольше нашей антоновщины — и поменьше антоновщины и махновщины, вместе взятых. И о Вандее слыхал всякий грамотный человек, а о нашей гражданской войне впятеро больше написали русские эмигранты, использовывая предоставленный им нами досуг, чем коммунисты. Даже наши хроники революционного периода останавливаются пока на первом его годе, а идет уже восьмой год, как революция одержала победу и скоро пойдет девятый с того дня, когда революция началась.

Самобичеванием и сожалениями, конечно, тут делу не поможешь. Единственный способ реального продвижения вперед состоит в том, чтобы поставить революционный период темой для семинарской работы какого–нибудь учебного заведения типа Института красной профессуры. Для гражданской войны это уже и сделано. Если дело пойдет не хуже, чем с революцией пятого года и межреволюционным периодом, через год мы будем иметь ряд монографий, опирающихся отчасти на архивный материал. Но этим будет освещен лишь один эпизод истории семи лет, — правда, эпизод самый яркий, если не самый важный: Ленин еще в 1905 году предсказал, что защита завоеваний революции будет труднее, чем самые завоевания 1.

Но монографии помогут нам понять отдельные эпизоды, — они не дадут нам схемы всего периода. Пишущий эта строки небольшой поклонник схематизации и периодизации в истории. Этим очень любили заниматься русские историки конца XVIII — Начала XIX вв., т. е. додиалектического периода нашей исторической литературы. Как только повеяло духом диалектики, хотя и в идеалистической ее форме, Соловьев стал говорить, что дело историка «не дробить, не делить историю на периоды», а попытаться выяснить внутреннюю связь исторических перемен. В новейшее время произошло некоторое возрождение вкуса к периодизации, и любитель схем, Н. А. Рожков, находит много поклонников. Можно думать, что это не свидетельствует о чрезмерной диалектичности мышления последних. Но нельзя отрицать, что, будучи научно весьма слабым приемом, периодизация весьма полезна педагогически. Если не фетишизировать вех, нами самими расставленных на пути истории, а пользоваться ими, — как и полагается пользоваться вехами, — лишь для ориентировки, начинающему они помогут понять особенности важнейших этапов прошлого.

С этой точки зрения имеет некоторое себе оправдание и попытка периодизации «истории семи лет», которой посвящены нижеследующие страницы. Она не опирается на изучение архивов или даже хотя бы исчерпывающее знакомство с печатным материалом. Факты, которыми я пользуюсь, более или менее общеизвестны. Мы все их переживали и благополучно забывали их, как только они были пережиты. Между тем, если их припомнить в их хронологической последовательности, получается любопытная картина тех напластований, из которых постепенно сложился теперешний Союз советских республик.

Так как у схемы должен быть какой–нибудь основной принцип, то я беру лишь одну сторону исторического процесса, которая мне представляется важнейшей: положение пролетарской диктатуры в ее отношении к непролетарским элементам, как внутри страны, так и во внешнем мире, за границей. Против этого можно возразить, что исходной точкой тут является не экономика, не развитие производительных сил, но политика. Я думаю, однако, что для данного периода это совершенно правильно. Поскольку Россия 1914 г. была уже определенно империалистической страной, экономика, определявшая ее судьбы, была не местная, но мировая: из этой мировой экономики можно объяснить империалистическую войну (политический факт), разрушившую хозяйство царской России и тем вызвавшую революцию 1917 года; из туземных же экономических условий объяснить участие России в империалистической войне нельзя 2.

Что при таких условиях наша революция с самого начала должна была принять характер той социалистической революции, о которой в 1905 году приходилось говорить, как о более или менее отдаленной возможности, разумеется само собой. В первые годы нэпа в наши ряды, несомненно, стала просачиваться меньшевистская концепция Октябрьской революции, как переворота по существу еще буржуазного, не выходящего непосредственно из пределов капиталистического хозяйства. У меньшевиков эта точка зрения обстоятельнее всего развивалась Далиным, в его книге «После войн и революций». Отзвуки этой концепции продолжают слышаться и до сих пор, и мне на одном докладе была подана записка, автор которой, со ссылкою на слова т. Ленина, пытался обосновать далинскую мысль. Лишь поскольку такие мысли бродят еще в наших головах, стоит посвятить этому вопросу несколько строк, хотя бы для того, чтобы напомнить подлинные и пророческие слова т. Ленина, в его брошюре «Грозящая катастрофа и как с ней бороться», написанной в середине сентября 1917 г. Здесь, в числе «главнейших мер» для предупреждения грозящей катастрофы, на первом месте названы такие: «1. Объединение всех банков в один государственный контроль над его операциями или национализация банков. 2. Национализация синдикатов, т. е. крупнейших монополистических союзов капиталистов (синдикаты: сахарный, нефтяной, угольный, металлургический и т. д.)».

Считать эти мероприятия (действительно проведенные в жизнь в течение 1918 года, едва ли нужно об этом упоминать) невыходящими из рамок капиталистического строя, мог бы только человек, чрезвычайно «либерально» понимающий слово капитализм. Конечно, бывали ведь люди, которые вообще крупное производство отождествляли с капитализмом: при таком понимании дела капитализм всегда останется. Но если понимать под капитализмом то, что он действительно собой представляет — частную собственность на орудия крупного производства, то предлагавшиеся в сентябре 1917 года т. Лениным меры были, конечно, уже мерами социалистическими. Ленин ставил этот вопрос совершенно отчетливо, в его брошюре имеется специальная глава под названием: «Можно ли итти вперед, боясь итти к социализму?», где мы находим такие строчки: «Предшествующее изложение легко может у читателя, воспитанного на ходячих оппортунистических идеях эсеров и меньшевиков, вызвать такое возражение: большинство описываемых здесь мер, в сущности, не демократические, а уже социалистические меры…», и дальше, обличив эсеров и меньшевиков в непонимании того, что такое империалистические монополии, что такое государство, что такое революционная демократия, Ленин кончает: «поняв это, нельзя не признать, что нельзя итти вперед, не идя к социализму». «Ибо, если крупнейшее капиталистическое предприятие становится монополией, значит оно обслуживает весь народ. Если оно стало государственной монополией, значит государство (т. е. вооруженная организация населения, рабочих и крестьян, в первую голову, при условии революционного демократизма) — государство направляет предприятие, в чьих интересах? Либо в интересах помещиков и капиталистов, — тогда мы получаем не революционно–демократическое, а революционно–бюрократическое государство, империалистическую республику; либо в интересах революционной демократии, — тогда это и есть шаг к социализму».

Таким образом, уже за полтора месяца до захвата власти в России пролетариатом, вождь этого последнего прекрасно предвидел социальные и экономические последствия этого захвата, — последствия, совершенно неизбежные, с железной логикой вытекавшие из того обстоятельства, что революция наша была бунтом против империализма, т. е. монополистического капитализма, т. е. той формы капитализма, которая в данный момент господствовала на земном шаре. И Ленин, на которого ссылался мой оппонент, был, конечно, против не этого низвержения империализма, — к нему он звал, а против изничтожения сразу, без всяких промежуточных мер, тех отсталых, домонополистических форм частнохозяйственного производства, которые определяющей роли уже не играли, но к социализации еще не были готовы. Для этих отсталых предприятий им и предлагалась такая промежуточная мера: «… 4. Принудительное синдицирование (т. е. принудительное объединение в союзы) промышленников, торговцев и хозяев вообще».

Из этого следует, разумеется, что Ленин был против военного коммунизма в том его проявлении, когда милиционер отнимал молоко у привезшей его в город крестьянки и выливал оное на мостовую, во славу государственной монополии торговать молоком. У т. Бухарина эта картина вызвала восклицание, что это не социализм, а чорт знает что. Чорт знает о чем планы Ленина, конечно, ничего общего не имели, но социалистический, в настоящем понимании этого слова, характер нашей революции был им поставлен совершенно твердо и отчетливо.

Из характера нашей революции как антиимпериалистического бунта следовал непримиримый антагонизм Советского государства со всем империалистическим миром. Но было бы крайней наивностью понимать этот антагонизм как состояние формальной и открытой войны с этим миром, — точка зрения, не чуждая некоторым из «левых коммунистов» эпохи Брестского мира. Такой взгляд был явным пережитком идеологического объяснения международных отношений, которое так свойственно было Второму интернационалу. Это идеологическое объяснение учило, что феодальное государство в своей внешней политике всегда, безусловно, враждебно буржуазному, а буржуазное всегда будет враждебно социалистическому, и т. д. На самом деле, реальные отношения между странами диктуются реальными интересами их господствующих классов, а вовсе не идеологией этих последних. Теперь, когда мы знаем, что дворянская, крепостническая Россия в 1848 году искала союза республиканской, демократической и, во всяком случае, буржуазной Франции, Ламартина и Кавеньяка, когда мы вспомним, что франко–русский союз завязался в ту именно пору, когда в России Александра III свирепствовала жесточайшая дворянская реакция, а во Франции только что подошла к власти партия радикалов, — иллюзии Второго интернационала кажутся весьма наивными и пригодными лишь для того, чтобы облегчить германской социал–демократии поддержку Вильгельма в его борьбе с царской Россией. Нет никакого сомнения, что правившие Германией осенью 1917 года фабриканты, помещики и банкиры с чрезвычайной охотой и удовольствием расстреляли бы большевиков, но их реальные интересы заставляли их не только вести с большевиками переговоры, но и быть с ними крайне предупредительными и вежливыми. И это обстоятельство мы должны были использовать для упрочения пролетарской диктатуры, если только мы не были окончательными дураками. Ибо, помимо того, что мы шли к власти с мандатом заключить мир во что бы то ни стало, это было непременное условие, под которым мы взяли власть, и если бы мы этого условия не выполнили, то нас постигла бы участь Керенского, — не говоря уже об этом, Брестский мир был великолепным стратегическим маневром, создав из германского фронта прикрытие для нас, в самый трудный момент нашего существования, от гораздо более опасных для нас антантовских фронтов. Если бы английские, французские и американские империалисты имели с нами непосредственную границу, с нами легко могло бы приключиться то, что полтора года спустя случилось с советской Венгрией. Если нас не постигла участь последней, то, отчасти, благодаря тому, что англичане имели возможность высаживаться только в таких отдаленных от наших жизненных центров местах, как Мурман и Архангельск.

Итак, Брестский мир был чрезвычайно для нас спасительным. Но это нисколько не мешало ему быть не правилом, а исключением в том антиимпериалистском бунте, который мы начали. Это не был ни прочный, ни, главное, настоящий мир. И вот это последнее обстоятельство, что мир был не настоящим, был худым миром, который лучше только доброй ссоры, это обстоятельство в 1917 году, несомненно, ускользало от внимания наших. широких кругов. От иллюзии неизбежней формальной войны с империализмом мы легко скатывались к иллюзии настоящего, хотя и непродолжительного, мира с империалистами. Вот почему этот период нашей, послереволюционной истории, период, охватывающий время от октября 1917 по август примерно 1918 года, можно назвать периодом пацифистских иллюзий.

Иллюзии эти в массовой работе принимали самые разнообразные формы. То мы собирались разбазаривать десять миллионов аршин ткани из интендантских складов старой армии и торговались с Красной армией, только что возникавшей тогда, из–за каждого миллиона аршин; то мы отпускали на все четыре стороны московский комитет кадетской партии, на аресте которого настаивали рабочие; то мы позволяли, под самым у себя носом, эсерам заключать договоры с французской миссией на предмет спускания под откос советских поездов и взрыва мостов на наших железных дорогах, позволяли тем же эсерам партиями свозить белогвардейское офицерство и генералитет в Поволжье, готовя контрреволюционный взрыв, в то время как эсеровская фракция легально продолжала заседать во ВЦИКе; то мы собирали отборных академических зубров и пытались, «по соглашению» с ними, выработать новый устав высшей школы, и т. д., и т. д., словом, всех наших пацифистских глупостей того периода и не перечтешь. И немудрено, что совершенной неожиданностью для большинства из нас было чехо–словацкое восстание конца мая 1917 года, — а оно было началом вполне обдуманной и издалека подготовлявшейся интервенции, которая, в виду прикрывавшего нас от непосредственной атаки со стороны Антанты германского фронта, не могла принять какой–либо иной формы.

Ряд ударов лета 1918 года, восстание левых эсеров в Москве, восстание правых эсеров в Самаре, восстание савинковцев в Ярославле, убийство Володарского, убийство Урицкого, наконец, покушение на Ленина 30 августа, ликвидировали наш пацифизм до тла. Осенью 1918 года мы объявили красный террор, бросили все живое на фронты гражданской войны, начали ту героическую борьбу, которая наполнила второй период истории последних 7 лет, период гражданской войны, в тесном смысле этого слова, тянущийся с августа 1918 года до весны 1920 года. Я не ставлю своей задачей описывать этот период: вкратце он всем известен, подробное его изучение будет поставлено на твердые рельсы, будем надеяться, тем семинарием Института красной профессуры, о котором говорилось вначале. Здесь важно отметить, что этот период внес в нашу психологию, если не в нашу идеологию, определенные новые черты, чуждые ей в 1917–18 гг. Я никогда не забуду наших молодых коммунистов — просвещенцев, уезжавших на фронт со всем обличаем, приемами и манерами человека пера и книжки, и возвращавшихся с фронта бравыми военными людьми, с наружностью, немного даже неприятно напоминавшей прапорщиков и поручиков доброго старого времени. Да простят мне эти товарищи это беглое воспоминание об их наружности. Внутренне они, конечно, остались тем, чем были — добрыми коммунистами. Они даже стали лучшими коммунистами, чем были, ибо, раньше наполовину теоретическая, борьба с империализмом стала для них теперь живой и суровой действительностью. Но они вернулись военными коммунистами. Вернулись с уверенностью, что то, что дало такие блестящие результаты по отношению к колчаковщине и деникинщине, поможет справиться со всеми остатками старого в любой иной области.

Начался период милитаризации. Все милитаризировалось, до народного просвещения включительно. Сам наркомат был построен по военному типу, — с планирующим и составляющим диспозицию штабом, государственным ученым советом, и «оперативными» частями, главками. Милитаризировалась высшая школа, появились медвоенкомы и т. д., и т. д.

Больше всего подверглось, конечно, милитаризации народное хозяйство, появились «трудармии» и т. п. Под конец вся деревня была подчинена, фактически, полувоенному режиму, — и курьезнее всего, что инициатором этой последней милитаризации был один из главных антимилитаризаторов того периода. Это показывает, как могущественна была зараза.

Что соблазняло и увлекало нас в этом угаре милитаризации? Две вещи, по–моему. Во–первых, к этому времени уже определенно выяснилось, что рабочая революция на Западе запаздывает, что ожидать появления социалистического хозяйства в капиталистических странах Западной Европы с сегодня на завтра не приходится. Приходилось создавать это социалистическое хозяйство, которое в первый, «пацифистский» период мыслилось в общеевропейском плане; Россия только «начинала» создавать собственными, «национальными» силами. Это с одной стороны. С другой — быстрота ликвидации белых фронтов, окончание гражданской войны, сулившей бесконечные годы бойни, всего в 2 года, порождало надежду, что дело пойдет так же быстро и в хозяйственном строительстве, стоит только пустить в ход военные приемы. Все это, вместе взятое, и обеспечило военному коммунизму, хотя короткий, но блестящий успех.

Читатель видит, что я выделяю военный коммунизм в особый, третий период истекшего 7-летия. Я решительно отказываюсь причислять к «военному коммунизму» наши социалистические мероприятия 1918 года. Ничего военного в этих мероприятиях не было. Важнейшее из них, — национализация банков, — было проведено нами в разгаре наших пацифистских иллюзий, когда в возможность настоящего мира, хотя бы на короткий срок, верил, кажется, даже т. Ленин. Проводился этот первоначальный социализм вовсе не военными приказами сверху, а под нажимом рабочей массы. Плановое хозяйство складывалось довольно стихийно и разрозненно, и отвечало необходимости как–нибудь увязать лишенную банкового руководства промышленность, — словом тут все шло от экономики, а не от политики. Между тем, характерной особенностью подлинного военного коммунизма 1920 года и было то, что в нем экономика должна была плясать под дудку политики. Забыта была фраза т. Ленина, написанная не очень задолго до этого, в 1916 году: «экономике нельзя приказывать».

Весною 1921 года эта фраза т. Ленина и оправдалась. Построенная в шеренгу экономика расстроила ряды и «замитинговала». Это обстоятельство заставило изменить не направление, по которому мы шли, как показалось в первую минуту некоторым близоруким людям, а темп нашего движения и приемы нашего действия. С этим изменились и наши отношения к непролетарскому миру как за границей, так и внутри страны. Тов. Ленин в своей речи перед X Съездом назвал поворот в нашей политике «крестьянским Брестом». Эго было очень меткое название в том смысле, что, как Брест 1918 года покончил с идеологическим и, по существу, идеалистическим подходом к международным отношениям, так новая экономическая политика покончила с идеалистическим подходом к деревне. Мы стали исходить не от воображаемого нами плана будущей деревни, а от реальных возможностей деревни настоящей, «деревни, как она есть». Это никоим образом не значило, что по отношению к деревне мы отказались от коммунизма: мы отказались только от военных методов проведения коммунизма в деревне, вот и все.

Новый период истории 7-летия, по счету четвертый, на первых порах был связан с целым рядом иллюзий, уподобляясь в этом отношении первому периоду. Отличие было в том, что на этот раз иллюзии были двухсторонние. В 1918 году мы заблуждались относительно истинных намерений и чувств буржуазии, в особенности отечественной. В 1921 году заблуждались — далеко в меньшей степени, чем в 1918 — и мы, но гораздо больше заблуждалась на наш счет буржуазия. Наши собственные иллюзии сводились, главным образом, к переоценке личной инициативы и, в связи с этим, частнохозяйственного почина в деле поднятия промышленности. В «реакционном», — по отношению к «военному коммунизму» настроении нам казалось, что стоит отказаться от методов «военного коммунизма», и, можно сказать, эта самая инициатива попрет из земли, а вместе с нею явятся в промышленность и скрывавшиеся на нелегальном положении частные капиталы. Это дополнялось другой иллюзией, будто и заграничные и частные капиталы немедленно возжаждут использовать открывшиеся в России возможности, которые нам, опять–таки по контрасту с «военным коммунизмом», представлялись огромными.

Ни того, ни другого не случилось, и не могло случиться. Частный капитал из нелегальной спекуляции переместился в легальную торговлю, в особенности розничную и полурозничную, с ее быстрым оборотом, но в промышленность, с ее, сравнительно, медленным оборотом и невысоким уровнем барыша, этот, вскормленный бешенной спекуляцией предшествующего периода, частный капитал не пошел. Промышленность пришлось восстановлять пролетарской диктатуре собственными усилиями, без какой–либо помощи даже из–за границы, ибо и европейский капитал неохотно шел в советскую обстановку, пока он мог работать в привычных для него условиях буржуазного общежития. Только когда дома почва начинала становиться очень уже горячей, западные капиталисты начинали поглядывать и на обновленную, в смысле экономической политики, Россию: так было с германским капиталом в период наибольшей остроты германского рабочего движения. Но и это было явление временное и преходящее. Европейская и американская буржуазия выжидала «дальнейшего развития» нэпа.

Вот тут–то и имела место следующая, уже не наша, а ихняя, буржуазная иллюзия. По мере того, как выяснялось действительное отношение частно–хозяйсгвенной инициативы к возрождению советской промышленности, льготы для частного капитала у нас, естественным образом, должны были не увеличиваться, а уменьшаться. Нэп был создан вовсе не для кормежки спекулянтов. И, к горькому разочарованию заграничных буржуазных наблюдателей, вместо дальнейшего развития капиталистического хозяйства, у нас начала происходить «коммунистическая реакция». Это в то время, как по законам всех приличных революций оные должны были кончаться реакцией буржуазной.

Это так огорчало буржуазных наблюдателей, приезжавших взглянуть на «обновленную» Россию, что у них начались буквально галлюцинации. Иначе нельзя объяснить то, например, что пишет о Москве гостивший здесь многие месяцы американский профессор Гольдер 3. Там, где его глаз в 1922 году, в разгаре иллюзий нэпа, видел величайшее коммерческое оживление, в 1923 пред ним расстилалась пустыня, на которую смотрели заколоченные окна магазинов и среди которой блуждали остатки голодающего населения. Так как наш глаз ничего подобного усмотреть не может, то остается одно из двух предположений: или страдает галлюцинациями профессор Гольдер, или галлюцинируют полтора миллиона жителей Москвы. А так как индивидуальные галлюцинации все–таки более обычное явление; нежели массовые, притом для миллионов людей сразу, то, рассуждая совершенно объективно, медицинским образом, приходится решать вопрос не в пользу проф. Гольдера.

Этот профессор, историк по специальности, и дает нам в своей хронологии точку опоры для периодизации нэпа. Эра новой экономической политики естественным образом распадается на два периода — период, когда на глазах проф. Гольдера были розовые очки, и период, когда он их сменил черными. Это 1923 год с его «ножницами» и финансовой реформой. «Ножницы» были своеобразной экономической реакцией на все предшествующие периоды в области соотношения цен на сельскохозяйственные продукты и на фабрикаты. Октябрьская революция нашла резкое нарушение тех соотношений в этой области, к которым привыкла довоенная Россия. Если мы возьмем цену ржаной муки 1913 года за сто, то в довоенных копейках на первое января 1921 года мы получим 139, — тогда как, если мы возьмем за сто же цену пары сапог, мы получим на то же число только 130. Такие же цены держались еще и в 1922 году: на первое апреля этого года цены на хлеб стояли, в советских дензнаках, почти в три миллиона выше довоенного, а цены на продукты промышленности только в два миллиона раз. Обратное отношение, развернувшееся в 1923 году, и было своеобразной реакцией, показывавшей, по существу дела, что мы вышли из военного периода нашей экономики, когда города и промышленные районы представляли собою нечто вроде осажденных крепостей, причем осаждающие опирались как раз на производившие хлеб окраины. К 1923 г. не только осада была снята, но вымерли окончательно и сложившиеся в осадный период соотношения цен, наступила, повторяю, экономическая реакция, и палку пришлось перегибать уже искусственно в противоположную сторону, чтобы в положении осажденной крепости не оказалась деревня.

Это было далеко не единственным отражением гражданской войны на нашей экономике. Я не помню, чтобы кто–нибудь подходил с этой точки зрения к голоду 1921 года: а, между тем, если вы наложите карту наиболее остро голодавших районов на карту белых фронтов 1918–1920 гг., вы получите удивительнейшее и чрезвычайно красноречивое совпадение. Голодал, как правило, бывший театр гражданской войны, где хозяйство было подшиблено перекатывавшимися через деревню по нескольку раз в том и другом направлении фронтами. Наоборот, то что советская власть прочно держала в руках, куда не заходил ни Колчак, ни Деникин, то не только уцелело от голода, но в 1921 году давало даже картину исключительного процветания: Московская губерния, в некоторых уездах, не запомнит такого урожая, как в этот «голодный» год. Мы, по старой привычке, все больше считаемся со стихийными, природными силами, и, конечно, считаться с ними нужно, но забывать социальные причины отнюдь не следует. Засуха, конечно, засухой, но без помощи Колчака, Деникина и Врангеля до каннибализма засухе все же довести дело не удалось бы.

То, что наблюдателю в черных очках показалось коммунистической реакцией, на самом деле, было просто ликвидацией последствий гражданской войны, притом ликвидацией, совершенной нашими собственными силами. В этом главное: если бы добрая буржуазия, сожалеющая ныне о запустении московских улиц, в свое время, в 1921 году, снабдила нас капиталами на поправку, тяготение этих капиталов, несомненно, заставляло бы нас больше считаться с нэпом, нежели это имело место в действительности. Громадным выигрышем было, что первые, самые трудные шаги мы сделали исключительно на своих ногах. В особенности, что мы исключительно собственными средствами ликвидировали главный остаток военного периода, военную валюту.

Ассигнации, — а наш советский дензнак побил все рекорды всех ассигнационных карьер, всех времен и народов, оставив позади себя ассигнаты великой французской революции так далеко, что их не видно 4 — всюду и всегда были военными деньгами. Почти во всем мире они возродились именно во время большой войны, и у нас, в России, благополучно достигли одной двадцатой их номинальной стоимости еще до Октябрьской революции: от Керенского мы получили в наследство рубль, равный пятачку. Если сравнить возможности Керенского, при котором продукция русской промышленности равнялась еще 4 миллиардам, тогда как у нас сейчас нет и двух, то можно оценить, каким достижением было поднять рубль в семь раз выше рубля Керенского. Можно опасаться, что после такого анекдота черные очки с носа некоторых наблюдателей не, слезут до светопреставления, по крайней мере, до преставления буржуазного света.

Таким образом, взяв историю 7 послереволюционных лет в аспекте пролетарской диктатуры и ее отношения к непролетарским слоям и элементам у себя дома и за границей, мы получаем следующие пять периодов:

1. 1917–1918 гг, — переход к социалистическому хозяйству в условиях мирной обстановки.

2. 1918–1919 гг. — перерыв начавшегося процесса мирной социализации, под давлением гражданской войны, постепенная стихийная милитаризация, переходящая в

3. период военного коммунизма (1920 г. до весны 1921 года).

4. Период реакции против военного коммунизма, период первоначального нэпа, с его иллюзиями с обеих сторон (1921–1923).

5. Период постепенного возвращения к плановому хозяйству, в условиях уже не воображаемой, а действительно мирной обстановки, с введением нэпа в границы абсолютно необходимого (1923 —?).

Хотя вначале я оговорился, что периодизация — дело не диалектическое, тем не менее скрыть историческую диалектику никакая периодизация не может, и в приведенном выше делении эта диалектика чувствуется достаточно отчетливо, хотя и в субъективной, к сожалению, форме. Мы имеем перед собой одну законченную триаду, и одну только начавшуюся. Первая триада может быть сведена к трем таким этапам: мирный социализм, война, военный коммунизм. Вторая триада начинается с реакции против военного коммунизма, продолжается на наших глазах выпрямлением коммунизма вообще, и должна закончиться окончательным установлением социалистического хозяйства. Этот последний третий член второй триады — наше ближайшее будущее. В субъективном отражении эта диалектика является перед нами, как смена, в обоих случаях, поры иллюзий возвратом к суровой действительности, с тем, чтобы в следующей, третьей стадии, то, что было в первой стадии закутано в пелену иллюзии, явилось, как твердо проводимый, отчетливый план.

Большевик, № 14, 1924 г., Москва, изд. «Правда».


  1. «Если русское самодержавие не сумеет вывернуться даже теперь, отделавшись куцой конституцией, если оно будет не только поколеблено, а действительно свергнуто, тогда, очевидно, потребуется гигантское напряжение революционной энергии всех передовых классов, чтобы отстоять это завоевание» («Революционная демократическая диктатура пролетариата и крестьянства», «Вперед», № 14, 30/111–1905).
  2. См. мою вступительную статью к русскому переводу книги Каутского «Как возникла мировая война» и мою же статью «Как русский империализм готовился к войне?» (Большевик», № 9).
  3. «Current History», Рейтингу, Изд. Нью–Йорк, «Таймс».

    «The tragic Failure of Soviet Policies» («Трагический крах советской политики»), Frank А. Golder. (Гольдер недавно умер. Примеч. 1929 г. — М. П).

  4. Самым низким курсом французского ассигната летом 1796 года было 384 бумажных ливра за один металлический; а у нас при ликвидации старой советской валюты один червонный рубль был приравнен 50 миллиардам рублей в дензнаках 1921 года!
Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции:

Автор:

Источники:
Запись в библиографии № 363

Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus