Книги > Октябрьская революция >

Что установил процесс так называемых «социалистов–революционеров»

Только что окончившийся процесс Центрального комитета партии «социалистов–революционеров» отнюдь не был суммарной расправой правящих Советской Россией коммунистов со своими противниками — как настойчиво стремилась внушить своим читателям буржуазная и союзная с буржуазией («соглашательская») пресса всего мира. Это был чрезвычайно длительный (48 дней),1 детальный и в меру возможного объективный анализ длинной цепи исторических событий, развертывавшихся на протяжении четырех слишком лет. Обвиняемые неоднократно заявляли, что они прежде, всего стремятся к выяснению «исторической истины». Оставляя в стороне вопрос, насколько это стремление было ими объективно доказано, всякий беспристрастный наблюдатель должен был бы признать, что для выяснения этой истины им была предоставлена полная возможность. Границы этой «исследовательской» работе клал только вечный предел всего сущего — время: для того, чтобы во всех деталях изучить все подробности тех событий русской революции, в которых принимали участие «социалисты–революционеры», т. е. всех крупнейших ее событий, понадобилось бы не 48, а 480 дней. Но судебный процесс, как бы интересен и важен он ни был, не может быть превращен в постоянное учреждение: Революционный трибунал не может стать Академией наук.

Едва ли в истории европейских политических процессов можно найти случай, где подсудимые пользовались бы большею свободою слова. Сами обвиняемые в конце процесса, не без иронии, конечно, благодарили Трибунал за то, что он дал им возможность выступить перед своими товарищами по партии с политическим отчетом, которого в течение нескольких лет они дать не могли, благодаря конспиративным условиям своего существования. Председательствующий разрешал говорить все, мало–мальски относящееся к процессу, останавливая подсудимых лишь когда они позволяли себе прямые оскорбления и ругательства по адресу существующей власти. Но и при этих оскорблениях ни одного раза Трибуналу не пришлось прибегнуть к крайней мере — удаления подсудимого из залы суда. Всякая же сколько–нибудь благопристойная критика существующего порядка, и даже очень резкие на него нападки, но не облеченные в форму грубой брани, допускались совершенно беспрепятственно.

Несколько образчиков покажут, как широки были пределы терпимости Верховного трибунала в этом случае. Можно себе представить, как реагировал бы буржуазный суд на попытку обвиняемого коммуниста начать процесс с подробного и обстоятельного сравнения буржуазного правительства с шайкой разбойников. Обвиняемый Гендельман начал со сравнения коммунистической партии с хулиганским «Обществом 10 декабря», как оно изображено у Маркса в книге «18‑е брюмера» — и не был прерван. А вот примеры способа выражаться перед Трибуналом, как Гендельмана, так и других обвиняемых:

«Подсудимый Гендельман. Я заявляю, что для нас, граждане, суд этот является, поскольку он является судом коммунистической партии, диктатурой коммунистической партии. Мы его рассматриваем, как диктатуру Общества 10 декабря Бонапарта. Вот почему мы не рассматриваем себя как подсудимых на этом суде. Вот почему мы заявляем, что мы сюда пришли только потому, что присутствие двух Интернационалов дает нам надежду на то, что мы сможем в известных пределах свободно говорить и свободно, в лицо вам, навстречу вашему обвинению, бросить наше обвинение».

«Обвиняемый Берг. Я рабочий, я считаю себя виновным перед рабочими России в том, что я не смог со всей силой бороться с так называемой рабоче–крестьянской властью, которая распылила и загубила всех рабочих России (шум в зале)… Я еще раз заявляю, что я рабочий, член партии эсеров.

Председатель. То, что вы рабочий, это вам не инкриминируется. Речь идет о том, что фактически предъявляется вам обвинительным актом. Эти факты вы признаете?

Обвиняемый Берг. Я по этим фактам дам объяснение в процессе».2

При этом подсудимые, разумеется, нисколько не стеснялись, вопреки очевидности, ссылаться на устав, позволяющий Революционному трибуналу обходиться без многих формальностей, обязательных для обычного суда. Этот устав фактически в процессе не применялся, в любом обычном суде свобода судоговорения фактически стеснена в 10 раз больше, чем было в данном случае. Но это, конечно, отнюдь не мешало подсудимому Лихачу декламировать:

«Граждане, Центральному комитету вашей партии было угодно, в отличие от прежних расправ в подвалах Чрезвычайной комиссии, поставить судебный процесс в Революционном трибунале. Мы не питали себе иллюзии относительно того, что представляет из себя Революционный трибунал. Мы знали, что условия этого суда таковы, что нам могут предоставить 24 часа на ознакомление с материалом, который заключает 9 томов, а первоначально их было 60. Мы знали, что Революционный трибунал может каждую минуту, когда ему захочется, прекратить допрос свидетелей, прекратить прения сторон, и сказать, что дело для него выяснено. В старой России такие суды назывались скорострельными полевыми судами…»3.

Гражданин Лихач отлично знал, что на ознакомление, с делом обвиняемым было дано не «24 часа», а десять дней. Он отлично знал, что «первоначальные» 60 томов никакого отношения к делу не имеют — важно лишь то, что легло в основу обвинительного акта. Он отлично знал, что в настоящем «скорострельном суде» он бы ничего, кроме этого обвинительного акта, и не увидал, ибо полевые суды в своих «документах» (провокаторского происхождения) копаться никому не давали. Именно потому, что в этом процессе никакой провокацией и не пахло, все документы были предоставлены в распоряжение всех подсудимых, которые и отводили себе душу, отыскивая в этих документах мелкие противоречия и мелочные формальные неточности. В 9 толстых фолиантах без 2–3 случаев такого рода не могло, конечно, обойтись…

И, хотя гражданин Лихач и уверял, что он может выступать на суде лишь благодаря гарантии двух Интернационалов (2‑го и 2½-го), действительность очень скоро показала, что никаких гарантий подсудимым не нужно, что лучшей их гарантией является председатель Верховного революционного трибунала с его манерой вести процесс. В самом деле, самым убедительным доказательством того, как до мелочей на процессе «социалистов–революционеров» соблюдалась свобода прений и ограждались все права обвиняемых, служит уход защиты, сначала иностранной, потом русской. Все старания и той и другой найти хоть тень доказательства, что ей мешают исполнять ее обязанности, были тщетны, — и иностранная защита ушла после того, как была удовлетворена ее просьба об особой стенограмме. Казалось бы, простоя приличие требовало остаться, чтобы не попасть в смешное положение; но гражданин Вандервельде предпочел показаться смешным, чем пробыть еще хоть день в этой зале, где его присутствие — он не мог этого не сознавать — было совершенно бесцельно. Русская же защита ушла, когда ход процесса дал ей в руки то, что, с формальной стороны, могло быть лишь поводом для кассации (выступление в зале суда с речами, во время заседания, представителей от московских рабочих, — которые формально, конечно, не были связаны с процессом, не являясь в нем ни судьями, ни обвинителями, ни свидетелями). Оставляя в стороне политическую сторону дела — явную невозможность зажать рот пролетариату, сотнями тысяч жизней заплатившему за деятельность обвиняемых, пролетариату–хозяину, пролетариату–диктатору, — оставляя это в стороне, мы имеем перед собой, повторяем, «повод для кассации». Какой адвокат не приветствует с радостью такого повода, когда его посылает судьба? И гр. Муравьев с товарищами вероятно был единственным в мире образчиком адвокатуры, которая, получив повод для кассации, не начала тотчас хлопотать о занесении происшедшего в протокол и т. д., а поспешила отрясти прах от ног своих, чтобы больше в залу суда не возвращаться…

Заметно было, что гр. Муравьеву даже физически не легко было обосновать столь необыкновенное в летописях адвокатуры поведение. Но уйти нужно было — ибо нужно было устроить советской власти скандал, и в то же время выпутаться самим из явно нелепого положения. В самом деле, защита имеет во всяком процессе две задачи: во–первых, оберегать формальные права и интересы подсудимых; во–вторых, по существу опровергать выдвигаемые против них обвинения. Но, ознакомившись с 9 томами, гр. Муравьев, Тагер и др., как опытные юристы не могли не понять, что опровергнуть эту лавину улик — дело совершенно невозможное; это признали с первой же минуты и сами подсудимые, решившие, употребляя старый судейский термин, «итти в сознании» — как мы увидим из цитированной ниже декларации, сделанной от лица всех подсудимых гр. Тимофеевым. Что же тут оставалось делать защите? Хлопотать о «смягчающих вину обстоятельствах»? Но это было бы ниже достоинства крупных политических деятелей, которыми все же считают себя члены Центрального комитета партии «социалистов–революционеров». А лучшим стражем формальных прав и интересов обвиняемых являлся председатель Трибунала — это било в глаза с первого же заседания. Защите в суде было делать нечего, а уходом из суда, произведя скандал, она могла надеяться принести своим подзащитным пользу, повлияв в известном смысле на общественное мнение.

Итак, повторяю, для восстановления «исторической истины» процесс давал максимальные, в обстановке судебного процесса, возможности. Никогда, ни одному коммунисту таких возможностей предоставлено не было — в особенности не было предоставлено «социалистами–революционерами», которые расправлялись с своими противниками, как мы увидим, именно при помощи «скорострельных полевых судов». Это дает возможность резюмировать итоги процесса словами самого процесса — подлинными выдержками из его стенограмм и приложенных к делу документов. Излагающему останется только давать местами пояснения. Но чтобы читатель, особенно не знакомый детально с историей русской революции, не запутался в этом лабиринте цитат, необходимо дать ему некоторого рода ариаднину нить, — нечто вроде хронологической канвы деятельности партии «социалистов–революционеров», начиная с 1917 г.

П. с.–р. (так для краткости мы будем обозначать эту партию в дальнейшем) стала правительственной партией России с мая этого года, когда ее признанный «основоположник», В. Чернов, стал министром земледелия российской еще не республики, но уже и не монархии, а недавний лидер фракции л. с.–р. в Государственной думе, А. Керенский, сделался военным министром. С этого времени п. с.–р. несет политическую ответственность за судьбы России и за ход революции, ответственность, ставшую еще тяжелее с июля этого года, когда Керенский сделался премьером. Но, чрезвычайно характерно для всего будущего, став правительственной, п. с.–р. не стала правящей партией: этому мешало то обстоятельство, что «социалисты–революционеры» не могли обойтись без помощи буржуазных элементов, само собою разумеется не социалистических, и отнюдь конечно не революционных. В первой коалиции, образовавшейся в мае, эти элементы играли преобладающую роль: на 6 министров «социалистов» (4 эсера и 2 меньшевика) было 9 буржуа, кадетов и близких к ним. В последующих коалиционных министерствах это формальное преобладание буржуазии смягчилось, но вовсе без нее п. с.–р. никогда обойтись не могла: правительственное сотрудничество с буржуазией стало своего рода эмпирическим законом для всех эсеровских правительств, когда бы и где бы они ни возникали.

Причины этого могли быть различны и мы не можем не привести здесь двух объяснений. Первое дано одним из подсудимых по этому же процессу, принадлежавшим к первой цекистской группе, гр. Утгофом–Дерюжинским, в его статье «Уфимское государственное совещание 1918 года», напечатанной в журнале «Былое», № 16 (1921 г.). Он говорит там:

«Самарская эпопея показала, что в партии с.–р. нет достаточного числа людей, способных руководить деятельностью государства в такой сложной и запутанной обстановке. Более того, с.–р. не могли дать достаточного числа деловых администраторов. Министры Самарского комитета членов У. собрания, именно как министры не пользовались особым фавором даже в среде своих товарищей. Среди доенных специалистов не было ни одного настоящего эсера. Пути сообщения были доверены товарищу, не отличавшему рукоятку тормоза Вестингауза от вешалки для платья. Министром народного просвещения был Е. Е. Лазарев, преклонные годы которого делали его совершенно неспособным к административной работе. Я не буду давать характеристики членам Самарского правительства. Когда–нибудь их дадут люди, лучше меня, прибывшего в Уфу к концу деятельности Комитета, знающие, кто чего стоит. Отмечу только, что и в Самаре, и в Омске с.–р., оказавшись у власти, видели себя вынужденными образовывать при правительстве так наз. деловой кабинет, — «Административный совет» в Омске, «Совет управляющих ведомствами» в Самаре. Благодаря неспособности людей, называвшихся министрами, к руководству доверенными им отраслями управления им приходилось приглашать так наз. специалистов из провинциального чиновничества, которые и руководили делом. Эти элементы, абсолютно не демократические, смешанные с малограмотными в государственных делах с.–р., вели такую странную и противоречивую политику, которая никого не удовлетворяла и всех раздражала» 4.

Таково объяснение, дававшееся самими эсерами. Конечно, если нет своих министров, надо было приглашать людей из буржуазии. Но, может быть, были и другие причины — хотя бы те, что так хорошо охарактеризованы Л. Д. Троцким в его очерке–воспоминаниях — «Октябрьская революция»:

«Врачи, инженеры, адвокаты, журналисты, вольноопределяющиеся, которые в довоенных условиях жили совершенно обывательской жизнью и не претендовали ни на какую роль, сразу оказались теперь представителями целых корпусов и армий и почувствовали себя «вождями» революции. Расплывчатость их политической идеологии вполне соответствовала бесформенности революционного сознания масс. Эти элементы с крайним высокомерием относились к нам «сектантам», которые выдвигали социальные требования рабочих и крестьян со всей остротой и непримиримостью. В то же самое время мелкобуржуазная демократия под высокомерием революционного выскочки таила глубочайшее недоверие к самой себе и к той массе, которая подняла ее на неожиданную высоту. Называя себя социалистической и считая себя таковой, интеллигенция с худо скрываемой почтительностью относилась к политическому могуществу либеральной буржуазии, к ее знаниям и методам. Отсюда стремление мелкобуржуазных вождей во что бы то ни было добиться сотрудничества, союза, коалиции с либеральной буржуазией. Программа партии социалистов–революционеров, вся целиком созданная из расплывчатых гуманитарных формулировок, заменяющая классовый метод сентиментальными общими местами и моралистическими построениями — являлась как нельзя более подходящим духовным облачением для этого слоя вождей ad hoc. Их стремления так или иначе пристроить свою духовную и политическую беспомощность к столь импонировавшей им науке и политика буржуазии находили свое теоретическое оправдание в учении меньшевиков, которое разъясняло, что настоящая революция есть революция буржуазная и, стало быть, не может обойтись без участия буржуазии во власти. Таким образом сложился естественный блок социалистов–революционеров и меньшевиков, в котором находила свое одновременное выражение политическая половинчатость мещанской интеллигенции и ее вассальные отношения к империалистическому либерализму».5

Итак, все равно, не хотели ли эсеры сами управлять, не веря в свои силы и переоценивая правительственные способности буржуазии, или не могли, действительно, вовсе не обладая нужными силами и способностями, так или иначе управляли они с помощью буржуазии. Причем, помощник более сильный, нежели тот, кому он помогал, естественно становился фактическим хозяином дела. Вследствие этого, п. с.–р., став правительственной партией, не могла осуществить на деле своей программы ни в политической, ни в социальной области.

Хотя эта неудача «социалистов–революционеров» и не входит непосредственно в рамки настоящего процесса, хронологически предшествуя тем фактам, с которых началось судебное разбирательство, о ней необходимо сказать несколько слов — и сказать их, именно, в этом введении, до изложения самого дела. В политической области платформой п. с.–р. был созыв Учредительного собрания. Едва ли можно сомневаться в. искреннем их намерении созвать это Собрание — где им летом 1917 г. было обеспечено верное большинство. Едва ли могут быть сомнения и насчет технической возможности устроить выборы не позже августа, т. е. через шесть месяцев после падения монархии Романовых: достаточно вспомнить, что Конвент собрался через шесть недель после низвержения королевской власти, а во Франции 1792 г. не было ни телеграфов, ни железных дорог. Тем не менее, пока п. с.–р. была правительственной партией, Учредительное собрание не было созвано — тогда как большевистская власть, не признававшая полномочий Учредительного собрания (мы ниже увидим, что оно после октября 1917 г. и фактически уже не могло считаться выражением воли народа), сумела организовать выборы в двухнедельный срок. Откуда такая разница — одни хотели сделать и никак не могли, а другие без особого желания осуществили то же самое весьма легко? Оттого, что «помогавшая» с.–р. буржуазия прекрасно понимала всю опасность выборов для нее, для буржуазии, прекрасно понимала, что Учредительное собрание должно было немедленно поставить вопросы о мире и о земле, — а буржуазия, в России тесно связанная с помещиками, одинаково не склонна была ни заключать мир, ни отдавать помещичью землю крестьянам. И «социалисты–революционеры» были бессильны преодолеть это сопротивление своего «помощника», который фактически управлял от их имени.

Но отдача земли тем, кто ее непосредственно обрабатывает, составляла еще более важную часть эсеровской программы, нежели Учредительное собрание: социализация земли, это основной стержень всей социалистической революции, как ее понимала п. с.–р. Если п. с.–р. получила на выборах в Учредительное собрание большинство, то главным образом потому, что на ее знамени была написана передача земли трудящимся. Осуществили и этот пункт эсеровской программы опять–таки большевики декретом Совета народных комиссаров о земле на другой день после Октябрьской революции. Эсеры же только в самые последние недели своего пребывания у власти сделали первые и очень робкие шаги в этом направлении, внеся законопроект о передаче крестьянам тех помещичьих земель, которые постоянно были у крестьян в аренде или же обрабатывались крестьянским инвентарем. При этом крупное помещичье землевладение в общем и целом оставалось неприкосновенным 6.

Но и этот шаг был сделан эсерами не добровольно, а благодаря огромному нажиму со стороны крестьянских масс, добивавшихся земли с самого начала революции. Еще за месяц до опубликования этого проекта, корреспондент того же эсеровского центрального органа «Дело народа» писал о борьбе «земельных комитетов», выражавших интересы крестьянства, с помещиками: в этой борьбе помещики, по словам корреспондента «Дело народа», «толкали власть на путь признания отживших юридических норм — и преуспевали». Земельные комитеты арестовывались и предавались суду эсеровским правительством — за попытки осуществить эсеровскую программу. Немудрено, что «авторитет центральной власти», «уступчивости» которой крестьяне не могли понять, все больше и больше падал. И корреспондент «Дело народа» предвидел уже «переход» крестьянских масс «от обороны к наступлению» — к наступлению против эсеровского правительства, с его «социализацией земли» на бумаге и сохранением в неприкосновенности всех помещичьих прав на практике.7

Не разрешив ни одной из своих задач, ни политической, ни социальной, дожило это правительство до пролетарской революции 25 октября (7 ноября 1917 г.). Сейчас мы увидим по данным процесса, как оно эту революцию встретило и как во время нее держалось. Теперь переходим к нашей хронологической канве в тесном смысле этого слова.

В ноябре, тотчас после того, как пролетариат стал в России у власти, п. с.–р. собирает в Петрограде — совершенно открыто — свой четвертый съезд. Рядом с воплями ярости против «насильников», низвергнувших правительство Керенского, на этом съезде звучали и нотки сожаления о наделанных политических ошибках. Но решено было все же продолжать борьбу, опираясь на Учредительное собрание, где большинство, хотя и не очень крупное (60% всех мест), досталось все же еще на выборах эсерам.

На самом деле, как мы уже сказали, эта избирательная победа только что низвергнутой партии не отражала собою действительного соотношения сил в стране. Большевики, несомненно, поторопились с выборами (производившимися, мы помним, через две недели после революции). Благодаря этому, выборы прошли при наличности на местах, особенно в деревне, старой эсеровской администрации: новая власть успела взять управление в руки только в крупных городских центрах, — и, что особенно важно, прошли по старым спискам. Между тем, в п. с.–р. на почве пролетарской революции произошел раскол: часть ее (так называемые «левые эсеры») перешла на сторону большевиков. Но эта часть не успела еще выделиться организационно и физически не могла выставить своих кандидатских списков. Все поданные за эсеров голоса пошли, таким образом, в пользу правого крыла, за исключением тех случаев, где вся местная организация была «левой» — что являлось, конечно, исключением.

Всякому, понимающему механику демократических выборов, ясно, что должно было получиться из этой комбинации — старой администрации и старых списков. Все то давление, какое правительства буржуазных демократий оказывали, обыкновенно, на выборы, на этих выборах было на стороне п. с.–р. А новая власть, хотя и успела издать декрет о земле, но провести его в жизнь еще не имела времени, — для практического крестьянина это все еще были слова, была только писанная бумага, а бумаги, исписанной хорошими словами, крестьянин видел уже достаточно. И, наконец, новая ошибка большевиков, выборы были произведены до заключения перемирия — т. е. раньше, чем новая власть успела показать, что она не только хочет, но и может, умеет прекратить ненавистную народным массам бойню. Нет сомнения, что одно перенесение выборов на две недели дальше, по ту сторону перемирия (подписанного 1/14 декабря), поколебало бы слабое эсеровское большинство: в губерниях, близких к фронту, где глубже проникла в народную массу агитация против войны, какова, например, Смоленская, большевики получили до 70% всех голосов, тогда как твердыней эсеров были губернии, наиболее удаленные от фронта, — как Тамбовская.

Что касается городов, то здесь лозунг Учредительного собрания давно успел поблекнуть и вылинять. В городе Октябрь провел четкую грань, по одну сторону которой стоял рабочий, плохо понимавший, зачем нужно еще Учредительное собрание, когда есть советы — в глазах рабочего самое подлинное и полное представительство трудового народа, какое только можно выдумать; а по другую — предприниматель и тянувший за ним мещанин, лавочник, хозяин ремесленной мастерской и т. п., почти не скрывая, вздыхавшие уже о царе. В результате, городские выборы давали или большевика, или кадета — за эсеров голосовала только часть интеллигенции. И когда эсеры воззвали к городскому населению, к пролетариату Петрограда, они потерпели полную неудачу. Рабочие не пошли защищать Учредительное собрание, и из «мирной манифестации» (какие цели она действительно преследовала, мы увидим ниже) 5 января 1918 г. ничего не вышло.

Неудача этой попытки вступить в открытый бой с победоносной пролетарской революцией окончательно толкнула эсеров на путь подпольной, заговорщической борьбы с большевистской властью. В марте — апреле 1918 г. они вступают в блок с кадетами через так называемый «Союз возрождения» и при помощи «Союза возрождения» получают материальную поддержку Антанты. В мае собирается VIII совет п. с.–р., провозглашающий, что «ликвидация большевистской власти составляет очередную и неотложную задачу всей демократии» и допускающий «появление: войск (союзников) на русской территории для целей чисто стратегических, с согласия России, обусловленного формальными гарантиями» и т. д. В том же мае при помощи тех же эсеров, как увидим ниже, начинается восстание против советского правительства чехо–словацких легионов. При помощи этих легионов эсеры получают возможность вновь выступить на поверхность. Они поднимают знамя восстания в Самаре, овладевают этим городом (начало июня), образуют здесь «Комитет членов Учредительного собрания», который ставит своей задачей созыв вновь этого Собрания на «освобожденной» от советской власти территорий — и образование «всероссийского правительства», опирающегося на «народную волю». Первая задача не удается им совершенно — не удается собрать даже членов Учредительного собрания эсеровской фракции (из 250 собирается не более 70 человек), и вместо Учредительного собрания заседает его суррогат: «Государственное совещание» (8–23 сентября) в Уфе — в сущности, совещание «Комитета» с различными антисоветскими правительствами, по политическому направлению правее эсеров, из которых самым сильным было Сибирское. Совещание окончилось образованием «Временного всероссийского правительства» (в просторечии именовавшегося Директорией) из 2 эсеров, 2 полу–эсеров и одного кадета, которое, однако же, управляло не непосредственно, а через «деловой кабинет», где уже почти вовсе не было эсеров, но был адмирал Колчак. Одновременно продолжал заседать «Съезд членов Учредительного собрания», не имевший уже никакой власти. Наибольшей реальностью из всех этих властей, полувластей и безвластий был адмирал Колчак, — 18 ноября 1918 г. соединивший рассеянные крупицы реальной силы, имевшейся налицо у белогвардейцев на востоке России, в своих руках. Члены «Директории» из эсеров были высланы через Дальний Восток в Западную Европу. «Съезд членов Учредительного собрания» влачил после этого на колчаковской территории полулегальное существование, сначала в Екатеринбурге, потом в Уфе, пока (в декабре) он не был разогнан колчаковцами окончательно.

Одновременно проделан был опыт образования эсеровского правительства (под председательством полу–эсера Чайковского и тоже с участием кадетов) в Архангельске (август того же года), с теми же приблизительно последствиями: через месяц правительство должно было уступить место более правому, хотя и с тем же номинальным председателем. Входившие в состав Северного правительства эсеры были высланы в Сибирь к «Директории», находившейся тогда в Омске, куда северные эсеры прибыли накануне низвержения «Директории» Колчаком и были арестованы вместе с нею.

Неудача восстановления Учредительного собрания подействовала отрезвляюще на тех эсеров, которые были непосредственными участниками этого предприятия. Большая часть из них во главе с членами Центрального комитета п. с.–р., Вольским, Ракитниковым и Буревым, вступила в переговоры с овладевшими Уфой большевиками, в результате чего этой группой 18 января 1919 г. было выпущено воззвание, где говорилось, что «советская власть фактически является в настоящий момент единственной революционной властью, объединяющей эксплоатируемых в борьбе с эксплоататорами».

П. с.–р. в целом не приняла этого соглашения, и оно осталось частным делом данной группы, выделившейся в особую эсеровскую организацию с особым именем (группы «Народ»), многие члены которой позже вступили в РКП. Таким образом, постановление ВЦИКа от 18 февраля 1919 г., легализировавшее примкнувших к уфимскому соглашению эсеров и во время настоящего процесса выдававшееся за «амнистию», якобы данную всей партии, на самом деле отнюдь такого характера не носило — не говоря уже о том, что в нем формально оговорено, что относится оно лишь к тем эсерам, которые прекращают борьбу с советской властью.

Это во всяком случае исключало из «амнистии» Центральный комитет в целом, ибо он от дальнейшей борьбы отнюдь не отказывался. Правда, покаянные настроения после неудачи на Востоке были так распространены, что две местные конференции, в Москве и Петрограде, и следовавшая за ними всероссийская конференция п. с.–р. в феврале 1919 г. очень категорически заявили о необходимости прекратить вооруженную борьбу с большевиками. Но Центральный комитет, немного спустя, разъяснил, что постановления конференции обязательной силы не имеют, и заменил отказ от вооруженной борьбы временной ее приостановкой до более благоприятного момента, а собравшийся в июне того же года IX Совет партии еще более определенно подчеркнул, что борьба с большевизмом для всякого эсера обязательна, но что формы ее, вооруженная или нет, могут меняться в зависимости от условий момента.8

Тут от уфимского соглашения не осталось почти ничего — советская власть ничем не была гарантирована, что эсеры через месяц не найдут момент «благоприятным» и не возьмутся снова за оружие.

После IX Совета, благодаря всему этому, деятельность п. с.–р. принимает заговорщический характер в еще большей степени, чем это было до самарского восстания в июне 1918 г. С этого момента история партии могла быть восстановлена только благодаря настоящему процессу — и то лишь в связи с поступлением в распоряжение суда некоторых новых документов в самую последнюю минуту. При свете этих документов и сопоставлении их с тем, что уже раньше имелось в руках следственных властей, получается такая приблизительно картина. С 1920 года существуют, можно сказать, две партии с.–р. — официальная, издающая директивы, и циркуляры, которых, кто посильнее, не слушается, и неофициальная, под именем «Внепартийного объединения», включающая в себя все, что есть влиятельного в п. с.–р. за границей, от Чернова до Керенского и Авксентьева (первый воздержался только от формального вступления, но работал вместе со всеми), могущественного, благодаря своим огромным денежным средствам и связям с правительствами большой и малой Антанты — через которые и добывалась часть денежных средств: другую часть давала русская буржуазная эмиграция. Ниже, в своем месте, мы увидим, как все это оплачивалось услугами п. с.–р. ее «кредиторам» — пока мы констатируем эти факты лишь для объяснения того, почему в это время отрывочные резолюции эсеровских конференций и советов далеко не отражают всей действительной политики п. с.–р. в полном виде. Чувствуется только нарастание боевого настроения. Уфимское похмелье проходит. На Всероссийской конференции в сентябре 1920 г. уже слышатся голоса, что «крестьянство стало активной силой» что «восставшие массы зовут нас» (эсеров), что «нельзя декларировать вооруженную борьбу, но для подготовки ее нужно приступить к переброске самых активных товарищей», наконец, что «во имя свержения большевиков можно пойти с кем угодно, нечего соблюдать чистоту риз»9. Последнее звучало совсем загадочно, пока в руки суда не попали документы «Административного центра» упомянутой «Внепартийной организации», из которых стало ясно, на чем основывались надежды и обо что, в то же время, можно было запачкать «ризы».

Сентябрьская конференция 1920 г. приняла резолюцию, где «констатировалась наличность широкого повстанческого движения народных масс для ниспровержения коммунистической диктатуры» и «неизбежность в будущем возобновления вооруженной борьбы с большевиками».

После этой резолюции и «уфимское соглашение», и сопровождавшая его «амнистия» могли считаться совершенно аннулированными, поскольку речь шла о п. с.–р. в целом, а не о группе «Народ». Во всех восстаниях против советской власти за период 1920–1921 гг., в Тамбовской губернии, в Кронштадте, в Черноморье, чувствуется рука эсеров — и для ряда случаев участие их местных или центральных, российских или зарубежных организаций может быть установлено документально, как увидим ниже. Наконец, X Совет п. с.–р. (сентябрь 1921 г.) «заявляет, что вопрос о революционном низвержении диктатуры коммунистической партии со всей силой жизненной необходимости становится в порядок дня, становится вопросом всего существования российской трудовой демократии».

Процесс Центрального комитета п. с.–р. вовсе не был, таким образом, сведением старых счетов с бывшими врагами, вопреки амнистии. Это был необходимый акт самообороны от противника, вновь выступившего в поле, выступившего не против случайного «захватчика», какими могли казаться очень близоруким людям большевики весною 1918 г., а против правительства, пятый год признаваемого законным русскими народными массами, — а фактически признанного всем миром, как показали это Генуя и Гаага. Единственным «смягчающим обстоятельством» для эсеровских цекистов могло бы служить лишь то, что большая часть из них осенью 1921 г., когда заседал X Совет партии, уже сидела в тюрьме. Но, во–первых, мы уже говорили, что эсеры считали ниже своего достоинства искать «смягчающих обстоятельств», что конечно делает честь их личному мужеству, во–вторых, документально доказано, что эсеровские цекисты и, из тюрьмы поддерживали сношения с партией и влияли на ее политику, — наконец, в декларации, сделанной от общего имени обвиняемым Тимофеевым, прямо было сказано: «от нашего права вооруженной борьбы мы не отказываемся и отказаться не можем». Любимый эсерами принцип — «по делам вашим воздастся вам», вполне приложим, таким образом, в данном случае, к ним самим.

Переходя теперь к конкретному изложению отдельных моментов процесса, мы, согласно предыдущему, намечаем естественно такие главы:

I. Первая борьба эсеров с советской властью (октябрь–январь 1917–1918 гг.).

II. Подготовка к новому открытому выступлению летом 1918 г. (деятельность «Союза возрождения»).

III. Борьба лета — осени 1918 г.

а) Самарское и Архангельское правительство.

б) Террористические покушения внутри Советской

России.

IV. Возобновление борьбы в 1920 г. — Тамбов, Кронштадт, Черноморье, X Совет, «Голодная кампания» п. с.–р.

Что дал процесс эсеров нового для такого, казалось бы, хорошо известного события, как пролетарская революция в России в октябре 1917 г.?

Как это ни странно, очень многое, если не по количеству фактов, то по их значительности. Только теперь мы можем, опираясь не на личные впечатления, которые можно оспаривать, а на бесспорные документы, сказать: да, это была пролетарская революция в подлинном смысле слова, борьба рабочих против буржуазии.

Это мы знаем теперь не по личным, повторяем, наблюдениям, и не по рассказам товарищей–коммунистов, а со слов тех, кто был на противоположной стороне баррикады в те дни: Керенского и Гоца, Фейта и Кашина, Краковецкого и Усова; последний, впрочем, не мог удержаться по ту сторону: член п. с.–р. он дрался против Керенского — что не помешало ему и после долго оставаться эсеровским боевиком. Коммунистом он сделался долго спустя.

Серию свидетелей открывает Керенский. Трибунал не вызывал его на суд, но с признательностью принял его показание, любезно оглашенное бывшим главою российского правительства на страницах «Современных записок».

Что рассказывает калиф на час Великой российской революции? А вот что.

«Около 20 октября начали большевики осуществлять в С. — Петербурге свой план вооруженного восстания для свержения Временного правительства во имя «мира, хлеба и скорейшего созыва Учредительного собрания». Эта подготовка шла довольно успешно, в частности, и потому, что остальные социалистические партии и советские группировки, относясь ко всем сведениям о готовящихся событиях как к «контрреволюционным измышлениям», даже не пытались своевременно мобилизовать свои силы, способные в нужный момент оказать сопротивление большевистским затеям внутри самой «революционной демократии». С своей стороны правительство готовилось к подавлению мятежа, но, не рассчитывая на окончательно деморализованный корниловским выступлением СПБ гарнизон, изыскивало другие средства воздействия. По моему приказу с фронта должны были в срочном порядке выслать в СПБ войска, и первые эшелоны с Северного фронта должны были появиться в столице 24 октября.

В то же время полк. Полковников, командующий войсками СПБ военного округа, получил приказ разработать подробный план подавления мятежа»10.

Обвиняемый Тимофеев с пафосом рассказывает в своей декларации, как большевики «провозгласили» междоусобную войну — совершенно неожиданно для бедных, невинных, ничего не подозревавших эсеров. И этот мотив, что Октябрьская революция застала правительственную партию «врасплох», пытался развивать гр. Гоц даже в своей заключительной речи. Увы! Сам глава низвергнутого правительства — и едва ли не глава эсеровской партии поныне: организационно Керенский в п. с.–р. и сейчас сильнее Чернова — раз навсегда разрушил эту легенду. О выступлении большевиков знали заранее и принимали меры. Какие? Не мобилизацию партийных сил, и не по легкомыслию, как инсинуирует Керенский, а потому, что этих сил, в массовом виде, попросту не было. На это просто и ясно ответил бывший эсеровский боевик, рабочий Усов. Когда другой обвиняемый Лихач (член ЦК) начал его допрашивать (подсудимые в этом процессе допрашивали не меньше, чем прокурор), как это он, член эсеровской организации, дрался вместе с большевиками против Керенского, Усов ответил:

«Тут и понимать нечего. Дело объясняется совершенно просто. Наша Колпинская организация Керенского, которого критиковал сам Чернов, не считала социалистом–революционером, и возглавляемое им Временное правительство у нас не имело никакого доверия, и, поскольку Керенский шел против рабочих с казаками, а мы знаем, что такое казаки, мы были против него. У нас была полная растерянность в партийном центре. Я видел, что идут казаки, а я как работник в дореволюционное время не раз пробовал казацкие нагайки на своей спине, я определенно стал против Керенского вместе с рабочими»11.

Что же оставалось делать? Петроградский гарнизон, в дни корниловского мятежа определенно ставший на сторону революции, явно не годился. Нет ли «надежных» войск на* *фронте? Дадим слово свидетелю защиты Фейту — в те дни управляющему делами Центрального комитета п. с.–р.

«По поручению Центрального комитета я отправился в Гатчину, Царское Село и дальше по Балтийской дороге с целью собрать те воинские части, которые могли бы стать на защиту Временного правительства, и я должен сказать, что тут я наблюдал то же явление, что и в Петербурге. Приезжая в то или другое место, я сносился с гарнизонным комитетом, иногда доходил до комитета полкового и везде получал заверение в полной готовности той или другой части выступать на защиту Временного правительства, а когда через несколько часов я возвращался, чтобы взять с собой эту часть и вести в Гатчину, оказывалось, что эта часть уже отказывалась выступать»12.

Не случайно Керенский уперся в казаков — окончательно оттолкнувших от него рабочую массу: кроме казаков, самой реакционной части русской армии, будущей опоры всех белых фронтов, за ним никто не шел. В самом Питере не пошли впрочем и казаки 13, с фронта удалось повести корпус Краснова, вешавшего потом донецких углекопов на телеграфных столбах, не разбирая, большевики они или эсеры (в одном месте им был повешен целый эсеровский комитет). Этот истинно–революционный генерал пошел, надеясь (в лице большевиков покончить с революцией вообще. Но, увидав перед собой не отдельные «взбунтовавшиеся» полки, а весь ставший на ноги пролетариат Петрограда, струсил — и вступил в переговоры с Военно–революционным комитетом. Керенскому оставалось только бежать.

Эту картину поднявшегося на ноги петроградского пролетариата живо изобразил свидетель Краковецкий — в те дни начальник штаба, устроенного эсерами в самом городе восстания против большевиков.

«Инженерный замок почти со всех сторон был обложен вооруженными отрядами советской власти. Когда я, пройдя первые пикеты, сел затем на трамвай и поехал по линии, окружающей Инженерный замок, я видел, что все эти улицы были в полном смысле слова запружены толпой, одетой в черную одежду. Для меня нет никакого сомнения в том, что это были не войсковые части, а Красная гвардия, которая в это время была собрана наспех. Красная гвардия совершенно необученная, так как я видел, как они заряжали винтовки, как неумело они наступали в сторону Михайловского замка. Это была публика, набранная наспех, серая, наскоро мобилизованная.

Председатель. А по внешнему виду, какой был состав этой гвардии? Это были студенты, гимназисты или кто–либо другой?

Краковецкий. Это были рабочие, потертые полушубки и т. п. Словом, чисто рабочая публика.

Председатель. Заводские рабочие?

Краковецкий. Да, рабочие с фабрик и заводов, в общем, пролетариат, как мы называем» 14.

А кто же был в войсках самого Краковецкого? Как свидетель обвинения., он может быть подозрителен. Возьмем другого свидетеля, свидетеля защиты, Кашина — тогда адъютанта Краковецкого, следовательно, также близко стоявшего к делу. Он рассказывал, как пытались привлечь к делу Керенский и п. с.–р. школу гардемаринов — и как та была смущена, узнав, что у с.–р. никого, кроме юнкеров, в Петрограде нет. «Почему же это вызвало недовольство и смущение?» — спросил Кашина председатель. Кашин: «Потому, что они (гардемарины) считали, что это не будет успешно». Председатель: «Почему?» Кашин: «Потому, что сейчас же вызовет разговоры, что это чисто юнкерское восстание, белогвардейское». Председатель: «Чем же юнкера хуже солдат в вашем представлении?» Кашин: «В моем представлении они все–таки представители привилегированного класса в большинстве». Почувствовав, что он сбился с тона, свидетель защиты попытался вывернуться и стал толковать, что в юнкерских училищах много было «неблагонадежных», каких в царское время туда не пускали, — но, кроме молодежи из еврейской интеллигенции, никакого конкретного примера указать не мог. Массы и здесь отсутствовали.

Итак, первая же междоусобная война, разразившаяся на русской почве, была, совершенно определенно, классовой войной — войной пролетариата и буржуазии, на сторону которой стала интеллигенция. Рабочие были все, не исключая и эсеровских, против Керенского, буржуазия — за. Теперь последний вопрос: какую позицию занял в этой классовой войне Центральный комитет партии «социалистов–революционеров»? Уже ранее объективными данными было установлено, что Гоц принимал самое деятельное участие во всех военных операциях Керенского, к которому он ездил в Гатчину, где виделся и беседовал с Красновым и т. д. Гоц был одним из главных организаторов юнкерского восстания в самом Петрограде — где им, между прочим, вместо Краковецкого главнокомандующим антибольшевистскими силами был назначен реакционер Полковников. В свое время, тотчас после неудачи мятежа юнкеров, Гоц и Авксентьев (подписывавший все приказы от имени «Комитета спасения родины и революции») печатно отреклись от участия во всем этом. Год потом взял отречение обратно и на суде остался верен второй версии своих тогдашних заявлений: «я получил от ЦК директиву вооруженной рукой — противодействовать перевороту», — заявил он. Почему же приказы шли не от ЦК, а от «Комитета спасения»? «Потому что партия не хотела взять ответственности на себя», — объяснял Краковецкий. Мы потом увидим, что это — метод: никогда ни одно антибольшевистское выступление, руководившееся п. с.–р., не совершалось официально от имени партии: всегда было какое–нибудь промежуточное учреждение–то Комитет спасения родины и революции, то Союз защиты Учредительного собрания, то Союз возрождения, то Комитет членов Учредительного собрания, то Внепартийное объединение и т. д., и т. д.

Отметим этот метод и теперь спросим, в заключение этого эпизода, вот что. П. с.–р. вооруженной рукой решила бороться с пролетарской революцией. Лучше это было сделать открыто от своего имени — но это, в конце концов, ее дело. Но ее война против пролетариата была войной оборонительной? Так хотели бы уверить обвиняемые — обвиняемый Тимофеев много распространялся о тех плакатах «да здравствует междоусобная война», которые, будто бы, были расклеены большевиками по Петрограду. Эсеры конечно таких плакатов не вывешивали, — но ведь мы знаем, что они и вообще не выступали открыто, прячась за разные «Комитеты». Но под тем или другим прикрытием, не собирались ли они сами начать междоусобную войну? Мы видели, что Керенский вызвал войска с фронта заблаговременно, до «неожиданного» выступления большевиков по крайней мере за неделю: вызывал конечно не с целью произвести им смотр на Марсовом поле, а для «подавления мятежа» — для разгрома петроградского пролетариата. Знали об этих военных приготовлениях Керенского целомудренные противники кровопролития, так возмущавшиеся большевистскими плакатами? Гоц на это вынужден был ответить утвердительно:

«Мне было известно, что в штабе Керенского шли разговоры о том, что было бы желательно вызвать надежные революционные войска ввиду того, что можно ожидать в близком будущем переворота, организуемого большевиками. Конкретно же о тех переговорах, которые он вел, я не знаю».

«О том, что Керенский предпринимал, я думаю, что, конечно, Центральному комитету было известно».

Крыленко. Я прошу из последних слов гражданина Гоца отметить, насколько я правильно понял, что до 25 Керенским или в его штабе велись переговоры о вызове войск.

Гоц. Мне известно, что шли разговоры 15.

Итак, Центральный комитет п. с.–р. шел с открытыми глазами на ту междоусобную войну, — плакаты о которой он считал таким ужасным делом. Говорить нельзя, а делать можно — особенно под чужим именем…

Но когда первая попытка войны кончилась неудачно, когда выяснилось, что п. с.–р. против рабочей и солдатской массы никого не удастся собрать, кроме юнкеров и казаков, пришла ли партия с.–р. к сознанию, что дело проиграно — что ее «карта бита», как любил выражаться на процессе обвиняемый Тимофеев? Ничуть. Попробовав один раз и сорвавшись, решилась попробовать другой раз. Эта вторая попытка междоусобной войны носила до сих пор название «мирной манифестации в день открытия Учредительного собрания».

Дадим слово тому же обвиняемому Тимофееву.

«Функции (демонстрантов) заключались в следующем: мы предполагали, что нам в этот день наступать на большевиков не удается, нужно было нам собрать силы для защиты от могущих быть, и впоследствии оказавшихся, выступлений большевиков против Учредительного собрания. Поэтому мы хотели окружить себя кольцом граждан, состав которых определяется документом, мною приложенным (официальный состав манифестации), с другой стороны, составом граждан, вооруженных или могущих быть вооруженными, то есть находящихся в армии. Поэтому мы двинули к Учредительному собранию эту манифестацию. Окруженные кольцом этой манифестации, мы думали, что оно будет, во–первых, чувствовать себя тверже и прочнее, во–вторых, мы ничего бы не имели против, — если бы нами, даже насильственно, был отстранен караул, вами (т. е. большевиками) там самовольно поставленный, ибо охранять Учредительное собрание могло только оно само. После этого мы должны были декларировать председателю Учредительного собрания свою верность и передать себя в распоряжение Учредительного собрания. Председатель Учредительного собрания, по нашему предложению, должен был сказать: смените караул. Если бы этот караул добровольно не ушел, то все–таки мы его устранили бы и насильственно может быть. Возможно, что стоял бы двойной караул. Такие комбинации заранее предусмотреть нельзя, и вам, как главковерху 16, известно, что приходится ориентироваться на месте. Я российскими армиями не командовал, но знаю, что инициативу приходится держать в руках и выбирать момент для того или другого конкретного действия. Во всяком случае мы хотели одного: чтобы Учредительное собрание было опоясано верными, преданными гражданами и имело в своем распоряжении силу, чтобы защитить его заседания. Что бы мы сделали дальше — мы решили бы тогда, когда это сделали бы. Может быть, в этот момент мы сочли бы возможным не только защищать Учредительное собрание, но и пойти на штурм Смольного, но мы предпочли бы другое, чтобы вы двинулись из Смольного» 17.

Это мирная манифестация? Мирные манифестации всегда кончаются тем, что люди, насильственно удалив военный караул (чего, без оружия, конечно, сделать нельзя), «идут на штурм»? А между тем гр. Тимофеев еще раз подтвердил полную возможность «чисто боевых операций» «мирной манифестации». Вот еще маленький его разговор с Крыленко:

«Крыленко. Затем, если бы, как вы предполагали, были бы двинуты военные силы против вас в тот момент, то вы считали допустимым, возможным и, при известных условиях, даже неизбежным, фактическое развитие в дальнейшем чисто боевых операций?

Тимофеев. Да. Так как лучшая оборона есть нападение, наступление, то во имя обороны мы могли бы перейти в наступление»18.

Между тем, п. с.–р. звала именно к мирной манифестации. «Идите все на эту демонстрацию, идите без оружия», гласил ее призыв. С чего же вздумалось Тимофееву так убийственно разоблачать лживость призывов его собственной партии? Конечно, не просто от свойственной ему искренности. Перед этим, показаниями целого ряда свидетелей, начальника эсеровских боевых дружин Кононова, командира броневого дивизиона Келлера, военного работника п. с.–р. Паевского и других, было непререкаемо установлено, что предполагались две манифестации, одна, действительно, безоружная, которая должна была служить ширмой, завесой для другой, вооруженной, имевшей конечно не совсем «мирные» задачи. Уличенные всеми этими показаниями, эсеровские цекисты и должны были отступить на следующую позицию и стали доказывать, что их военная манифестация преследовала, по крайней мере, чисто оборонительные цели — защиты Учредительного собрания. Но последние приведенные слова Тимофеева не оставляют сомнения, что эта оборона при малейшем благоприятном обороте дела должна была превратиться в нападение. Но вторая, военная, манифестация не состоялась: броневиков получить не удалось, солдаты Семеновского полка не пошли, потому что у п. с.–р. и тут нехватило духа дать прямой призыв от имени своего или хотя бы фракции п. с.–р. Учредительного собрания. А солдаты требовали, чтобы дело было начистоту. И пришлось, вместо штурма Смольного, проливать крокодиловы слезы о несчастных жертвах мирной манифестации: довольно естественно, что советские вооруженные силы, догадавшиеся о действительных намерениях «мирной» манифестации, не стали дожидаться, пока план заговорщиков развернется, и разогнали манифестацию выстрелами, причем было несколько (кажется 8) убитых.

Казалось бы, после этой второй неудачи взять в свои руки инициативу междоусобной войны, после второго наглядного доказательства, что за эсерами массы итти не хотят, оставалось одно: отказаться от явно непосильной вооруженной борьбы с большевиками и ограничиться мирной пропагандистской и организаторской работой. Не нужно забывать, что все это время п. с.–р: продолжала оставаться легальной организацией: она имела свои фракции в ВЦИКе и местных советах, свою прессу и т. д. Значит, возможности такой мирной работы были. Но п. с.–р. воспользовалась полученными ею в октябре и январе уроками совсем иначе. Она решила продолжать вооруженную борьбу, но, видя, что ей одной не справиться, стала искать себе союзников и внутри, и вне России.

Весною 1918 г., когда на востоке России, в Поволжье, шла лихорадочная работа. по стягиванию сил и подготовке вооруженного восстания (о ней будет еще говориться ниже) в Москве происходили совещания центральных комитетов партии «социалистов–революционеров», «народных социалистов» и кадетов. На этих совещаниях, рассказывает обвиняемый Игнатьев, представитель именно второй из названных партий, служившей в этом деле «честным маклером»,

«ставился вопрос о том, что для того, чтобы вести борьбу с большевиками, нужно иметь прежде всего людской материал, иметь материальные средства. А в этот момент как раз условия были таковы, что в смысле людского материала положение было более затруднительное, чем в первый период борьбы с советской властью, а в смысле денежных средств было совсем плохо… В дальнейшем средства требовались довольно большие, ставился вопрос о том, откуда их получить. Когда перед этими конкретными вопросами мы останавливались в центральных партийных органах, то ставился, вопрос о том, возможно ли будет получить и помощь материальными средствами со стороны иностранцев, со стороны союзников. Вопрос первоначально казался несколько одиозным. Пригласить иностранцев, итти вместе представлялось чем–то сугубо страшным, потому что вырисовывалась в дальнейшем возможность вмешательства их в наши внутренние дела… Затем для руководства всей работой по выступлению против советской власти в этот период, было признано желательным сосредоточить работу в органе, который был бы значительно шире отдельной какой–нибудь партии, который включал бы в себя не только социалистические, но и демократические элементы, настроенные против большевиков, и центральный орган, который был бы не слишком связан со своим Центральным комитетом, и чтобы в этот орган лица входили персонально по личному приглашению. Нам казалось тогда, что это даст возможность более гибко развиваться всей работе, и, с другой стороны, для нас было ясно, что в случае какой–либо неудачи, юридически трудно было бы и свалить ответственность за эту неудачу на центральный партийный орган…»19.

Итак, на этот раз эсеровский принцип систематического уклонения от ответственности нашел себе подражателей.

Так, возник «Союз возрождения», составившийся не из партий, а из членов партий. И в данном случае эсеровские цекисты не нашли возможным возражать против очевидности. Гоц не стал отрицать, что п. с.–р. входила в Союз (не как партия, а по «персональному признаку»: мы помним последние процитированные слова показания Игнатьева) — и только на сношения с иностранцами был наклеен фиговый листок «антигерманского фронта». Мы увидим, где предполагался этот фронт и до чего комична эта наклейка. В остальном же Гоц был откровенен.

«Военный отдел Союза возрождения мы рассматривали как тот резервуар, из которого мы могли бы и должны были почерпать нужные нам военные силы для переброски в те места, где мы предполагали воссоздать антигерманский военный фронт. Эта работа в начале этого года, как утверждает гражданин Семенов, велась Леппером, а в дальнейшем эту работу техническую вел Борис Николаевич Рабинович под моим политическим руководством. Я присутствовал в штабе только тогда, когда поднимались общепринципиальные вопросы. Все же технические и военные вопросы лежали на нем. Но я был в курсе всего, я знал их, и я, конечно, несу полную ответственность за эту работу. Но дело в том, что эта работа носила далеко не тот характер, какой ей приписывает сейчас гр. Игнатьев. Конечно, я не буду отрицать, что если бы стихийно развертывавшиеся события привели к столкновению нашему с большевистской властью на улицах Петрограда, если бы стихийное возрастание этого движения имело место, мы взяли бы его в свои руки и направили бы по тому пути, по которому сочли бы нужным направить, и насытили бы теми лозунгами, во имя которых мы вели борьбу. Если бы явилась необходимость в организации военной силы, мы бы брали ее из Военного отдела Союза возрождения. Военный отдел Союза возрождения представлял, главным образом, для нас интерес не как резерв младших кадровых офицеров, а как высший командный состав. Вот с какой стороны он представлял для нас интерес, и вот с какой стороны мы к нему подходили. Здесь был затронут вопрос о финансовых отношениях между Военным отделом Союза возрождения и нашей военной организацией. Я категорически утверждаю, что никаких средств на партийные организации из Военного отдела Союза возрождения взято не было; дальше — я категорически утверждаю, что на военно–партийную работу средств из этого источника тоже не бралось. Из этого источника брались только средства на финансирование совершенно иной работы. Я уже упоминал, что мы в то время были озабочены переброской кадровых частей на Поволжье, а также в район севера, причем для нас, представителей Центрального комитета, северный район представлял второстепенное и не важное значение, а главное наше внимание было приковано к Волжскому фронту, и туда по преимуществу мы направляли те кадровые формирования, которые нам удалось сделать в Петрограде и районах, прилегающих к Петрограду. Вот на содержание этих кадровых частей, на переброску их, транспортировку, вот на эти расходы, выходившие за пределы узко партийных и носившие в наших глазах общенациональный характер, только на эти расходы средства брались из сумм Военного отдела Союза возрождения»20.

Итак, «Союз возрождения» был тем каналом, по которому шли в кассу п. с.–р. денежные средства от государств Антанты — не на партийные нужды, о, боже сохрани, нет, — а исключительно на подготовку восстания против советской власти. Это, ведь, было дело не партийное, а общегосударственное… Процесс достаточно осветил и другую связь: кадеты, входившие в Союз возрождения, как его правое крыло, были левым крылом другого политического объединения, носившего название Национального центра (его процесс разбирался в Верховном трибунале летом 1920 г.), где правее кадетов были торгово–промышленники. Через кадетов эсеры, таким образом, имели контакт уже не с буржуазией вообще, а определенно с крупнокапиталистическими кругами, начавшими складываться в контрреволюционное объединение еще до октября 1917 г. — в июле — августе этого года. Значение этого мы увидим на деятельности местных эсеровских правительств.

Но об этом потом; сначала о реальных последствиях связей п. с.–р. с буржуазией международной. За что Антанта платила эсерам, грубо выражаясь? Уже из показаний Рене Маршана и Паскаля видно было, что эсерам платили не ради их прекрасных глаз. Выдержки из донесений Дюма Пишону, — эти донесения будут опубликованы целиком, — оглашавшиеся на суде, сделали завесу еще более прозрачной, и обвиняемые решили, что скрывать больше нечего. Дадим опять слово гр. Тимофееву.

«На середину июля падают события уже иного характера. Мною было заключено, — я боюсь употребить громкий термин, назову некоторой военной конвенцией, заключённой мною с французской военной миссией. Дело заключается вот в чем. Это был момент после убийства графа Мирбаха, когда со дня на день ждали здесь появления германских войск. Начались усиленные требования экстренного и быстрого выполнения условий Брестского мира, каковые, по нашему мнению, должны были разграбить Россию. А наша партия, которая имела тогда определенное правительство 21 и считала его своим и стремилась утвердить его как правительство всероссийское, видела его бессилие, и мы должны были принять соответствующие меры… Вот исходя из этих соображений, мы сочли возможным войти в сношения с французской миссией на предмет подрыва тех поездов с вывозимым из России национальным народным достоянием, которое должно было в дальнейшем воспоследовать. Условия нашего соглашения по этому поводу были нижеследующие: французская военная миссия дает техническое инструктирование, выполнение же, выбор объектов выполнения и т. д., исполнители все наши и действия в этом отношении наши совершенно самостоятельны. Только техническое снаряжение, то есть средство для этих взрывов, с одной стороны, и техническое научение им пользоваться, с другой — это французские. Принятие такой союзной помощи я считал тогда вполне допустимым, считаю это допустимым в аналогичном положении сделать и сейчас» 22.

Гр. Тимофеев нисколько не заблуждался насчет тех последствий, к которым должна была привести заключенная им «конвенция». «Мы объективно должны были вызвать снова войну между Россией и Германией», — откровенно заявил он в ответ на вопрос обвинителя 23. Вот за что платила Антанта. Нужно было вновь создать восточный фронт, не мифический фронт на Волге, о котором рассказывал Гоц, а настоящий, реальный русский фронт, прекративший свое бытие с 1/14 декабря 1917 г.

Поступок такого рода, когда его совершают частные лица, носит вполне определенное название — государственной измены. Обвинитель задал еще вопрос: от чьего лица заключалась «конвенция»? И получил буквально следующий ответ:

«Тимофеев. Я этим вопросом не интересовался. Я ему был известен как эсер, член Учредительного собрания, был известен как член Центрального комитета и ему было известно, что я могу считать себя представителем Самарского правительства. Как он рассматривал меня, это меня совершенно не интересовало. Какого рода победоносные реляции он писал по этому поводу, это меня в то время тоже не интересовало»24.

Обратите внимание на подчеркнутые нами слова — и вы согласитесь, что Центральный комитет п. с.–р. был осужден «невинно». Только всего государственная измена. Стоит о чем толковать!

Но эсеры рассматривали себя в данный момент как самостоятельную державу. К образованию этой «державы», со столицей сначала в Самаре, потом в Уфе, потом в Омске, потом нигде, мы сейчас и переходим.

На процессе подсудимые упорно стремились изобразить самарское восстание как стихийный взрыв народных масс. Угнетенное большевиками крестьянство, обижаемые и притесняемые ими рабочие не вытерпели — и поднялись. Эсерам только оставалось возглавить это «народное» движение. На их несчастье, один из главных деятелей этого восстания с.–р. Климушкин, член Учредительного собрания, в сентябре 1918 г. подробно рассказал, как было дело — и его рассказ был напечатан в официальной газете самарского правительства, «Вестнике комитета Учредительного собрания», № 49, 8 сентября 1918 г.:

«Самарский переворот не явился стихийно. Он имеет свою надуманную историю…

Начало этого события относится ко времени прибытия нашего в Самару после разгона Учредительного собрания. С того именно момента и начинается подготовка. Вскоре же после нашего возвращения мы поставили себе задачей — подготовить условия для ниспровержения большевистской власти…

Нужно было создать обстановку, при которой можно было бы совершить переворот. И мы занялись этой работой. Вначале она была очень трудна. Армия была развращена, рабочий класс тоже…

Мы устроили ряд лекций среди солдат. Настроение их стало подниматься. Подтягивание большевиками армии также создало благоприятную обстановку…

Мы начали усиленную агитацию. Мы убедились однако, что среди рабочих таких сил создать нельзя. Рабочие дошли до значительной степени разложения, распались на несколько лагерей и вели борьбу внутри себя. Мы обратили внимание на солдатскую, главным образом, офицерскую массу. Но сил было мало, ибо никто не верил в возможность свержения большевистской власти, все были убеждены, что она будет царствовать долго. И когда я обратился по этому поводу к одному генералу, он ответил, что считает большевистскую власть прочной и свержение ее считает авантюрой.

Итак, на город надежды было мало. Наше внимание все больше и больше стало переноситься на деревню… Мы послали своих друзей в деревню для организации крестьянства. Работа была медленная, но неуклонная. В то же время однако мы видели, что, если в ближайшее время не будет толчка извне то на переворот надеяться нельзя…

И вот в этот момент мы узнаем о выступлении чехов. К чехам поехал Брушвит. В то же время здесь мы занялись тем, чтобы воскресить наши маленькие силы и подготовить правительственный аппарат. Работать приходилось при очень тяжелых условиях. То и дело надо было прятаться, переодеваться, наклеивать бороду и т. д…

Одновременно с этим, нами были начаты переговоры с социал–демократами и кадетами… Но ни те, ни другие нам не дали поддержки. Социал–демократы настаивали на том, что большевизм изживет себя; кадеты говорили, что, если чехи не останутся в Самаре, это будет лишь авантюрой, поэтому участвовать в перевороте они не будут, но выражают свое сочувствие…

Я должен сказать, что в первые дни мы встретились с величайшими трудностями. Несмотря на всеобщее ликование и радость, реальная поддержка была ничтожна. К нам приходили не сотни, а только десятки граждан. Рабочие пас совершенно не поддерживали. И когда мы ехали в городскую думу для открытия Комитета под охраной, к сожалению, не своих штыков, а штыков чехо–словаков, граждане считали нас чуть ли не безумцами…»

Итак, в деревне «работа была медленная», а «на город надежды было мало», причем «рабочие нас совершенно нс поддержали»: вот к чему свелось то «могучее стихийное движение», которое эсерам оставалось только возглавить. На самом деле, все «стихийное» движение ограничивалось восстанием чехо–словацких легионов, которое было результатом ряда сложных причин, блестяще анализированных в брошюре т. Шмераля, но и тут была не совсем «стихия», не одна природа, а также и искусство, и именно в лице эсеров. Как видно из прилагаемой целиком телеграммы Веденяпина (члена ЦК п. с.–р. и министра иностранных дел самарского правительства) другому члену ЦК п. с.–р. Сухомлину, чехов «мы — то есть эсеры — предупредили, что большевики, несмотря на обещание свободно пропустить их во Владивосток и потом на Западный фронт, на самом деле решились обезоружить их и распустить». На самом деле это была ложь, но она дала окончательный толчок подготовлявшемуся в среде чехо–словацких легионов взрыву. Эсеры, таким образом, могли похвастаться, что они спровоцировали чехо–словацкое восстание, открывшее собою в России более, чем двухлетнюю непрерывную междоусобную войну. Хоть поздно, но они сумели «взять инициативу в свои руки».

На какие же действительные силы, за отсутствием народных масс, могло опереться самарское правительство? Часть их перечисляет та же телеграмма Веденяпина. Прежде всего, это были те же казаки. «Яицкие казаки, — пишет Веденяпин, — находящиеся в формальном союзе с Волжским комитетом нашей партии и стоящие на платформе Учредительного собрания, восстали первыми». Если не было пролетариата, то была обеспечена зато сила, антипролетарская по преимуществу. Была надежда и на донских казаков — социально это была сила столь же родственная, но получавшая деньги не от Антанты, а от немцев. «Краснов на Дону и Грузия может быть против воли все еще держатся германской ориентации, но с изменением стратегического положения может измениться и их позиция». Пришли ли в это время Веденяпину на память ландскнехты времен тридцатилетней войны, менявшие знамя вместе с переменой военного счастья? Вряд ли; ему было не до исторических воспоминаний. Зато другие ландскнехты, верные знамени Антанты, тоже были обеспечены: «завязаны сношения с Добровольческой армией, организованной покойным генералом Алексеевым». Об этих сношениях несколько подробнее говорится в другом сообщении того же Веденяпина — в разговоре (5 ноября 1918 г.) по прямому проводу его с Зензиновым (членом ЦК п. с.–р. и членом «Директории»), — из Уфы в Омск.

«Нужен представитель в Алексеевскую армию, — говорил тогда Веденяпин, — официальный их курьер заверяет, что эта армия насчитывает до 120 000 штыков. Вызов по радио пока буква… (буква, из конспирации, вырвана). У них имеется большой мощности радио»25.

«Антигерманский» фронт на Волге — за 2000 километров но воздушной линии от ближайшего германского солдата в северо–восточном направлении (германизированный Краснов, конечно, был ближе — но мы видим, что это был не враг, а возможный друг) — был, таким образом, обеспечен с обоих флангов прочными белогвардейскими союзниками, в лице уральских казаков и алексеевских «добровольцев»26. Нехватало одного — войск Антанты, не разбрасывавшей своих вооруженных сил по таким местам земного шара, где немцев нельзя было найти днем с огнем и, несмотря на все клеветы эсеров, не рассматривавшей Красной армии как один из германских корпусов. Тщетно Веденяпин вопиял, что «главные силы Красной армии состоят из немецких и венгерских военнопленных, из латышей и даже китайцев под немецким командованием». Этому так же мало верили, как и тому, что Комитет членов Учредительного собрания из 70 человек представляет собою волю русского народа. И напрасны были все усилия самарского правительства добиться фактической военной интервенции союзников на востоке России. «Во что бы то ни стало надо победить инертность американцев», доказывал Веденяпин Сухомлину. «Их страх перед интервенцией в русские дела, основан, очевидно, на недоразумении (!). Присутствие их в достаточном числе есть лучшая гарантия того, что военная поддержка союзников не превратится в интервенцию (… а что же это было?) и длительную оккупацию». Тщетно. Никакие комплименты американцам не могли привлечь на берега Волги ни одного антантовского солдата. Эсерам было оставлено несколько тысяч чехо–словаков — и, в смысле интервенции, они должны были этим удовольствоваться.

А так как и деньги Антанта больше обещала, — в качестве же действительно полученных сумм в процессе мелькали прямо гроши, десятки тысяч рублей самое большее, в то время как летом 1918 г. рубль стоил уже едва 1/40 его довоенной ценности, — то приходилось и войска и деньги добывать своими средствами.

Как обстояло дело с войсками, покажут слова того же цитированного выше, обвиняемого Утгофа–Дерюжинского.

«Быстрые первоначальные успехи на этом фронте были достигнуты действиями чехо–словаков и добровольческих отрядов. Чехо–словаки на самом фронте имели в лучшем случае около 4–5000 человек. Сами они считали от 3–4 000 бойцов. Добровольческие отряды капитанов Махина и Каппеля в лучшие времена имели не больше 3 000 чел. каждый. Кроме того, действовали небольшие партизанские отряды и вновь сформированные отряды так называемой «Народной армии». Народная армия состояла из мобилизованных солдат и офицеров. По спискам, за исключением дезертиров, в ней было от 50–60 000, но вооруженных лишь до 30000 человек. Эти войска были очень плохо обучены, не имели никакой внутренней спайки и были совершенно негодным боевым материалом. Войну вели чехи и добровольцы, а «Народная армия» лишь отягощала казну самарского правительства, и подвергала опасности рядом стоящие боеспособные части. Не буду касаться здесь причин такой полной негодности «Народной армии», скажу только, что она коренилась в глубочайшем отвращении массового городского и деревенского обывателя ко всяким жертвам, которых требовало от него государство, будь то власть Советов, Учредительного собрания или Колчака. Уральский фронт защищался казачьим ополчением полковника (потом генерала) Дутова»27.

Для добывания денег сразу пришлось прибегнуть к мерам героическим. В первом же журнале Комитета членов Учредительного собрания (от 11 июня 1918 г.) на первом месте. стоит: «1. а) о распродаже водки. Постановили: 1. Распродажа водки как мера, направленная к получению денежных знаков, принимается». И это после моря брошюр, где те же эсеры громили Николая II за то, что он спаивает народ!

Но и героических мер нехватало. — и пришлось итти с поклоном к той силе, «помощь» которой была проклятием партии «социалистов–революционеров» на всем протяжении их истории. 12 июня в Самаре собрались «представители Самарского общества фабрикантов и заводчиков, Самарской торгово–промышленной палаты, Самарского биржевого комитета, Самарского торгово–промышленного общества и Самарских банков», т. е., коротко говоря, представители местных капиталистов, и образовали «при Комитете членов Учредительного собрания Финансовый стол», задачей которого было помогать Комитету выпутываться из финансовых затруднений. «Совет» был составлен так, что большинство представителям капитала в нем было совершенно обеспечено (3 члена от торгово–промышленной палаты, 2 от управления банков и по 1 от городского и земского самоуправления и от кооперации).

Если и после этого приходилось торговать водкой, значит капиталисты развязывали мошну не очень–то предупредительно. Но уплату за свои услуги они требовали немедленно. 12 июня они удостоили Комитет членов Учредительного собрания своим вниманием, а 14, через 48 часов, мы читаем в журнале Комитета:

«Поручить члену Комитета В. К. Вольскому созвать совещание из представителей рабочих и предпринимателей с участием представителей соответствующих органов самоуправления по вопросу о восстановлении прав владельцев».

С этого начала свою деятельность «социалистическая» партия в Самаре.

Но банковый и промышленный капитал тащил за собою и все другие виды собственности. Прямо отнять у крестьян бывшую помещичью землю и восстановить по отношению к ней «права владельцев» было физически невозможно — это немедленно вызвало бы антиэсеровскую пугачевщину, которая смела бы и не такую жалкую армию, как «Народная?». Приходилось изыскивать способы удовлетворить помещиков, хотя бы косвенно. Постановлением Комитета членов Учредительного собрания от 16 июля помещикам была возвращена половина урожая под тем предлогом, что озимые посеяны были еще до закона о земле 27 октября 1917 г., значит, принадлежат помещику. Этот декрет неукоснительно соблюдали всюду, куда только вступала «Народная армия», — поэтому мы встречаем его в нескольких изданиях (например, в Казани, где он был опубликован 4 сентября 1918 г.).

Этим ограничивались официально, в декретах — действительность там, где распоряжались союзные эсерам белогвардейские банды, шла гораздо дальше. Вот, например, что происходило в Стерлитамакском уезде, когда туда вступили яицкие казаки, стоявшие, мы помним, «на платформе Учредительного собрания».

«Когда казаки приближались к Стерлитамаку с юга, то до граждан начали доходить слухи, что они творят расправу над крестьянами. Слухи оказались действительностью. С их помощью помещики собрали обратно в свои экономии весь взятый крестьянами живой и мертвый инвентарь. То, чего в экономиях помещики не досчитывали, — взыскивалось с крестьян деньгами.

Начальники отдельных карательных отрядов отдавали волостным управам приказы — к определенному сроку собрать имущество помещиков, а чего не окажется налицо взыскать деньгами. Разгул страстей проявился во всю. В данный момент крестьяне снесли в экономии помещиков почти все».28

Так кончала свои дни партия «социализации земли»… Аграрная политика п. с.–р. на востоке России привела к тому неожиданному последствию, что деревня сделалась убежищем большевиков. «Советская власть умирает, но еще не умерла, — писал «Вестник Комитета членов Учредительного собрания» от 3 августа 1918 г., — дышит кое–где по селам»29. Но острее этой буржуазной реакции — читатель согласится, что «Возрождение России» эсерами иначе назвать нельзя, — обращено было, конечно, против пролетариата, с большою чуткостью отказывавшего «учредиловцам» в каком бы то ни было содействии.

Что переживали рабочие под сенью всех свобод, немедленно провозглашавшихся всюду, куда вступала «Народная армия», одновременно с объявлением военного положения, временно отменявшего все эти свободы 30, лучше всего рассказать словами меньшевистской казанской газеты «Рабочее дело», тоже стоявшей на платформе «Учредительного собрания», ругавшей большевиков, на чем свет стоит, — и все же не могшей не отражать, день за днем, ту тоску, которая охватывала рабочие массы по мере того, как выявлялся все более и более новый режим.

«На страже. Переход власти вызвал в рабочих массах растерянность. Рабочий класс с тревогой смотрит, что будет дальше. И, главным образом, его беспокоит вопрос — сохранятся ли его организации.

Они должны сохраниться и они сохранятся, но только при одном непременном условии.

Рабочий класс должен сбросить со своих очей повязку, он должен понять, что никакие усилия сверху не дадут и не создадут прочных рабочих организаций, если сам рабочий класс не будет снизу сильной организованной волей их поддерживать. До сих пор он именно мало их поддерживал, он все надеялся, что кто–то де все за него сделает.

Поэтому–то так слабы, так бессильны были организации, именно классовые организации пролетариата. Профессиональные союзы? Они были пока сильны только поддержкой власти, а сами по себе они почти ничто. Это не голословно. Это констатировал как Съезд профессиональных союзов, так и бывшее совсем недавно совещание профессиональных союзов Поволжья в Саратове. Но пока была поддержка власти, профессиональные союзы, верившие в наступивший социализм, кой–как жили и без поддержки организованных низов.

Теперь жестокая действительность разбивает у рабочего класса веру в социализм, она показывает ему, что в борьбе своей в недрах капиталистического общества сильнее тот класс, который лучше организован. Более организованной, естественно, в условиях капитализма является буржуазия. И она начинает побеждать» («Рабочее дело», 27 июля‑9 авг. 1918 г., № 155).

«Поход предпринимателей. Предприниматели все время говорят о забвении классовой борьбы и о воссоединении всех в одних общих интересах защиты отечества, а между тем, сами льют масло на огонь классовой борьбы. Со сменой власти начались расчеты рабочих и применяется старая система эксплоатации. Придираются на прискуке и говорят, что им не нужно состоящих в союзах и требующих страховки в кассах больничных и от безработицы. Владельцы портновских мастерских снова переходят к штучной работе, раздаваемой на дома и распускают мастерские. Необходимо, чтобы профессиональные союзы снова выступили на защиту интересов рабочих» («Рабочее дело», 11/24 августа 1918 г., № 166).

«Среди рабочих. В рабочих кварталах настроение подавленное. Ловля большевистских деятелей и комиссаров продолжается, усиливается. И, самое главное, страдают не те, кого ловят, а просто сознательные рабочие — члены социалистических партий, профессиональных союзов, кооперативов. Шпионаж, предательство цветет пышным цветом. Всякий, так или иначе пострадавший, при большевиках, считает своим долгом донести, наклеветать, ловить. Лишь бы излить свою месть. Сводят личные счеты. Своих личных врагов выдают за важных преступников, за большевистских комиссаров. А там оправдывайся. Жажда крови омрачила умы. Особенно стараются отдельные члены квартальных комитетов. Эти господа ссылаются на какие–то распоряжения своего начальства, дающие им право обысков и арестов, и действуют во всю. Впрочем, очень мало они изловили большевиков, а много пострадало людей совершенно невинных. Вообще многие квартальные комитеты в настоящее время больше занимаются искоренением «крамолы», чем своими прямыми обязанностями — организацией охраны своего квартала и помощи армии. И это понятно, если иметь в виду нынешний состав квартальных комитетов в рабочих кварталах. Комитеты эти избраны еще при большевиках, но тогда рабочие относились отрицательно к комитетам самоохраны и в выборах участия не принимали. Выбранными в большинстве случаев оказались лавочники–спекулянты, домохозяева, а нередко и просто всякие темные дельцы. И теперь они «работают». Пора этому положить конец. Рабочие должны потребовать перевыборов этих комитетов и таким образом освободиться от этих добровольцев–полицейских.

Сильно тревожит рабочих и неизвестная участь арестованных их товарищей. Распространяются самые вздорные слухи о поголовном, будто бы, их расстреле и пр. Здесь не мешало бы больше ясности и откровенности со стороны местных властей. Ведь всем известно, что произведены расстрелы по суду и без суда. Но кто, почему расстрелян — об этом молчат. Думается, что это не есть военная тайна. Если раньше человеческая жизнь была такая мелочь, о которой и распространяться нечего, то хочется верить, что теперь это не так.

Есть еще одно отвратительное явление последнего времени. Это — погромная агитация. Разные темные субъекты продолжают сеять вражду против инородцев, несмотря на приказ власти о привлечении к суду таких агитаторов. Особенно травят латышей. Раз уж латыш, значит — большевик, значит — бить нужно. Преследуют всеми способами. Предприниматели увольняют латышей со службы, квартирохозяева и домовладельцы стараются выжить из квартир. И самое печальное — от таких взглядов несвободны и некоторые официальные представители власти. Забывают, что среди латышей есть все те же политические течения, как и среди других наций. Латыши точно так же сражаются и в Народной армии и работают в пользу этой армии. П. Р.» («Рабочее дело», 14/27 августа 1918 г., № 168).

И в такт этой погромной агитации весело гудели церковные колокола, звоном которых всюду встречали «Народную армию» — конечно, не рабочие. Этот привкус поповщины как–то особенно подчеркивает елейно–фарисейское лицемерие режима «Учредительного собрания», от которого тошнило самих эсеров. Один из наиболее порядочных представителей этой партии, М. Л. Коган–Бернштейн, рисует такую сценку:

«Государственному совещанию предшествовал следующий характерный эпизод. Перед открытием совещания уфимский архиепископ Андрей в кафедральном соборе служил молебен о преуспеянии трудов Государственного совещания и произнес речь, смысл которой сводится к тому, что не эта разномастная и разноплеменная публика спасет Россию, а, «как уже было встарь», одно, всей России известное, имя. А присутствующие на молебне «социалисты» Авксентьев, Аргунов, Роговский, Моисеенко и др., нимало вопреки глаголя этому откровенному намеку на Михаила Романова, идут ко кресту совершать «поцелуйный обряд», освящая демократию православием, думая очевидно под покровом черной мантии церковничества протянуть через игольное ушко реакции так хорошо «спасаемое» ими Учредительное собрание».31

Это, так сказать, художественная сторона — но у вопроса была и сторона деловая. «Директория» оказывала материальную поддержку православному духовенству (журнал заседания Всероссийского временного правительства № 12 от 4 октября 1918 г.), поспешила тотчас образовать «министерство исповеданий» (журнал № 13 от 5 октября), наконец, формально признала православие господствующей религией на территории, подчиненной этому «Всероссийскому временному правительству», как видно из установленного им «клятвенного обещания» для служащих, кончающегося фразой: «в заключение данной мною клятвы осеняю себя крестным знамением и ниже подписуюсь». Неверующих на «освобожденной от большевистского насилия» территории быть не должно… Немудрено, что поповская партия «приходских советов» стала господствующей в муниципальном управлении эсеровской столицы, — Уфы, и поставила туда своего городского голову и членов управы 32.

Раз зависишь от богомольного волжского купца, нужно угождать всем его вкусам. А раз вообще зависишь от буржуазии, не надейся жить в мире и согласии с эксплоатируемой капиталом массой. Мы видели, что эсеры, провозгласив все свободы,33 вводили тотчас же военное положение. Против кого же было оно направлено? Вот текст закона, изданного Комитетом членов Учредительного собрания:

«Приказ Комитета членов Всероссийского учредительного собрания. Июля, 31 дня, 1918 г., гор. Самара. Во изменение и дополнение приказа от 20 июня 1918 г., Комитет членов Всероссийского учредительного собрания постановил: граждане в местностях, объявленных на военном положении, подлежат преданию военному суду для суждения по законам военного времени за нижеследующие преступные деяния:

1. За всякое насильственное посягательство, бунт, восстание, приготовление к подстрекательствам, к бунту против существующей власти Учредительного собрания и проч. властей, им поставленных, за всякого рода сопротивление установленным властям в ст. 100, 101 и 102 Уголовного уложения (редакция 4 августа 1917 года) и ст. 262, 273 Уложения о наказаниях уголовных исправительных; 2. За шпионство, истребление складов на средства нападения или защиты от неприятеля или предмет войскового довольствия, за приведение в негодность сухопутных или водяных путей сообщения или телеграфа, телефонов или иных средств сношения различных частей армии, а равно за вое прочие виды государственной измены, предусмотренные главой 6 Уголовного уложения (изд. 1909 г. и продолжение 1912 и 1913 гг.). За участие в скопище, которое оказало насильственное противодействие вооруженной силе, призванной для рассеивания скопища, или произвело бы насильственное нападение на военный караул или часового, или захватило бы в свою власть, раздробило или разрушило бы склад оружия и военных припасов, оружейный завод, освободило бы арестованных из–под стражи, и т. д…» 34

Кому угрожали эсеры расстрелом («суждение по законам военного времени», это и есть расстрел), заговорщикам или массе восставших? «Бунт», «восстание», «скопище» — это дело не маленьких кучек большевиков, это различные аспекты народного движения. И это движение на территории, осененной всеми свободами Учредительного собрания, принимало столь грозные для минутных властителей формы, что эсеры вынуждены были вспомнить уроки московского ген. — губернатора, адмирала Дубасова, в декабре 1905 г. бомбардировавшего Пресню, и обстреливать артиллерийским огнем целые рабочие кварталы. Вот какой приказ был отдан эсеровским комендантом Казани после вспыхнувших там (мы помним, на какой почве) рабочих беспорядков.

«Приказ Казанскому гарнизону № 189, 4 сентября 1918 г., гор. Казань. По приказанию Командующего войсками Северной группы объявляю для сведения и точного исполнения всего населения г. Казани и слобод: а) в случае малейшей попытки какой–либо группы населения и, в частности, рабочих вызвать в городе беспорядки, вроде имевших место 3 сентября, по кварталу, где таковые произойдут, будет открыт беглый артиллерийский огонь; б) лица, укрывающие большевистских агитаторов или знающие об их местонахождении и не сообщившие об этом коменданту города, будут предаваться военно–полевому суду как соучастники. Начальник гарнизона генерал–лейтенант Рычков».

А что это не была фраза, показывает статья о тех же беспорядках, напечатанная в официальном органе Казанского комитета п. с.–р. «Народное дело» от 6 сентября 1918 г., № 22, где мы читаем:

«Для подавления мятежа были высланы воинские части, а Пороховая слобода была обстреляна орудийным огнем. К ночи мятеж был окончательно подавлен. Немедленно начались поиски и аресты мятежников, которые продолжались и весь следующий день (4 сентября). Все захваченные бунтовщики преданы военно–полевому суду, о приговоре которого население будет извещено посредством печати».

Террор по отношению к рабочим господствовал на всей «освобожденной» территории. Вот что мы читаем уже в совсем официальном документе, журнале № 21 заседания Всероссийского временного правительства от 17 октября 1918 г.:

«… 1. По первому пункту в порядке информации делают сообщения члены правительства и управляющий делами.

а) В. Г. Болдырев 35 сообщает о забастовочном движении железнодорожных рабочих, которые предъявили начальнику Омской ж. д. следующие требования:

1. Полная отмена сдельной платы;

2. Возвращение уволенных за политические убеждения;

3. Прием и увольнение всех железнодорожных служащих должны зависеть от их Союза;

4. Повышение окладов до пределов, указанных съездом 4 сентября 1918 г.;

5. Уплата жалованья всем за все время забастовки.

В. Г. Болдырев указывает, что со стороны рабочих были попытки к порче паровозов, но что приняты все меры к ликвидации забастовки — вплоть до предания военно–полевому суду и расстрелов, так как забастовка в момент, переживаемый ныне Россией, является не чем иным, как государственной изменой».

А чем являлась вся деятельность п. с.–р. в «момент, переживавшийся тогда Россией»?

После таких решительных «приемов управления», что же говорить о «свободе печати, свободе выборов, свободе собраний», о которых так трогательно вздыхает Сухомлин в цитированной выше статье. Лишь для полноты картины приведем документальные образчики и первой, и второй, и третьей.

а) Свобода печати:

«Журнал № 38 заседаний Комитета членов Всероссийского учредительного собрания 23 августа 1918 г. Слушали: О местной печати (доклад Б. К. Фортунатова). Постановили: 1. Поставить на повестку очередного заседания предложение гражданина Климушкина о мерах административного воздействия на печать. 2. Обратить внимание управляющего военным ведомством, ведомством юстиции и ведомством охраны государственного порядка о тщательном надзоре за печатью и о принятии энергичных мер к судебному и административному преследованию преступлений печати. 3. По отношению к данному частному случаю со стороны пленума Комитета никаких взысканий не налагать, что не исключает возможности законных мер судебного и административного воздействия».

б) Свобода выборов:

«Журнал № 13 заседания Комитета членов Всероссийского учредительного собрания от 25 июля 1918 г. Слушали: 1. Об ограничении избирательных прав служащих советских учреждений и красноармейских частей. Постановили: Избирательным комиссиям при разрешении этого вопроса руководствоваться следующим: Не допускаются к участию; в выборах те из внесенных в избирательные списки лиц, кои ко времени производства выборов утратят избирательные права (ст. 4–6), равно как и те, кои к указанному времени окажутся лишенными свободы, вследствие привлечения их судебною властью в качестве обвиняемых в каком–либо преступном деянии, с избранием в отношении их мерою пресечения содержания под стражей, а также содержащиеся под стражей по постановлению судебно–следственной комиссии (Ведомство внутренних дел)».

NB. Ведению «судебно–следственной комиссии» подлежали все, подозреваемые в большевизме.

в) Свобода собраний:

Казанские рабочие попробовали ею воспользоваться и собрали конференцию. Члены ее были арестованы, а на жалобу председателя вот что ему ответили:

«Председателю рабочей конференции. В номере газеты «Рабочее дело» от 3 сентября № 173 помещено сообщение, что происходящая под вашим председательством конференция постановила затребовать от представителей власти объяснение по поводу ареста членов конференции.

Ввиду этого доводится до Вашего сведения, что власть, Исходящая из всенародного голосования, никаких требований от частных групп населения не принимает и. впредь отнюдь не допустит, не останавливаясь для того перед мерами строгости. Что касается арестов членов конференции, то члены совещания частных групп населения подлежат аресту на общем основании и дела о них рассматриваются в обычном порядке.

Чрезвычайные уполномоченные: Фортунатов, Вл. Лебедев, 2 сентября 1918 года» («Камско–Волжская речь», 4 сентября (22 августа) 1918 года, № 11).

Но обо всех этих мелочах стоило ли говорить после обстрела артиллерией целых рабочих кварталов?

Самара, Уфа и Омск, Комитет членов Учредительного собрания и Директория дают столь выпуклые примеры эсеровского режима, что изучение деятельности других эсеровских правительств прибавило бы лишь более бледные копии. Всюду было одно и то же. И в Архангельске, например, в один день были провозглашены все свободы и введено военное положение.

«Журнал заседания Верховного управления Северной области 2 августа 1918 г., 4 часа дня, № 2. Ввести военное положение в городе с 12 час. дня 2 августа и воспретить типографиям печатать воззвания к населению, как от отдельных политических партий, так и от других организаций, без разрешения Губернского комиссара, поручив Губернскому комиссару издание об этом обязательного постановления». И в Архангельске, «во имя спасения родины и завоеваний революции» (все реакционные декреты северного правительства эсеров начинались с этой фарисейской формулы) немедленно приступили к восстановлению «законных прав прежних владельцев, признаваемых большинством населения» (декрет № 10, изданный в 1‑й же день существования «Верховного управления Северной области») — и все по той же причине: «торгово–промышленный союз» собрал 1½ миллиона рублей, в «дар» новому правительству, как выразилась местная эсеровская газета, — в виде «займа», как поправлял на процессе гр. Лихач, один из членов этого «Верховного управления»36 — и с теми же последствиями: меньше, чем через неделю, тот же гр. Лихач, заведывавший отделом труда, должен был докладывать «Верховному управлению», что «в рабочих кругах» господствует «тревожная атмосфера», вследствие «произвольных арестов рабочих, выселения профессиональных союзов, расчета членов фабрично–заводских комитетов, закрытия популярной в массах примирительной камеры» и т. д.37.

Только террор в его наиболее кровавых формах был в Архангельске менее ярко выражен, потому что у «Верховного управления Северной области» собственной военной силы, которая могла бы арестовывать и расстреливать, не было — были лишь или чисто белогвардейские банды, арестовавшие через месяц самих эсеров, или антантовский десант (в Архангельске были колоссальные склады военного имущества, со времени империалистской войны, и здесь Антанта, главным образом англичане, находила нужным высаживать свои войска). Вешали и в Архангельске, — но вешали, собственно, англичане, только через посредство «Верховного управления», настойчиво добивавшегося, чтобы никакие приказы не отдавались английским командованием иначе, как через него, «Верховное управление»38.

Эта унизительная роль наемного палача, да и то выпрошенная правительством Чайковского, лучше всяких рассуждений рисует международное положение правительств, созданных эсерами. Один из протоколов заседания того же «Верховного управления» ясно показывает, что Чайковский и его товарищи отлично сознавали свое положение — отлично понимали, что на большее, чем роль признанных и единственных в данной местности агентов Антанты, они рассчитывать не могут 39. Самарское правительство могло расстреливать само — но в этом, кажется и заключалась вся его «суверенность» по отношению к Антанте. И оно получало от Антанты командирское «спасибо». «Журнал 17/а заседания Комитета членов Всероссийского Учредительного собрания с представителями уральского правительства. Слушали: VI. Внеочередное заявление полковника Галкина: «Сегодня прибыл в г. Самару капитан французской службы Бард, явился в главный штаб и от имени французского посла Нуланса и генерала Лаверна просил меня передать Комитету следующее: «Французский посол Нуланс и генерал Лаверн благодарят Комитет Учредительного собрания за ту громадную работу, которую сделал и делает Комитет в интересах общесоюзнического дела и выражает уверенность, что союзники не замедлят оказать Комитету самую существенную финансовую и материальную помощь». Постановили: «Принять к сведению». И оно должно было пускаться во все тяжкие, чтобы добиться реализации этих обещаний. «*Журнал № 17 заседания Всероссийского временного правительства от 11 октября 1918 г. *V. По заслушании доклада Б. В. Савинкова о посылке в спешном порядке в Западную Европу особой миссии специального назначения в целях выяснения истинных намерений правительств союзных держав, постановлено: согласиться с означенным докладом и поручить Б. В. Савинкову организовать названную миссию».

Сколько раз эсеры открещивались от «авантюриста» Савинкова! Сколько раз они объявляли, что п. с.–р. никакого отношения к Савинкову не имеет! А пришла нужда в союзниках — и не за кого, кроме Савинкова, было взяться, пришлось поклониться «авантюристу».

Нужда была жгучая — без антантовских штыков «противогерманский» фронт на Волге трещал под ударами Красной армии. И нет ничего характернее для партии, написавшей на своем знамени «защиту родины» вместе с «защитой революции», чем предсмертный вопль казанского эсеровского командования, накануне вступления советских войск в город: «Помощь близка. Японцы уже прошли Читу»40. Бедные социал–патриоты!

Ниже мы будем иметь не один случай убедиться, что с разгромом фронтов отнюдь не порвались добрые отношения эсеров и Антанты — в некоторых отношениях, наоборот, даже укрепились. Теперь необходимо остановиться на другой стороне борьбы эсеров с советской властью в этот же период — в буквальном смысле слова «другой стороне»: ибо эту часть борьбы они вели по сю сторону фронта, внутри Советской России. Мы говорим о терроре.

Когда впервые появились в печати прямые указания на террористическую борьбу, ведшуюся п. с.–р. с советской властью, когда впервые было заявлено, что убийство т. Володарского, покушение на убийство т. Ленина — дело рук эсеровских организаций, из уст группы Чернова вылетел единодушный вопль: «Провокация!». Так как раскаявшиеся в своих покушениях на вождей пролетарской революции эсеровские боевики были уже в рядах коммунистической партии (Семенов, Коноплева, Ставская, Усов и др.), то «дело ясное»: их «купили», они «перебежали» и т. д., и т. д. Все это, разумеется, голый вздор — вздор, вероятно, сознательный: уже в опубликованном за границей (в «Голосе России») рассказе Рабиновича подкладка просвечивает достаточно явственно. Процесс позволил сделать огромный шаг вперед в этом отношении. Теперь мы, совершенно игнорируя факты, оглашенные Семеновым и Коноплевой, не считаясь с этими фактами, на основании заявлений на суде эсеровских чекистов, можем категорически утверждать:

Центральный комитет л. с.–р., зная о терроре, практикуемом партийными организациями, зная вполне конкретно, от случая к случаю, никаких конкретных мер к прекращению этого террора не принимал, никаких серьезных санкций на членов партии за террористические выступления не налагал, а в лице отдельных членов ЦК в сущности говорил: да занимайтесь вы этими покушениями, если угодно, только не ют имени партии. Ее не впутывайте, — а там делайте себе, что хотите.

Семенов и Коноплева категорически утверждают, конечно, больше: они говорят, что ЦК давал прямое благословение на террор — а потом отрекался. Но удовольствуемся меньшим: и его для любого суда в мире совершенно достаточно. Позабудем о Семенове и Коноплевой — пусть их никогда не было на свете с Их разоблачениями. Дадим слово исключительно самим эсеровским чекистам, бывшим и настоящим — Иванову Николаю, Гоцу, Тимофееву, Донскому, Веденяпину, Буревому, Ракитникову. В этой компании «провокаторов» не выдумает, надо надеяться, и сам Чернов.

Вопрос первый: террор по отношению к большевикам, вообще говоря, входил в круг вопросов, занимавших внимание ЦК п. с.–р. или нет?.

В первую минуту обвиняемые хотели бы свести дело к совершенным «пустякам». Защитник одного из «провокаторов», т. Шубин, спрашивал Н. Иванова.

«Шубин. А вопрос о терроре в Центральном комитете когда возник?

Иванов. Раз он был мною поставлен, то, вероятно, в январе или начале февраля, точно не помню, во всяком случае, не позднее.

Шубин. Но задолго до лета?

Иванов. Позвольте мне договорить. Я предложил поставить этот вопрос. Он не был даже поставлен на обсуждение Центральным комитетом» 41.

Видите, даже и обсуждать не стали. Но тут обвинитель Крыленко поинтересовался: а не обсуждался ли этот вопрос в ЦК еще раз? И получил неожиданный ответ: «Второй раз не был мною предложен», — заявил Иванов.

Значит штука не в том, что ЦК п. с.–р. вообще не занимался террором, а в том, что когда член ЦК Иванов поставил его на повестку, его, будто бы, почему–то сняли. Другой член ЦК, Тимофеев, объяснил и почему сняли: нужно было сначала провести через Бюро ЦК, а Иванов этим пренебрег. Но это разъяснение Тимофеева совершенно потонуло в тех разоблачениях, которые этот мастер сенсационных разоблачений тут же и сделал.

«Тимофеев. Насколько мне сохранила память, заседаний Центрального комитета, на которых ставился вопрос о терроре, я лично помню не одно, а несколько.

Председатель. То, после которого Сунгин ушел?

Тимофеев. Такого заседания, после которого Сунгин ушел — не было. Было заседание, вскоре после которого ушел Сунгин, но он ушел совершенно по другому поводу. Я должен воспроизвести следующий факт, который сохранила мне память за Петроградский период. Первое заседание, о котором говорил Иванов, по моему мнению, было вскоре после Учредительного собрания в середине января. И по моему, он ошибается, когда он тут приводит дату конец января и начало февраля. Им была сделана попытка поставить на заседании Центрального комитета вопрос о терроре и эта попытка была отведена, и отвод был совершенно не случайный. Для того, чтобы сделать более ясным, я должен сказать следующее: у нас в деятельности Центрального комитета такая практика существовала и, наверное, существует сейчас. Все вопросы, вносимые на повестку дня, вносятся предварительно на рассмотрение Бюро Центрального комитета, как возглавляющего технического органа, подготовляющего каждый вопрос для пленума. Николай Николаевич Иванов этот вопрос, во–первых, в Бюро не внес, и, во–вторых, если бы и внес, то поскольку я знаю состав тогдашнего Бюро, он был бы решен отрицательно. И в пленуме, если бы и был поставлен, то разве в порядке обжалования решения Бюро. Исходя из того, что этот вопрос не был рассмотрен в Бюро, и с другой стороны, что постановка этого вопроса считалась нецелесообразной, он поставлен не был. Не помню только, оставался ли в своих настояниях рассмотреть этот вопрос Иванов одиноким или нет. Этого мне память не сохранила. Во всяком случае, этот вопрос не рассмотрен, и мотивы вполне ясно вытекают из того подхода к нашей тактике, который мы после разгона Учредительного собрания установили. Надо было ждать, отойти, накоплять силы и т. д. Затем вторично вопрос о терроре возник, по моему, в начале февраля, во всяком случае, до моего отъезда из Петрограда в Москву, а эта дата относится к концу февраля, как здесь уже говорится. Этот вопрос возник по инициативе какой–то местной организации, какой, сейчас, не помню, кажется, какой–то южной организации, возник в связи с деятельностью и действиями Антонова–Овсеенко, в виду тех безобразий и зверств, которые он и руководимый им отряд чинили. Тогда был поставлен вопрос и был поставлен вопрос в двоякой плоскости. Насколько я помню, вообще вопрос о применении террора как одного из тактических методов борьбы в данный момент, и во–вторых, конкретно о терроре как об ответе на те крайние эксцессы, которые имели место и в той, и в другой плоскости, вопрос был разрешен отрицательно. Что касается до связывания — не помню, кто из свидетелей связывает этот вопрос с выходом из Центрального комитета Сунгина — то я должен это категорически отвести как утверждение неверное. Я твердо помню, что Сунгин переехал вместе с Центральным комитетом в Москву и в Москве принимал участие в работах Центрального комитета. По моему, он вышел из Центрального комитета во время VIII Совета или даже после VIII Совета в силу того, что он был противником вооруженной борьбы, насколько я мог понять тогда его мотивы, хотя свой уход он мотивировал невозможностью вести эту работу с пользой для дела. Письменной мотивировки он, кажется, никому не представлял. Вот и все, что сохранила мне память по этому поводу. Было еще одно заседание Центрального комитета, но это уже позднейшего периода, это периода июня или июля, что–то в этом роде. Это было еще в Москве до переезда пленума на Волгу, где этот вопрос снова выдвигался и снова был решен отрицательно. Если вам угодно узнать общие мотивы такого решения по отношению к террору, почему мы считали неприемлемым его, я могу их изложить» 42.

Итак, не только Центральный комитет п. с.–р. не отбросил вопроса о терроре против большевиков, как совершенно непутную пустяковину, а долго и настойчиво им занимался, в несколько приемов. Это становится интересно. Что же там по этому поводу говорилось?

Настоящие члены ЦК выражались об этом очень сдержанно и «вообще».

«Веденяпин. Было очень много высказываний, но разделился ли Центральный комитет так, чтобы одна часть стояла на точке зрения Сунгина, а другая на другой точке зрения, я не помню.

Гоц. Относительно Николая Николаевича (Иванова) я должен сказать, что его индивидуальную точку зрения он уже изложил. Но никогда в беседах с ним я не видел упорствования в своей точке зрения. Это был один из дисциплинированнейших членов партии.

Председатель. На заседаниях ЦК никакой дисциплины быть не может, там все свободно высказывают свои точки зрения.

Гоц. Я не помню, чтобы в этом заседании Николай Николаевич определенно высказывал свою точку зрения, но я помню, что было обсуждение, была дискуссия, был подход с разных сторон к этому вопросу, и решение у меня определенно и отчетливо запечатлено в памяти. Это решение было отрицательное в той постановке конкретной, которая была дана нашей организацией».43

Бывшие цекисты были обстоятельнее. Буревой — свидетель защиты — рассказывал.

«Буревой. На заседании Центрального комитета, не помню по чьему предложению, не помню исходило ли это предложение от какой–нибудь местной организации, но помню, что этот вопрос о терроре встал. К этому времени в партии эсеров вопрос о борьбе с советской властью назрел уже окончательно, конечно, можно сказать, что в партии было и террористическое настроение, но это настроение было не преобладающим, может быть, единоличным. Перед партией стал к этому времени вопрос ребром о вооруженной борьбе с советской властью, вообще об организации войны.

Председатель. Это было в феврале месяце?

Буревой. Да. В то время, когда был заключен уже Брестский договор, когда стал вопрос об эвакуации Петербурга, в это время уже раздавались голоса в партии за вооруженную борьбу с советской властью.

Председатель. Вы говорите о первом заседании Центрального комитета, имевшем место в феврале месяце?

Буревой. Это не первое заседание, я в одном только заседании был в феврале месяце.

Председатель. Ну, да, февральское заседание.

Буревой. На этом заседании рассматривался вопрос о применении террористических методов борьбы с советской властью. Вопрос этот в Центральном комитете не вызвал большого ни расхождения, ни больших разногласий, так как большинство Центрального комитета без всяких почти длительных обсуждений встало на позицию неприемлемости для партии в данный момент террористической борьбы…

Председатель. Какое большинство?

Буревой. Я точно установить не могу. В моей памяти не сохранилось решительно ничего о том, каким большинством была принята резолюция, но резолюция эта не признала террора как необходимого средства для борьбы с советской властью. Я помню, что в том же самом заседании один из членов Центрального комитета, Сунгин, который еще и до революции был противником террора, вносил поправку к той резолюции, которая была принята Центральным комитетом. Резолюция, принятая Центральным комитетом, была написана Черновым. В каких выражениях она была составлена, точно я не помню. Сунгин к этой резолюции внес поправку. Эта поправка сводилась к тому, чтобы партия отказалась раз навсегда от террористической борьбы, изъяла бы террор из своей практики. В виду того, что партия, прибегая к террору, считала нужным использовать его в прежнее дореволюционное время, а теперь, в момент революции, партия от террора должна раз навсегда отказаться. Я помню, что Чернов, возражая против поправки Лунгина, задавал ему вопросы: «А какие же вы методы борьбы будете нам предлагать в тех случаях, когда какой–нибудь властитель той или иной территории — контрреволюционер, или даже такой зарвавшийся комиссар, как Антонов, действовавший тогда в Харькове, будет расправляться с рабочими и крестьянами, расстреливая их, и других методов борьбы у нас не будет. Что вы в таких случаях можете предложить?» И вот я решительно не помню ответа Сунгина, что он по этому поводу сказал. Но во всяком случае Центральным комитетом была вынесена резолюция, в которой безусловно террор в отношении к советским деятелям не допускался.

Председатель. Вы говорите о мотивах Чернова, по каковым он возражал Сунгину, «что же вы, мол, принципиально отказываетесь от террора раз навсегда?» но какую повести борьбу, если появится какой–нибудь контрреволюционер или комиссар в роде Антонова, действовавшего на Украине, что же из этого можно заключить, что резолюция, внесенная Черновым, предусматривала эти случаи, давала выход на этот случай?

Буревой. Эта резолюция такого выхода не давала. Дело в следующем, что я уже сказал, что Сунгин внес поправку, которая требовала постановления, раз навсегда предрешающего вопрос о терроре на все время, вот–де, после 1917 г. партия социалистов–революционеров раз навсегда отказывается от террора. Конечно, против этой поправки, как мне кажется, почти все голосовали, даже не помню, кто был солидарен с Сунгиным» 44.

Итак, была не только дискуссия, ничем не кончившаяся, — но была и резолюция, резолюция, не признававшая террора необходимым средством борьбы с большевиками. Ну, а возможным? Нашелся член ЦК, Сунгин (неразысканный), которому этот вопрос в голову пришел, и он предложил поправку к резолюции, исключавшую и возможность террора. Поправка провалилась. Провалилась, между прочим, благодаря возражениям Чернова.

Другому бывшему цекисту и тоже свидетелю защиты, Ракитникову, изменила память насчет резолюции, но роль Чернова и он запомнил. Так что этот факт, кажется, никакому сомнению не подлежит: принципиальному и категорическому отвержению террора по отношению к большевикам помешал именно Чернов.

«Ракитников. Я даже не помню, выносился ли какой–либо определенный текст резолюции, потому что, насколько я помню, решение было очень короткое. Именно потому, что не сошлись в мотивировке, было вынесено просто очень короткое решение.

Крыленко. Кто предложил, вы не помните?

Ракитников. Кажется, Чернов внес.

Крыленко. Мотивировку Чернова не помните?

Ракитников. Нет, не помню.

Крыленко. А он был в числе сторонников допустимости террора или нет?

Ракитников. Он отрицал, например, он оспаривал, что в этот революционный период террор недопустим. Это он, насколько я помню, оспаривал. Но он не защищал того, что в настоящее время этот террор допустим.

Крыленко. Значит, у него была такая точка зрения, что принципиально террор в голой форме не отрицался.

Ракитников. Да, одна точка зрения такая, что в революционный период террор недопустим, когда массы начали действовать, террор индивидуальный отдельных лиц недопустим.

Крыленко. Значит, тезис был такой: могут быть такие обстоятельства, когда в революционный период террор допустим?

Ракитников. Да».45

Решение по такому капитальнейшей важности вопросу было не принципиальное, а тактическое. У каждого члена партии оно могло вызвать такие же сомнения, как у Сунгина. Но было ли закреплено в партийном порядке, хотя это тактическое решение?

«Дашевский. (Один из подсудимых 2‑й группы). Прекрасно. Я удовлетворен. Меня интересует только этот вопрос, эта февральская резолюция, была ли она широко распубликована по партии или не была, а если была, то когда и как?

Гоц. Она распубликована не была официально, но все партийные работники, руководящие круги партийных работников — все знали, и я не понимаю и недоумеваю, каким образом, вы, принимавший довольно активное участие, вы не знали о ней»46.

Итак, резолюция осталась внутренним делом самого ЦК, потому что «руководящие круги партийных работников» это и есть цекисты. «Периферия» могла о ней и не знать, или, что еще хуже, знать в неопределенной форме, что вопрос о терроре настойчиво обсуждался в ЦК, но «пока» решен отрицательно.

Если цекисты могли в первую минуту быть в заблуждении относительно неудобств такой манеры руководить партией, то очень скоро это заблуждение должно было рассеяться.

«Гоц. Приблизительно к концу марта месяца мне стало известно от Бориса Николаевича Рабиновича о том, что Коноплева хочет со мною повидаться. Он сказал мне и о предмете беседы, которую она хочет со мною вести. От Б. Н. Рабиновича я знал уже, что Коноплева в то время находилась под впечатлением некоторой определенной, как он мне тогда прямо сказал, навязчивой идеи. Она с ним неоднократно беседовала, выясняя и его отношения и стараясь выяснить свое собственное отношение к вопросу о терроре. Он заявил мне, что она хотела бы беседовать со мною именно потому, это я цитирую ее слова в передаче Бориса Николаевича, поэтому может быть буду не точен, что она питает, т. е. питала тогда ко мне особое уважение. Борис Николаевич Рабинович ей во время беседы, опять–таки так, как он мне передавал, а я не имею никаких оснований не доверять его искренности и правдивости особенно по отношению ко мне, «Борис Николаевич развивал ей точку зрения ЦК, которая к этому моменту была совершенно отчетливо ясна и определенна, и как бы ни интересовался прокурор отдельными оттенками отношения к Сунгину, важно было следующее обстоятельство: к февралю месяцу этот вопрос в ЦК, вопрос об отношении к террору, обсуждался, и ЦК, в своем значительном если мне память не изменяет, подавляющем, большинстве занял по отношению к этому вопросу определенно отрицательную позицию. Значит, об этой отрицательной позиции ЦК Коноплева была осведомлена Б. Н. Рабиновичем. Тем не менее она беседу с ним вела и тем не менее она хотела и добивалась свидания со мной. Почему? А потому, что она ставила тогда этот вопрос несколько в другой плоскости. Она заявила, что она и не хочет выступать от имени партии, она не хочет, чтобы партия санкционировала официально и уполномачивала ее выступать от имени партии, она лишь добивается моральной санкции, поддержки, выяснения отношения ЦК для того, чтобы пойти на такое дело. Ей важно знать, как то или другое лицо, тот или другой руководящий член партии смотрит на этот террор. Вот это ее индивидуальная постановка вопроса. У меня с ней было свидание. Я не могу сказать точно, где это свидание происходило. Если память не изменяет, действительно это свидание происходило на квартире Архангельского на Литейном проспекте, дом № я не помню. Здесь Коноплева обратилась ко мне со всеми сомнениями, моральными недоумениями, которые у нее были и с которыми она обращалась и к Б. Н. Рабиновичу. Я ей заявил об отношении партии, о принципиальной позиции, которую занимала в то время партия до отношению к террору. Она заявила, что она знает это, что ее интересует, как партия, не осудит ли ее, может ли ее поддержать внутренно, может ли она опереться в этом деле; на моральную, хотя бы молчаливую поддержку партии. Я высказал ей личное свое мнение. Должен сказать, что тогда я Коноплеву знал несколько раньше, работая в 1917 году в ЦК, где я неоднократно ее встречал, на Галерной. Правда, беседы были у нас мимолетные, беглые, но впечатление она в то время на меня произвела для нее выгодное. Во всяком случае, если кто–нибудь тогда приоткрыл бы край завесы будущего и сказал мне, чем Коноплева станет впоследствии, я это с негодованием отбросил бы. Тогда я не мыслил ее в той (роли, — буду кратко говорить, — в которой она выступает здесь. Это вполне парламентское выражение. Но вместе, с тем я должен сказать, что во время беседы с ней я указал ей на следующее обстоятельство. Мне неоднократно, как. старому работнику боевой организации партии с.–р. в период царизма, приходилось беседовать с людьми, обращавшимися ко мне с того рода сомнениями, колебаниями, недоуменными вопросами, и я тогда и неизменно за всю свою революционную боевую деятельность следовал одному и тому же правилу: я считал, что если ко мне обращаются с вопросами, с просьбами разъяснить собственные недоумения, настроения того лица, которое ко мне само обращается, то это является свидетельством того, что то лицо, которое ко мне обращается, еще не созрело для того решения, которое оно собирается принять, что внутренне этот вопрос не решен, что еще не выкристаллизовалось определенное моральное отношение, что оно еще в состоянии колебания, и что перед ним еще возможны иные решения, что оно на распутьи, и поэтому я всегда и неизменно во всей своей революционной деятельности в боевой организации на такого рода вопросы отвечал отрицательно. Я никогда не считал себя морально вправе давать, такому лицу положительный ответ. Наоборот, я всегда склонен был подчеркнуть отрицательные стороны, я склонен был указывать на то, что подобного рода лица должны взвесить, глубже осмыслить, обмозговать положение, чтобы не совершить рокового непоправимого шага. И разговор, который у меня был с Коноплевой, приблизительно велся в той же плоскости. Коноплева настаивала тогда передо мной на том, чтобы я выяснил отношение Центрального комитета, она говорила, что хотя ей важно, как она выражалась, в силу особого уважения, которое она питала ко мне, и мое личное мнение, но для нее еще большую ценность представляло выяснение отношения ЦК. И вот, в ответ на ее просьбу я решил просить Бориса Николаевича Рабиновича, который направлялся в Москву по целому ряду дел, между прочим, поставить перед ЦК этот вопрос в том своеобразном новом разрезе, в той коноплевской его постановке, в которой она выразилась передо мной тогда, ибо, если бы вопрос шел только о принципиальном выяснении отношения ЦК к террору, мне, конечно, после февральского решения не нужно было посылать специального человека, ибо для меня решение ЦК было ясно, и позиция его была известна. Я его отправил. Б. Н. Рабинович вернулся и привез отрицательный ответ»47.

Вопрос был поставлен прямо. От имени партии вы запрещаете практиковать террор? Ну, а не от имени партии можно? Представьте себе, что к члену ЦК какой хотите партии приходит один из ее членов и спрашивает: от имени партии нельзя делать фальшивых денег — ну, а не от имени партии можно? Что на это может ответить член ЦК. «Вы с ума сошли, я с вами разговаривать не хочу и т. д.». Но эсеровский цекист на аналогичный вопрос о терроре отвечает: а, это новая постановка вопроса; надо справиться, как ЦК смотрит.

Что это может значить, кроме того, что тактическое осуждение террора понималось самими цекистами, именно, как принципиальная его допустимость, т. е. именно так, как понял Сунгин?

А если это не так, то появление уже одной Коноплевой должно было показать ЦК, на какую зыбкую почву он стал в этом вопросе. Между тем, Коноплева далеко не была первой ласточкой. Гоц должен был признаться, что

«такого рода конкретные предложения делались нам, и в частности мне, не только со стороны Коноплевой, но были они и раньше. Наличность террористического настроения в определенных слоях нашей партии — это факт.

И в определенный момент мы наблюдали обострение этих террористических настроений. Это был момент после разгона Учредительного собрания, когда нам особенно часто приходилось слушать такого рода речи и когда мы занимали по отношению этих речей всегда одну и ту же совершенно определенную позицию, которую мы достаточно отчетливо охарактеризовали в первый период следствия»48.

До чего обычны были такие обращения, видно из того, что Тимофееву проект Коноплевой — не более, не менее, как убить Ленина — показался совсем не важным «текущим делом», и он рассказывает об этом почти в шутливой форме:

«История заключалась в том, что одна девица, фамилию которой я совершенно тогда не знал, явилась сюда в сопровождении его (Ефимова) для совершения террористического акта. Я сопоставил тогда эти данные и выяснил, что это тот самый случай, о котором нам рассказывал Рабинович, перед тем приехавший недели за две, не помню, в Бюро из Петрограда. Разрешите теперь вернуться хронологически к этому приезду Рабиновича. Уже в начале марта из Петрограда приехал т. Рабинович с целым рядом дел, в том числе с поручением от т. Гоца, выяснить, в виду того, что в Питере имеется одна особа, член партии, которая хочет совершить террористический акт против кого–нибудь из представителей советской власти — речь шла, кажется, о Троцком или Ленине, как к такого сорта акту отнесется Центральный комитет. Это дело обсуждалось в Бюро Центрального комитета на той же самой квартире, и. Бюро ответило на эта вполне отрицательно, исходя из целого ряда соображений».

И ЦК действительно обсуждал вопрос, казалось бы, до дна исчерпанный совсем недавно — и отклонил проект убийства Ленина опять не принципиально, а «исходя из целого ряда соображений» (!). И когда это было ликвидировано, как то не поймешь даже, почему — в силу ли отрицательного отношения ЦК, или потому, что «ничего не вышло, денег не было»49, Тимофеев отнесся к этому, как к обычному провалившемуся партийному предприятию, снабдив незадачных товарищей даже деньгами на обратный путь 50.

Но ведь, может подумать читатель, в партии могли найтись люди и более настойчивые, чем Коноплева — и менее незадачливые, у которых хватило бы и решимости, и материальных возможностей довести дело до конца. Что тогда? Как тогда отнесся бы ЦК к случившемуся?

Как будто нарочно, для «проверочного опыта» перед нами встает убийство Володарского.

20 июня 1918 г., в 7 часов вечера комиссар печати Северной коммуны т. Володарский был застрелен неизвестным человеком в ту минуту, когда он сходил с испортившегося в дороге автомобиля. Место было пустынное, человек успел скрыться. На другой день во всех газетах можно было читать заявление ЦК п. с.–р. о полной непричастности к делу «ни одной из партийных организаций».

Что было в действительности? Дадим опять слово членам ЦК.

«Гоц. Когда произошло убийство Володарского, 20 июня, мы недоумевали, не знали, как объяснить это событие. Я помню, ко мне немедленно же обратились, это было, кажется, в редакции «Дело народа», обратились, как к ответственному руководителю Бюро Петроградской организации, те члены нашей партии, товарищи по работе в газете, которые там были, и я заявил, что ничего не знаю, недоумеваю и ничего не могу им сообщить, ибо тогда у меня не было мысли, хотя слабое подозрение, повторяю, собственно не повторяю, а отмечаю, потому что об этом я укажу подробнее, по этому обстоятельству у меня возникло, ибо я тогда вспомнил разговор, который у меня имел место с гр, Семеновым. Я на другой же день потребовал, чтобы мне было устроено свидание с гр. Семеновым, и я сейчас напомню гр. Семенову обстановку, и место нашей встречи, может быть тогда он и вспомнит, это было на квартире одного из членов Петроградского комитета Николая Николаевича (обращаюсь к Семенову) вы вспоминаете или нет? Фамилию я называть не буду и надеюсь, что в этом отношении и гр. Семенов меня не дополнит. Одним словом, свидание с гр. Семеновым было и было на другой день после убийства Володарского. На мой вопрос, как все произошло, что имело место, ибо я вспоминаю разговор, который у нас с ним был, гр. Семенов ответил мне буквально следующее: «Я (это гр. Семенов говорил от своего имени) никакого отношения к этому делу не имел, я сам встал перед совершившимся фактом, самый акт для меня был совершенно неожиданным», — и затем рассказывал, что один из рабочих, дружинник, совершенно случайно, встретившись на пустынном месте с Володарским, как он говорил, «не выдержал и выстрелил в него». Вот и все, что мне сообщил тогда гр. Семенов. О своем участии, о своей прикосновенности к этому делу он тогда категорически заявил, что никакое участие, никакая прикосновенность места не имели. Я совершенно отчетливо помню его слова, он заявил, что он встал перед совершившимся фактом, что этот факт застал его врасплох, что он сам о нем не знал, и когда выяснилось, то узнал, что один из дружинников, случайно встретившись, как я уже сказал, на пустынном месте с Володарским, не стерпел и выстрелил. Вот буквальные слова гр. Семенова. После этого, когда я вернулся в редакцию, я передал товарищам обо всем этом то, что я узнал от гр. Семенова, то, что один из наших рабочих дружинников выстрелил, на этом основании, не помню, в тот или на другой день была помещена публикация в нашей газете «Дело народа»51.

Удивительнейшее дело. Случилось убийство, к которому п. с.–р. «совершенно непричастна» и не могла быть причастна, в силу резолюции, принятой ее ЦК — и вдруг все хватаются не за римского папу, не за негуса абиссинского, не за гражданина Вандервельде, а именно за члена ЦК п. с.–р. Гоца, заведующего военной и боевой работой партии и спрашивают: «как это случилось?». И Гоц, в свой черед, не обращается за справками ни к своим знакомым, ни к другим членам ЦК, а призывает начальника боевых дружин партии, Семенова, и его спрашивает: «как это случилось?» И нисколько не смущается тем, что Семенов может сделать большие глаза и спросить в свою очередь: «что случилось?». Ведь, эсеры же никакого отношения ко всему подобному не имеют. Ведь, вот, через две недели после этого был убит в Москве Мирбах. Что ж, прибегали опять к Гоцу и спрашивали: «как это случилось»? И Гоц вызывал Семенова и т. д.?

Конечно, нет — ибо все отлично знали, что Мирбаха убили левые эсеры. И если отношение к убийству Володарского было иное, то потому, что — в своем кругу — все отлично знали, что Володарского убили правые эсеры. И так как политически убийство было в данный момент невыгодно для п. с.–р., — происходили выборы в Петроградский совет и убийство могло их сорвать, то к заведующему военной и боевой работой члену ЦК и обратились с укоризненным вопросом: как же вы это допустили? А тот призвал своего подчиненного, непосредственно заведывавшего боевой работой, и стал ему мыть голову. Стал мыть голову тем более основательно, что всего за две недели он на эту тему с Семеновым уже говорил, откуда, конечно, вытекает, что вообще террористические устремления Семенова и его дружинников отнюдь не были секретом для гр. Гоца. Впрочем, пусть опять говорит он сам:

«Гоц. Сколько у меня с ним было встреч, сказать сейчас точно, конечно, не могу. Я помню совершенно отчетливо один разговор с ним, который, имел место незадолго до 20 июня, т. е. до убийства Володарского. За сколько это было времени — сказать не могу. По моим воспоминаниям, это было может быть недели за полторы, может быть больше, может быть меньше, утверждать не могу, но отчетливо помню тот разговор, который был у меня с гр. Семеновым. Относительно террористических настроений гр. Семенова я знал. Он этого не скрывал. Не помню, развивал ли он мне их полностью, я был занят разными делами, так что не помню, происходили ли у меня с ним теоретические дискуссии по этому вопросу, но, во всяком случае, его устремления в эту сторону были мне известны. Я отчетливо помню тот разговор, который имел место, повторяю, за полторы приблизительно недели до события 20 июня. Ко мне обратился тогда гр. Семенов с вопросом, как Центральный комитет относится сейчас к террору, не считает ли Центральный комитет, что ситуация изменилась, политическая обстановка изменилась и, в связи с этим, не изменилось ли отношение Центрального комитета»52.

Итак, снова и снова: весь вопрос о терроре рассматривается под углом зрения политической обстановки. Все это время — это вопрос чисто тактический. Морально допустимо ли убивать коммуниста и революционера Володарского? Это — не деловая постановка. Удобно ли? Гоц «дал ответ отрицательный»53. Поверим этому. Принципиально дело от этого нисколько не меняется. Все же остается, что «ответственнейший партийный работник, руководивший другими партийными работниками», именно в этой области был вполне посвящен в террористические настроения своих подчиненных, и относился к этим настроениям, как к вполне нормальному, хотя и несвоевременному, явлению.

И так как «несвоевременность» налицо была очень крупная, то решено было принять крутые меры. Вы думаете, исключить Семенова из партии. Ничего подобного — как же терять таких ценных работников. Решено было удалить его и его дружинников из Петрограда, чтобы опять чего не напутали.

«Гоц. После убийства Володарского я распорядился б том, чтобы дружина, в которой появились такого рода настроения, — этот момент совершенно забыл осветить, сейчас это сделаю, — после того, как мне стало ясно из этого факта, что в дружине появились террористические настроения, я счел необходимым распорядиться, чтобы эта дружина была переброшена за линию фронта и там нашла выход своим боевым настроениям.

Крыленко. Через сколько времени после 22‑го было отдано это распоряжение?

Гоц. Точно, я, конечно, не могу сказать, но думаю, что это было непосредственно после этого, потому что после разговора с Семеновым я пришел к этому выводу. Я мог передать это сейчас же, мог через несколько часов, мог вечером.

Крыленко. Нельзя допустить такой версии, что это было через несколько дней.

Гоц. Через несколько дней — нет, это было вскоре после беседы с Семеновым»54.

Как вам нравится этот взгляд на убийство Володарского, как на симптом «террористических настроений». Не больше. «Шалить начали ребята»…

И так как не было возможности отрицать, что семеновские дружины были партийной эсеровской организацией и что, значит, заявление «Дело народа» о «непричастности» было явно лживым, Гоц делает жалкую попытку увернуться на суде.

«Гоц. Я не помню точно редакции, но смысл приблизительно таков, что партия никакого отношения к этому не имеет.

Крыленко. Партия это одно, а когда вы скажете: «ни одна партийная организация» — это другое.

Гоц. Вместо того, чтобы препираться и тратить время впустую, давайте завтра раздобудем номер и посмотрим. Я не настаиваю, так как не придавал тогда этому большого значения, но если память мне не изменяет, я средактировал так, что партия не имеет к этому акту никакого отношения» 55.

Текст на другой день был представлен Трибуналу: речь шла именно о всех «партийных организациях».

Случай с Володарским настолько типичен — даже, повторяем, приняв совершенно на веру версию эсеровских цекистов (слово «версия» ужасно рассердило гр. Гоца и он потребовал, чтобы вопросы ему задавались «в более корректной форме»), что, как иллюстрации методов политической работы ЦК п. с.–р., его было бы вполне достаточно. Но так как те же методы с еще большей яркостью проявили себя в деле покушения на т. Ленина (30 августа 1918 г.) — то, независимо от колоссальности самого факта, необходимо остановиться еще и на этом эпизоде террористической борьбы п. с.–р. с советской властью.

Дадим опять слово гр. Гоцу.

«За время пребывания моего в Москве я виделся с Семеновым раз. Он приехал ко мне в Удельную, это было незадолго до моего отъезда, думаю, что это было в числах, вероятно, от 18 до 24 или 25 (августа), приехал ко мне, и здесь у нас была беседа. Мне кажется, он не ошибается, указывая на то, что действительно был разговор недалеко от станции, ибо я отлично помню, что он у меня на даче никогда не был. Здесь у нас произошла беседа следующего характера. Он спрашивал, как Центральный комитет смотрит сейчас на террор, не изменилась ли его точка зрения в связи с изменившейся ситуацией, в связи с изменившейся политической обстановкой, в связи с созданием фронта, в связи с той гражданской войной, которая тогда кипела на линии Волги. Я заявил ему следующее: что ЦК сейчас нет, что Центральный комитет сейчас на пути формирования по ту сторону фронта, что у Центрального комитета есть одно определенное суждение и решение, которое было вынесено Центральным комитетом еще в те дни. Это было в феврале, как мы уже тут рассказывали и докладывали, и с тех пор этот вопрос в пленуме Центрального комитета еще не обсуждался, и Центральный комитет своих принципиальных позиций не меняет. Поэтому я ничего иного по этому вопросу сказать не мог. Линия Центрального комитета в этом вопросе не изменилась. Дальше я ему указал, что с момента моего отъезда из Петрограда я уже не являюсь организационно связанным с Центральным комитетом, не связан и с Московским бюро Центрального комитета, и по всем военно–партизанским делам, о которых у нас была речь, направил его в Московское бюро, в частности, к т. Тимофееву, который в то время был в Москве и который ведал военной работой Московского бюро».56

Семенову всего за два месяца перед этим была вымыта голова и он был выкинут со своими дружинниками из Петрограда за несвоевременное убийство Володарского. И вот, через два месяца, тот же Семенов приходит к тому же Гоцу и спрашивает, как ни в чем не бывало: «а теперь линия ЦК в этом вопросе не изменилась?». Гоц отвечает: «не изменилась, — а, впрочем, поговорите с Тимофеевым: я теперь не в курсе дела».

Спрашивается: можно ли себе представить, чтобы в партии, которая не применяет и *не собирается применять *к своим противникам методов террористической борьбы, происходили такие разговоры между руководителем партийной работы и одним из руководимых. Можно себе представить, чтобы к т. Ленину пришел т. Дзержинский с вопросом: а нельзя ли устроить покушение на Пуанкаре? А Ленин бы ему ответил: ЦК до сих пор этого избегал, а, впрочем, я теперь в отпуску, подите, поговорите с Рыковым, он в курсе. Можно себе такую чепуху представить? А вот в партии с.–р. такие разговоры велись как совершенно нормальные.

Совершенно ясно, что террор был, по самой крайней мере, камнем за пазухой, который «на всякий случай» держала наготове п. с.–р. против советской власти. И есть все основания думать, что на этот раз, действительно, соблазнились этот камень пустить, благо нашлась доброхотная рука, соглашавшаяся это сделать, не марая пресловутых «риз» партии.;,

Со всею очевидностью это следует из рассказа другого члена ЦК, Донского. Когда он приехал в Москву во второй половине августа 1918 г., к нему пришел Семенов.

«Семенов мне сообщил, что в отряд хочет вступить старая каторжанка Каплан, у которой есть определенные террористические замыслы и желания. Я сказал, что хочу с ней повидаться, или он предложил мне повидаться — точно не могу сказать. Было назначено свидание. Она заявила, что ей неудобно быть на явке, почему — я не мог выяснить. Назначили свидание на бульваре. На бульваре мы с ней увиделись. Я выяснил ее настроение. Она категорически подтвердила в присутствии Семенова ее настроения и ее пожелания. Я совершенно ясно и определенно, помню, сказал, что партия террористической борьбы не ведет, и добавил еще, что в таком положении, в каком она находится, желая выступить с террористическим актом, она ставится вне партии, если выступит, что она не может быть в партии, если выступит, совершенно определенно. Затем разговор продолжался еще некоторое время в течение нескольких минут не больше, потому что дело было на бульваре, место было очень неудобное, там проходили и садились, и разговор не мог носить обстоятельного характера. Кончился разговор моими словами: «подумайте хорошенько». И на этом мы разошлись. Впечатление у меня создалось такое, что у нее созрело твердое решение, но я думал, что мои указания на этот счет будут для нее совершенно авторитетными и окажут некоторое влияние. Лично я не знал и узнал только впоследствии, что она в Москве была давно, что она предлагала уже Центральному комитету свое желание через Зензинова».57

Итак, Зензинов знал — весь ЦК знал, что вот есть старая каторжанка Каплан, у которой «созрело твердое решение» убить т. Ленина. И что же они делали? Предлагали «подумать хорошенько». Не шутка — вождя мировой пролетарской революции застрелить, надо отнестись к делу серьезно.

Разжевывать этот исключительный по своей выразительности рассказ было бы обидой для читателя. Мы хотели бы только спросить гр. Вандервельде, что бы он предпринял, если бы к нему пришел товарищ по партии, из разговора с которым обнаружилось бы, что у того «созрело твердое решение» убить короля Альберта? И что он сказал бы, если бы оказалось, что об этом «твердом решении» осведомлены и другие члены ЦК его партии?

Покушение совершилось. ЦК, конечно, на другой день отрекся. Но это было так привычно, что ни один старый, опытный эсер этому отречению не поверил. Весьма известный по заграничной эсеровской прессе террорист Тисленко, после этого отречения, как ни в чем не бывало, явился к членам эсеровского ЦК и вел с ними такие разговоры:

«Гоц. С его (Тимофеева) слов знаю, что разговор касался двух пунктов. Тисленко интересовался прежде всего отношением Центрального комитета к террору. Это раз. И затем он хотел знать мнение Центрального комитета о партизанском терроре, как Центральный комитет отнесся бы к предложению группы лиц организовать террор за свой страх и риск, не связанный с партией, совершенно самостоятельно, в роде партизанского террора, организационно не связанного с партией. Тимофеев мне передал, что он ему сказал, что Центральный комитет отнесся к террору отрицательно, отнесся отрицательно и к предложению о создании партизанского террористического отряда, и затем заявил, что он переговорит с другими членами Центрального комитета.

Крыленко. Он вам не говорил относительно состава, обстоятельств и условий?

Гоц. Нет.

Крыленко. Относительно покушения на Ленина в частности.

Гоц. Об этом Тисленко ничего не говорил.

Крыленко. Выходит, что Тисленко приехал беседовать по этому поводу и о покушении на Ленина ни одного слова не сказал.

Гоц. Разговор был, конечно, в связи с этим покушением.

Крыленко. Но он говорил, что это дело их рук?

Гоц. Он не говорил, что это дело их рук, но он приехал узнать, как Центральный комитет относится к террору в связи с заявлением, появившимся тогда в газетах, что Центральный комитет не имеет никакого отношения к акту Ленина. Он приехал выяснить это от имени своих товарищей.

Крыленко. Он скрыл, что товарищи участвовали в этом покушении?

Гоц. Об этом он ничего не говорил Тимофееву.

Крыленко. Какой же смысл было приезжать?

Гоц. Относительно смысла его приезда надо адресоваться не ко мне, а к нему».58

Люди только что отреклись, — а к ним сейчас же приходят с предложением организовать то самое, от чего они только что отреклись. И Люди не обижаются, не говорят–что же, вы нас за лгунов считаете. А деловым образом отвечают: «переговорим с другими членами Центрального комитета»…

Остается вопрос о санкции. Тут опять Семенов, согрешивший уже второй раз; рецидивист. Члены ЦК, по крайней мере, о его техническом участии в деле знают.

«Гоц. В 1918 г. я узнал со слов товарищей москвичей о том, что Семенов ей (Ф. Каплан) оказал техническую помощь, так мне было сказано, передал ей оружие, так буквально у меня в памяти запечатлелось;.

Крыленко. Кто сказал?

Гоц. Донской или Морозов, я точно сказать не могу»59.

Что же с ним сделали? Но это надо рассказать словами самого члена ЦК га. с.–р. Донского.

«Крыленко. Дальше у вас сказано: решено было вызвать Семенова из Москвы и группу его рабочих. При чем же тут эти рабочие? Он, Семенов, передал револьвер. Он сделал определенное правонарушение, а за что же рабочие?

Донской. Потому что он хочет с ними составить партизанский отряд, а без них не сможет.

Крыленко. Но вы же сказали, что на другой день вы пришли к соглашению и были опять друзья и приятели?

Донской. Мы пришли к соглашению, что он не будет делать больше террористических актов» 60.

Обещал, что «больше не будет». Никаких шалостей больше. Пожалуйста, не подумайте, что Донской издевался над Трибуналом. Нет, он был совершенно серьезен. Так же, как и тогда, когда говорил о Фанни Каплан.

«Донской. Я передавал всем партийным товарищам, что Каплан вышла из партии и сделала это на свой страх и риск, как личный индивидуальный акт.

Крыленко. Всем говорили?

Донской. Всем товарищам, и это было сообщено в прессе».61

Все честь–честью. Отправляясь к французским министрам, надевают фрак. Отправляясь убивать Ленина, выходят из партии. На все есть свой этикет.

На этом мы можем закончить главу о терроре. Лучше того, что говорили об этом сами эсеровские цекисты, никто не скажет — и перед каким бы судом ни разбиралось их дело, будь это даже бельгийский суд под председательством самого Вандервельде, оправдательного приговора он бы им вынести не смог.

«Что установил процесс так называемых „социалистов–революционеров“», изд. «Красная новь», Главполитпросвет, 1923 г.


  1. Считая только дни заседаний.
  2. Первая цитата взята из стенограммы первого дня заседаний; стр.7: вторая — из стенограммы третьего дня, стр.42–43.
  3. Стенограмма первого дня, стр.86.
  4. «Былое», стр.36.
  5. Троцкий Л., Октябрьская революция, стр.13–14.
  6. Проект этот ложно найти в газете В. Чернова «Дело народа», № 183 от 18 октября (от. ст.) 1917 г.
  7. См. статью: По России. «Злоключения земельных комитетов», «Дело народа», № 165 от 27 сентября 1917 г.
  8. Для наглядности прилагаем подлинный текст соответствующих мест ив резолюции февральской конференции, циркулярного письма ЦК п. с.–р. от 5 апреля и постановления IX Совета п. с.–р.

    «8. Вместе с тем конференция решительно отвергает попытки свержения советской власти путем вооруженной борьбы, которая при распыленности и слабости трудовой демократии и все растущей силы контрреволюции служит только на пользу последней и используется реакционными группами в целях реставрации».

    Из письма ЦК п. с.–р. «Ко всем партийным организациям», 5 апреля 1919 г. Отношение к большевистской власти:

    «Трудовая демократия, в частности п. с.–р., перед лицом грозной опасности справа может приостанавливать борьбу с оружием в руках против большевиков на то время, когда она не имеет достаточных сил для борьбы на два фронта».

    «IX Совет партии постановил: Партия остается на своих прежних позициях. Партия самостоятельно ведет свою борьбу и с реакцией, и с большевизмом. Меры этой борьбы варьируются и будут варьироваться в зависимости от обстановки. В областях, захваченных реставрацией, сейчас применимы формы эпохи самодержавия. В коммунистическом царстве партия сейчас не может выступить вооруженно, как из–за отсутствия сил так и вследствие натиска на большевизм реакции. Но там и тут она идет только иол своими знаменами, и там и тут она отказывается выбирать между живыми мертвецами, мертвящими все живое и пи на какие компромиссы не пойдет».

  9. Из рукописных протоколов сентябрьской конференции 1920 г., подлинность которых но оспаривалась обвиняемыми.
  10. Керенский, Гатчина, «Современные запаски», X, Стр. 143.
  11. Стенограмма восьмого дня, стр.91.
  12. Стенограмма пятого дня, стр.66.
  13. «Современные запасши, там же, стр.151.
  14. Стенограмма пятого дня, стр.11–13,
  15. Стенограмма четвертого дня, стр.93–94.
  16. Государственный обвинитель т. Крыленко в январе 1918 г. был верховным главнокомандующим русской армией.
  17. Стенограмма шестого дня, стр.36.
  18. Стенограмма того же дня, стр.38.
  19. Стенограмма девятого дня, стр.10.
  20. Стенограмма десятого дня, стр.10.
  21. Имеется в виду Самарское, о котором ниже.
  22. Стенограмма восемнадцатого дня, стр.87 и 89.
  23. Стенограмма восемнадцатого дня, стр.115.
  24. Стенограмма восемнадцатого дня, стр.115.
  25. Копия о записи разговора по прямому проводу и подлинная телеграмма Сухомлину были приложены к делу и ничьих сомнений не вызвали.
  26. Ядро «добровольческой» армии составляло, как известно, белогвардейское офицерство и юнкерство.
  27. См. «Былое», 1921, № 16, стр.16.
  28. Из эсеровской газеты, органа Уфимского комитета п. с.–р., «Народное дело», 11/24 ноября 1918 г.
  29. № 22.
  30. Буквально одновременно: в Казани объявление о переходе города под власть Комитета членов Учредительного собрания, подписанное особоуполномоченными Фортунатовым и Лебедевым, и приказ о введении военного положения за подписью командующего войсками Степанова изданы в один день, 7 августа, и оба помечены № 1.
  31. Из сборника «М. Л. Коган–Бернштейн», изданного группою «Народ», письмо самого К. — В. под заглавием «Русский термидор», помеченное — «Уфа, 17 сентября 1918 г.».
  32. Газета «Народное дело», орган Уфимского комитета п. с.–р. от 7 ноября (25 октября) 1918 г., № 189.
  33. О свободе эсеровские публицисты говорят всегда необыкновенно горячо и с большим пафосом. См., напр., статью Сухомлина в «Революционной России»: «Но меньшевистская и эсеровская политика не только «говорит», но и борется, но и осуществляет ту «свободу личности», над которой издевается Ленин. Дли нас, социалистов–революционеров, свобода представляет самую сущность, — душу социализма, В подлинном царстве «освобожденного труда» не может быть места никаким притеснениям, никаким гонениям, а главное, как показывает самый термин, труд в нем должен быть свободен.

    Поэтому, когда люди, называющие себя социалистами или коммунистами, уничтожают свободу печати, свободу выборов, свободу собраний, когда они принудительно мобилизуют рабочих, вводят свирепые наказания для поддержания «дисциплины» на фабриках, мы говорим: «это не социализм».

  34. Бюллетень информационного отдела при Комитете членов Учредительного собрания, 8 августа 1918 г.
  35. Военный генерал, член «Союза возрождения».
  36. Стенограмма двадцать третьего дня процесса, стр.99.
  37. Журнал заседания Верховного управления от 6 августа 1918 г.
  38. Г. Чайковскому, Председателю Временного правительства, Архангельск. Ссылаясь на Ваш разговор с генералом Нидгем сегодня утром, относительно казни 6-ти заключенных, при сем имею честь приложить Вам копию письма, присланного Вам 4/XI — 18. Просьба подтвердить получение сего. Бригадный генерал Нидгем. 11/ХI — 18.

    Перевод. Р. Е. А/53 6–11–18.

    Русскому Командующему силами Северной области.

    При сем прилагаю дело Военного суда, заседавшего 25‑го октября 1918 г., и удостоверение тюремных властей о приведении в исполнение приговора над:

    1. бывшим офицером Степаном Ларионовым,

    2. комиссаром Шарыгиным,

    3. Георгиевским,

    4. Комаровым,

    5. Якомочаком,

    6. Джамачком.

    Пожалуйста, примите меры, чтобы приговор, пожизненное заключение, над другими арестованными был приведен в исполнение.

    (подпись) Е. Айронсайд

    Бригадный генерал Главнокомандующий экспедиционных сил Северной России.

  39. См. журнал от 9 августа 1918 г., № 12.
  40. Приказ полковника Степанова, 6 сентября 1918 г.
  41. Стенограмма тридцать первого дня, стр.59.
  42. Стенограмма тридцать первого дня, стр.80–82.
  43. Там же, стр.85 и 99.
  44. Стенограмма тридцать второго дня, стр.93–95.
  45. Стенограмма того же дня, стр.143.
  46. Стенограмма тридцать пятого дня, стр.153.
  47. Стенограмма тридцать первого дня, стр.165–168.
  48. Стенограмма тридцать первого дня, стр.181.
  49. «Тимофеев. Так вот я встретил Ефимова педели через две и он рассказал, что приехала одна девица, фамилии, кажется, он не называл, и с нею он для того, чтобы убить Ленина, но он решил от этого дела отказаться и усиленно ее отговаривал. По его словам, к тому моменту, когда он меня встретил, он решил окончательно ее отговорить тем более, что ничего не выходило, денег не было, был полный крах внутренний и внешний. Я не то что на него напустился, но имел с ним серьезный разговор: «каким образом ты, старый опытный человек, в это дело втемяшился». Он заявил, что он вовсе не сторонник террора, а взялся сопровождать эту девицу только потому, что хотел помочь делу» (Стенограмма тридцать второго дня, стр.2–3).
  50. Там же, стр.5.
  51. Стенограмма тридцать третьего дня, стр.67–69.
  52. Стенограмма тридцать третьего дня, стр.60.
  53. Там же, стр.67.
  54. Стенограмма шестого дня, стр.80.
  55. Там же, стр.102.
  56. Стенограмма тридцать пятого дня, стр.122–123.
  57. Стенограмма тридцать пятого дня, стр.164–165.
  58. Стенограмма тридцать пятого дня, стр.125–127.
  59. Там же, стр.145.
  60. Там же, стр.191.
  61. Стенограмма тридцать пятого дня, стр.177.
Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции:

Автор:

Источники:
Запись в библиографии № 248

Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus

Предыдущая статья: