Историк, революционер, общественный деятель
Книги > Октябрьская революция >

Ленин как тип революционного вождя

(Из лекции на курсах секретарей укомов)

Товарищи!..

…Я думаю, что я вам нового ничего не сумею рассказать по этому поводу. Я хочу остановиться на двух вопросах, которых, по–моему, не касались до сих пор ни в статьях, ни в речах, хотя прочесть все статьи, появившиеся о Вл. Ильиче за последнее время, — задача абсолютно неразрешимая. Не исключено, что, может быть, были статьи и на тему, о которой я хочу говорить. А затем, хотя т. Зиновьев очень неодобрительно отозвался о стремлении провести некоторые исторические параллели (т. Зиновьев сказал в своей речи на Съезде советов, что «буржуазные писаки» подыскивают Ленину параллели в прошлом), по–моему, эти параллели все же интересны, потому что они рельефнее обрисовывают перед нами личность и значение Ильича. Так что и на этих параллелях позвольте остановиться. А говорить вообще о значении Ильича такому собранию, как ваше, совершенно не приходится. Старые партийные товарищи, вы великолепно знаете, какое значение имел Ленин в истории нашей партии.

Первый из вопросов, которых я хотел бы коснуться, звучит так: что именно сделало Ленина вождем? Мы, марксисты, не можем рассматривать личность как творца истории. Для нас личность есть тот аппарат, через который история действует. Может быть, когда–нибудь эти аппараты будут создаваться искусственно, как мы теперь строим искусственно электрические аккумуляторы. Но пока этого нет. Пока эти аппараты, через которые действует история, эти аккумуляторы общественного процесса, рождаются стихийно. И вот какие качества делают человека пригодным для роли вождя? На Ленине и на некоторых параллелях Ленина с другими политическими деятелями это, по–моему, вырисовывается с чрезвычайной яркостью.

Мне кажется, что основным качеством Ильича теперь, когда оглядываешься на прошлое, является его колоссальное политическое мужество. Политическое мужество — это не то, что обычная храбрость.. Среди революционеров масса храбрых людей, которые не боятся ни виселицы, ни веревки, ни каторги. Но эти люди боятся взять на свою ответственность большие политические решения. Характерная черта Ильича заключалась в том, что он не боялся брать на свою ответственность политические решения какого–угодно размера. Он не отступал в этом отношении ни перед каким риском, брал на свою ответственность шаги, от которых зависела участь не только его личности, не только его партии, но всей страны и до некоторой степени мировой революции. Это было до такой степени необыкновенное явление, что Ильич всегда все свои выступления начинал с очень маленькой кучкой, потому что находилось очень немного столь же дерзких людей, которые осмеливались за ним итти. Я вам напомню историю проповеди вооруженного восстания в 1904–1905 гг. Эта картина нам кажется сейчас грандиозной, когда мы знаем дальнейшее, но современным обывателям она казалась смешной. Человек в разорванном пиджаке, сидя в г. Женеве, объявил войну не на жизнь, а на смерть — кому? — российскому самодержавию, управляющему 120‑миллионною страною, с сотнями тысяч шпиков и миллионом штыков. Он бросил этот вызов. Я помню, как к этому относилась буржуазная профессура. Там слово «товарищ» произносилась не иначе, как с усмешкой. Это явный дурак. Человек, который идет за Лениным — это один из тех дураков, которые думают, что в России можно устроить вооруженное восстание. Ленин не убоялся этих насмешек, и вообще не убоялся грандиозности этой задачи, не убоялся и того, что это значило звать к пролитию крови и что кровь будет пролита. Несмотря на то, что первая попытка не удалась, Ильич не пал духом. Много было людей, которые после декабря 1905 года впадали в истерику и говорили, что теперь Ленину ничего не осталось, как пустить себе пулю в лоб, — но он не пустил себе пули в лоб. Первое не удалось — удастся второе, третье. Февраль 1917 года оправдал эту тактику Ленина, тактику призыва к вооруженному восстанию.

Это одна сторона. Но у него было политическое мужество и в другую сторону. Первая революция не удалась. Начался отлив. Начались споры о том, находимся ли мы перед маленькой паузой революции — точка зрения подавляющего большинства революционеров, или же перед длительным антрактом, когда нужно расположиться по–иному, снять с себя грим, революционные костюмы и перегримироваться по новому? Ильич не сразу решил в пользу антракта, но после приблизительно годичных размышлений он пришел к заключению — не пауза, а длительный антракт. Надо перестраиваться по–мирному. И вот человек, который призывал к вооруженному восстанию, начинает призывать к чтению газеты «Россия», где печатались стенографические отчеты о заседаниях Государственной думы. Какой град насмешек вызвало это на Ленина — на этот раз не из буржуазной, а из нашей среды!

Кто над ним не издевался, кто не вешал на него собак? Человек размагнитился, в нем ничего от революционера не осталось. Надо отозвать фракцию, ликвидировать думскую фракцию, надо призывать немедленно к вооруженному восстанию. Я не буду называть имен, но я не могу забыть, как один товарищ, теперь с честью работающий в одной из союзных республик, выступал среди парижской эмиграции с речью о немедленном вооруженном восстании. По его мнению, для восстания все элементы налицо. Правда, матушка–революция немного прилегла отдохнуть, но она сейчас же встанет, и опять все начнет полыхать, как прежде. Я не стану скрывать, что и я был из тех, которые так думали. Я зашел к Ильичу и имел с ним длительный разговор, часа два, — может быть, самый длительный из всех моих разговоров с ним. Я ему доказывал, что тот курс, который он берет, прямехонько ведет в болото реформизма и ревизионизма, что он толкает русских рабочих от революции к бернштейнианству. Ильич мне ответил, что русская история совершенно гарантировала русского рабочего от такого поворота. У нас, — говорил он, — классовые противоречия так остры, что можно не беспокоиться о том, что русский рабочий пойдет за реформистами. Он в то же самое время защищал легальную печать и думскую фракцию. «Думу мы используем», — говорил он. Я с ним не согласился и ушел в группу «Вперед», хотя не разделял взгляда названного мною товарища, что сейчас нужно делать вооруженное восстание, — но я думал, что пройдет 3–4 года, опять наступит революционная ситуация. Я имел в виду тогда уже ясно обрисовывавшуюся в перспективе войну, которая должна была выбить рабочее движение из «мирной колеи». Стоит ли перестраивать всю партию, стоит ли производить, выражаясь словами т. Бухарина, грандиозную бузу, раскол партии, для того, чтобы перестроиться на 3–4 года? Это операция, которая не окупит издержек. Что же оказалось? Фракция была использована именно во время войны чрезвычайно удачно. Легальная печать еще лучше была использована. Вы знаете, что «Правда» из Питера явилась инициатором забастовок в Харькове. Харьковские печатники забастовали после статей «Правды» о забастовке в других производствах в Харьковской губ. В Харькове на месте они не могли связаться. Всякая организация была задушена. Из Питера «Правда» могла дирижировать, и очень удачно. Таким образом и думская фракция и газеты легальные были использованы наилучшим образом и, несомненно, сыграли огромную роль в том пролетарском движении, которое началось после Лены и закончилось летом 1914 года чем–то, действительно, напоминавшим революцию. Если бы не было легальной печати и думской фракции, ничего этого не было бы достигнуто. Подпольные кружки этого добиться не смогли бы. Но он отнюдь не переоценивал «возможностей». В газетах мелькнуло воспоминание о том, как Ильич давал инструкции думской фракции, как он разговаривал с т. Бадаевым. Бадаев пришел к Ильичу от думской фракции с вопросом, как ему говорить по поводу какого–то довольно сложного кадетского проекта. Ильич расхохотался и сказал (приблизительно): «Чего тебе слушать, просто выйди на трибуну и обругай буржуев. Затем тебя и послали в Думу, чтобы там был слышен голос рабочего, а это ты предоставь литераторской группе при фракции, она все это разработает, а сам над этим головы не ломай. Это совершенно ненужно». Ильич правильно оценивал роль фракции. Он оценивал ее как известного рода рупор, через который рабочий класс мог говорить. Без этого рупора обойтись было нельзя. Но для того, чтобы сделать этот поворот к «думизму», Ильичу нужно было исключительное политическое мужество. Больше чем для того, чтобы призвать к вооруженному восстанию. Его меньшевиком в глаза называли. Ему говорили: какая же теперь разница между вами и Мартовым? Разница, однако, как вы знаете, была…

Совершенно та же история повторилась с Брестским миром. Центральный комитет все время официально вел на революционную войну. Нас в этом направлении воспитывали. В Бресте мне пришлось иметь чрезвычайно трогательный, почти трагический разговор с нашими военнопленными, которые меня спрашивали, скоро ли они смогут вернуться на родину. Я им сказал: «Товарищи, запаситесь терпением, — очень нескоро, потому что немцы ставят невозможные условия. Стать на колени перед немецким империализмом мы не можем. Мы будем воевать». Представьте, эти несчастные люди, которые протомились в плену уже очень долго, были со мною согласны. Они проводили меня возгласами: «Да, да, товарищ, не уступайте! Мы потерпим». Так что совершенно серьезно — не хочется употреблять эсеровского термина — мы находились в «жертвенном» настроении. Мы знали, что в этой революционной борьбе большая часть из нас погибнет. Мы не знали, что Ильич в это время внутри Центрального комитета уже протестовал против революционной фразы и говорил, что войны вести не с чем и не для чего и что она, кроме разгрома Советской России, ни к чему не приведет. Поэтому для нас было, как удар грома из ясного неба, что по инициативе Ильича ЦК принял немецкий ультиматум. Я помню, я был до такой степени возмущен, что у меня нехватило духу подойти к Ильичу в Екатерининском зале Таврического дворца и с ним поздороваться. Мне казалось, что случилось морально ужасное до невероятных пределов. Этим объясняется тот факт, что известная часть откололась в группу левых коммунистов на той почве, — что мы, стоя за осуществление лозунга, который мы фактически провозгласили, — потому что мы, подписав и заявив в Бресте, что мы войну прекращаем, но мира не заключаем, фактически пошли уже на революционную войну в случае немецкого нападения, — теперь, когда на нас напали, на это разбойничье нападение должны были отвечать. Мы спрашивали немецких офицеров в Бресте: возможно ли, что немцы пойдут на нас войною? Я помню ответ одного офицера: «Мы не разбойники». На это разбойничье нападение оставалось, как будто, одно — защищаться. Вдруг Ильич говорит: не защищаться, а сдаваться. Повторяю, для этого нужно было колоссальное политическое мужество, колоссальная уверенность в том, что иного выхода нет.

В Питере было огромное одушевление в то время среди рабочих. Целые заводы приходили записываться в Красную гвардию. Я приехал в Москву, стал выступать здесь перед рабочими собраниями и увидел, что настроение ниже питерского на 50%, что даже московский пролетариат не идет на революционную войну, а о крестьянстве и говорить нечего. Ясно, что воевать не с чем, даже независимо от того, правильна ли была дипломатическая линия Ильича, которую оправдала германская революция. Но, независимо от этого, нельзя было воевать, когда масса не хотела воевать. Ильич был глубочайшим образом в данном случае прав. Но в верхах партии настроение было такое, что нужно было иметь громадное политическое мужество, чтобы взять на себя ответственность, чтобы сказать среди общей атмосферы революционной войны: нет, надо заключить мир во что бы то ни стало.

Вот вам три образчика, которые по–моему иллюстрируют эту сторону Ленина. Попробуйте теперь сравнить с вождем большевиков вождей других партий. Возьмите эсеров. Люди, несомненно, храбрые. Мы их судили. Я выступал в качестве прокурора и могу сказать совершенно объективно, что они держались на процессе великолепно, хотя на 90% им угрожал расстрел. Стали они у власти летом 1917 года. На их знамени было написано: «Социализация земли». Что же они сделали из социализации земли? Ничего не сделали. Они топтались перед этой проблемой, ссылаясь на то, что ужотка соберется Учредительное собрание, даст землю, но не умели придвинуть само Учредительное собрание ни на вершок и позволяли к.–д. его всячески оттягивать. В конце концов перед самым Октябрем принялись разгонять крестьянские комитеты, которые сами стали брать землю. Что тут нужно было? Личное мужество? Оно было у эсеров в достаточной степени. Нужно было политическое мужество и в гораздо меньшей степени, чем во время Брестского мира. Отнять землю у помещиков — это гораздо меньше, чем призыв к вооруженному восстанию в 1905 году. Достаточно было сказать — помещичьи земли конфискуются, переходят к крестьянам. Ничего подобного. Возьмите эсеровский проект Маслова, выпущенный в октябре. Он так средактирован, что помещики могли все свои земли сохранить, потому что на усадьбу оставалось достаточное количество земли, потребное для владельца, для семьи и всех работающих в усадьбе. Что же можно было взять? Ничего не возьмешь. Причем идут всякие оговорки: если хозяйство культурное, если заведены усовершенствования — тоже трогать нельзя. Что же оставалось для крестьян? Крестьянам, оказывается, перейдут земли, находящиеся в крестьянской аренде, т. е. то, что предлагали к.–д. Это был проект Маслова, который не осуществился. Даже на этом настоять они не сумели. Вот вам параллель.

Возьмите лидера эсеров — Чернова. Он был циммервальдец, т. е. сторонник мира, враг войны. Он стоял у власти, был министром — все время шла война. И он ни разу, — Керенский в своих статьях это ядовито подчеркивал, у нас, говорит, в министерстве было полное согласие, — ни разу Чернов не голосовал против войны, против наступления, не голосовал против смертной казни на фронте — не голосовал, а циммервальдец был и, должно быть, искренно. Я не имею основания думать, что Чернов — человек неискренний, что он обманывал публику, а на самом деле в душе был оборонец. Просто человек политически не мужественный, политически не храбрый и в вожди поэтому не годящийся.

Вот основное качество Ильича как вождя. Но, конечно, этого одного мало. Тут приходится говорить о его качествах, дополняющих первое, которые вам известны и на которых мы долго останавливаться не будем. Это, во–первых, его колоссальная проницательность, которая под конец внушила мне некоторое суеверное чувство. Я с ним часто спорил по практическим вопросам, всякий раз садился в калошу, и после того как эта операция повторилась раз семь, я перестал спорить и подчинялся Ильичу, даже когда логика говорила — не так нужно действовать, — но, думал, он лучше понимает, он на три аршина в землю видит, а я не вижу. Эта его изумительная проницательность обнаруживалась неоднократно и рельефнее всего на факте, который вам всем известен, — в споре о первом параграфе устава. Теперь мы понимаем, что тут шел вопрос о том, по какому направлению пойдет партия, будет ли партия западно–европейского парламентского типа, наподобие германской соц.–демократии или же это будет то совершенно своеобразное сочетание сил рабочих и интеллигенции, та совершенно своеобразная группировка, которая называется большевистской партией и которая является, как показал опыт, единственным средством реально провести коммунистическую революцию. Другого средства нет, потому что над проблемой организации такой партии бьется пролетариат всего мира. Теперь это не трудно понять. А вы думаете, в 1903 году многие понимали, когда началась волосянка между меньшевиками и большевиками? Не только обыватели, даже некоторые из нас, «молодых» партийцев, были скандализированы. Из–за чего ругаются, — из–за редакции первого параграфа устава. Обыватель зубоскалил: до чего узколобые люди — из–за трех слов, как они поливают грязью друг друга! Какая отвратительная картина! А между тем тут действительно решался вопрос всей судьбы партии. Если бы по рецепту Мартова мы нагнали в партию интеллигенцию, всех профессоров и студентов, о которых мечтал Мартов, то партия превратилась бы в рыхлую, дряблую интеллигентскую организацию, которая никогда бы никакой революции не произвела. Курьезный факт, что Мартов потом это понял. И тот Мартов, который отстаивал свою редакцию первого параграфа устава тем, что надо вводить профессоров и студентов, усмотрев на Лондонском съезде 1907 года в большевистской делегации двух профессоров, напал на них и громко вопил о том, как губят партию эти два профессора (при этом подчинявшиеся вполне партийной дисциплине). Они не погубили партии, но все–таки не могу не сказать: одним из этих профессоров был Рожков, который теперь от нас ушел. Так что прогноз Ленина о значении профессоров оказался в значительной степени правильным.

Вот вам один образчик проницательности Ильича, — первый параграф устава.

Я еще могу вам привести его спор с Богдановым, где он открыл политическое зерно в массе шелухи, не имевшей, казалось бы, тени отношения к политике. Для этого нужна была проницательность. Когда начался спор Ильича с Богдановым по поводу эмпириомонизма, мы руками разводили и решили, что просто за границей от безделья Ленин немножко повихнулся. Момент критический. Революция идет на убыль. Стоит вопрос о какой–то крутой перемене тактики, а в это время Ильич погрузился в Национальную библиотеку, сидит там целыми днями и в результате пишет философскую книгу. Зубоскальства было без конца. В конце концов Ильич оказался прав. «Рабочая правда» налицо, хотя сам Богданов к ней неприкосновенен, но это не мешает тому, что она вышла из богдановщины. Старая платформа коллективистов написана так, что у них все богдановские идеи, так что и тут Ильич на три аршина видел, и нос его чуял далеко, добирался до таких глубин, до которых никогда никому из нас добираться не приходилось.

Это второе качество, которое является неразрывным с первым качеством, потому что способность принимать большив решения, она, в сущности говоря, была и у того, кого французские газеты, думая польстить Ильичу, с ним сравнивали, — у Наполеона. 18 брюмера, конечно, большое решение, и Ватерлоо тоже большое решение. У Наполеона эта особенность политического вождя была, но политического чутья у Наполеона не было, благодаря чему он провалился со всей своей системой. Он был великолепным, идеальным военным организатором и в этом смысле он был, вероятно, выше Ильича. Ильич не сумел бы сделать такую штуку, какую сделал Наполеон, когда он в 1815 году с голыми руками высадился во Франции, где не было ни армии, ни боевых запасов, и через три месяца, в тот век, когда не было ни телеграфов, ни железных дорог, стоял на границе с 200 000 штыков, и таких штыков, которые вдребезги разбили великолепную прусскую армию и едва не разбили англичан. Это был шедевр военного искусства. У Наполеона была большая политическая смелость и организаторский талант, но политического чутья не было. Он не понял, что начинает безнадежную игру, что он ее проиграет, и проиграл ее гораздо раньше, чем на это рассчитывал. Таким образом, одного этого качества мало. Нужна еще проницательность.

Товарищи, мне кажется, что этими основными чертами — огромным политическим мужеством, проницательностью и огромным чутьем исчерпываются, в основном, качества Вл. Ильича как вождя. Я не буду говорить о его громадном теоретическом образовании, потому что это не столько качество самого Вл. Ильича, сколько необходимое качество всякого теперешнего вождя. Теперь нельзя быть вождем, в особенности пролетариата, с той слабой грамотностью, которую проявляли вожди предшествующих поколений. Тем нужен был только практический навык. Сейчас нельзя без теории. Сейчас всякая передовая статья в любой буржуазной газете есть теоретический трактат, и иногда марксистский трактат, хотя автор и не марксист. Об этом говорить не приходится. И вот эти качества выделяют Ильича не только из среды простых смертных, как великого вождя, но они выделяют его даже из среды вождей. Тут я хочу провести параллели, о которых говорил вначале. Параллели возможны только две. Что касается древнего мира, разных Периклов, Гракхов и Цезарей, то с Юлием Цезарем сравнивали Ильича белые. В одной белой газете было сравнение (после первого удара весной 1922 года), что смерть Ленина теперь имела бы то же значение, как смерть Юлия Цезаря в 43 г. до хр. эры. Я не буду делать этого сравнения, потому что древние — это литературные типы, а не живые лица. Мы в сущности подлинного о них ничего не знаем, потому что документов почти не сохранилось. Сохранилась история, в научном отношении немного превосходящая нашу «Историю» Карамзина, и на основании этого древнейшего Карамзина мы должны судить. Представьте себе, что у нас для царствования Ивана Грозного был бы только Карамзин. Много бы мы знали? Но есть два вождя нового времени, являющихся для нас подлинной исторической реальностью, это Кромвель и Робеспьер, с которыми Ильича невольно сравниваешь, потому что это были тоже два больших революционных вождя.

Сравнение с Робеспьером очень преувеличено — для Робеспьера. О Робеспьере вы слыхали, так как курс истории Запада слушали. Робеспьер был, несомненно, большой революционный вождь, обладавший способностью принимать большие решения, обладавший в известной степени предусмотрительностью. Но на чем, собственно, он погиб, на чем сорвался? Вы знаете, конечно, что термидорский заговор не был непосредственно заговором правой буржуазии, в нем участвовали левые якобинцы, например, участвовали Бильо Варении и Колло д’Эрбуа, которые тогда были революционерами, и первый засвидетельствовал свое якобинство достойным образом. Бильо был сослан в Кайенну. Наполеон I его амнистировал. Он гордо это отверг и не согласился стать подданным Наполеона I, чтобы вернуться во Францию. На чем же Робеспьер попался? На том, что он наделал много ошибок, вначале безжалостно истребив крайних левых типа Эбера и Шометта весною 1794 года, а затем окончательно себя добил злосчастным культом верховного существа, культом, который решительно никому не был нужен, кроме самого Робеспьера. После его падения ни один человек во Франции не интересовался этим культом верховного существа. Зато на всех левых якобинцев, учеников энциклопедистов XVIII века, эта религиозная реакция произвела самое отрицательное впечатление. Мы имеем ряд заявлений людей из этой среды, говоривших: «Поглядите, тут культ верховного существа, в Нотрдам попы начинают служить обедню. Это форменная реакция», и во главе этой реакции самодовольно идет Робеспьер, введя культ верховного существа, который никогда никому не был нужен. Сравните с Ильичом, который никогда никаких субъективных идей в историю не вколачивал, который всегда чутко прислушивался к тому, куда идет исторический процесс, и всегда даже с огромным ущербом для личного самолюбия ставил проблему так, как это нужно для исторического процесса в данный момент. Сравните Ильича во время Брестского мира — многие знают, как он субъективно к этому миру относился, — и сравните Робеспьера, который вколачивал культ верховного существа независимо от того, что никто им не интересовался, что это была его личная идея, которая отталкивала от него союзников. И если решительности у Робеспьера было не меньше, чем у Ильича, — думаю, что и ее было меньше, потому что, если бы ее было побольше, он, несомненно, понимавший значение социализма в прежних рудиментарных формах, провел бы тот «аграрный закон», о котором он иногда говорил, и принял бы более решительные меры для защиты бедняков, о чем он также любил распространяться, — то в смысле предусмотрительности Робеспьер был неизмеримо ниже Ильича.

Наиболее популярным является сопоставление с Ильичом Кромвеля. Это сопоставление нашло себе отражение в литературе. Драма Луначарского пропитана этим сравнением. Что Луначарского привлекло? Конечно, то сочетание громадного государственного ума и необычайной внешней простоты, которые одинаково характеризуют как Кромвеля, так и Ильича. Мне приходилось на митингах рассказывать, как глава 120‑миллионного государства жил в двух комнатах и водил свой секретариат в разорванных башмаках. Это была изумительная картина. Возьмите секретарей Пуанкаре, Кулиджа, — они, вероятно, даже не подозревают, что на свете есть разорванные башмаки. Это внешнее пуританство характерно чрезвычайно. Но это не существенное и не главное. Это очень симпатичное в Ильиче, но не это делало его вождем и не в этом его историческое значение. Сходство с Кромвелем на этом и кончается — громадный государственный ум и громадная внешняя простота; простой человек, который живет, как все люди, и который в то же время ворочает судьбами миллионов. Надо брать с политической стороны, а с политической стороны что такое Кромвель? Солдат и мистик. В чем его главное дело в английской революции? Главное дело Кромвеля в английской революции сводилось к тому, что он сформировал парламентскую тяжелую кавалерию, знаменитых «железнобоких». Это был главный род оружия той эпохи, все равно, что артиллерия теперь, который решал судьбу сражений. В то время как в королевской армии, составленной из дворян, прирожденных рыцарей, — этот род оружия был представлен хорошо, парламентская армия, состоявшая из подмастерьев, из рабочих и крестьян, сразу не могла создать такого рода оружия, и громадный организаторский успех Кромвеля заключался в том, что он в армии подмастерьев, крестьян, приказчиков и т. д. создал тяжелую кавалерию, т. е. тот род оружия, который тогда решал судьбу сражений и казался специально дворянским. Это одна сторона. Другая сторона, — Кромвель был мистик. Кромвель говорил, что хотя он слабый, ничтожный человек, но господь бог ведет его и т. д. Это вторая сторона, которая больше всего напрашивается на контраст с нашим Ильичом. Ильич был самым прогрессивным мыслителем, какие только есть из пишущих на земном шаре. Вы со мною согласитесь, что марксисты являются самой передовой группой общественной мысли. В средине XVII века, когда жил Кромвель, это был век Галилея, Ньютона, Гоббса. Вот какие люди одновременно с Кромвелем действовали и писали. Поставьте рядом с формулой Ньютона и зрительной трубой Галилея Кромвеля с его рассуждениями, что пуритане — «святые», что бог ведет его и т. п. — это был один из самых отсталых людей. Английское пуританство было не новым течением, как коммунизм и большевизм, — это был последний всплеск той волны, которая поднялась в начале предыдущего XVI века. И, в сущности, если уже искать родственных черт с Ильичом, то можно найти скорее их не в Кромвеле, а в родоначальнике пуританизма и воинствующего протестантизма — в Кальвине. Кальвин — это догматик начала XVI века. В нем есть кое–что сходное с Ильичом. Правда, не в той плоскости, в какой находил Луначарский сходство с Кромвелем, ибо Кальвин в сущности узкий, сухой и жестокий человек, доктринер, типичный богослов–теоретик. Но кое в чем сходство все же есть. Во–первых, он создал для первой половины XVI века боевую доктрину, своего рода протестантский ленинизм, боевую доктрину кальвинизма. Кроме того, любопытно его государственное построение. Оно очень напоминает построение нашего советского государства. Два ряда учреждений. С одной стороны, учреждения гражданские, но они фактически подчинены учреждениям церковным — консистории и высшему церковному собору, которые легально никаких прав не имеют, но на практике руководят всем управлением. Это несколько напоминает нашу систему. Так что тут кое–какие общие черты можно найти. Но черты эти объясняются не личностью Кальвина. Кальвин был сухой доктринер, профессор богословия и т. д. Его личность не имела ничего общего с Ильичом, а ситуация, положение, поскольку кальвинизм начал борьбу, поскольку это был зародыш боевой организации протестантизма, постольку тут есть общее с ленинизмом, который является таким же точно зародышем коммунистической революции. Что же касается Кромвеля, то это был человек отсталый. В середине XVII века его идеи отжили, и он, конечно, в этом отношении ни в какое сравнение с Вл. Ильичом не идет.

Если вы сопоставите Ильича с крупнейшими революционными вождями, которых мы до сих пор знали, то придется объективно признать, что из этих трех революционных поколений вождей Ленин — самый большой. Это для меня исторический объективный факт, а вовсе не какая–нибудь некрологическая фраза. Я глубочайшим образом убежден, что когда через 200 лет будут расценивать, то будут расценивать в таком порядке: на первом месте Ленин, на втором Кромвель и на третьем Робеспьер. Мы можем гордиться, что мы были современниками и сотрудниками величайшего революционного вождя нового времени, вообще величайшего вождя, которого мир знает реально, ибо, повторяю, античных, древних вождей мы не знаем и никогда не узнаем.

«Под знаменем марксизма», № 2, 1924 г.

Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции:

Автор:

Источники:
Запись в библиографии № 348

Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus

Предыдущая статья: