«В половине девятого утра, едва вставши с постели, я слышу странный продолжительный шум, доносящийся как будто от Александровского моста. Я смотрю: мост, столь оживленный обыкновенно, пуст. Но почти тотчас же у входа на мост с противоположной стороны Невы появляется беспорядочная толпа с красными знаменами, — а с другой стороны, навстречу ей, спешит полк. Сейчас, кажется, произойдет столкновение. Ничего подобного, — две массы сливаются. Армия братается с мятежом».1
Так один из посланников Антанты был очевидцем начала конца «восточного фронта». Что кончался восточный фронт, сомнения не могло быть с первых же дней. Уже 13 в толпе, окружившей Палеолога и его английского коллегу Бьюкенена, к крикам: «Да здравствует Франция! Да здравствует Англия!» неприятно примешивались крики: «Да здравствует Интернационал! Да здравствует мир!». Две недели спустя к французскому послу приходил его старый знакомый А. Н. Бенуа — известный художник и историк искусства — приходил нарочно, чтобы убеждать его, что «война не может больше продолжаться. Надо заключить мир как можно скорее». А еще через пару недель Палеолог мог слышать это уже из уст своих светских знакомых. «Не создавайте себе иллюзий, — говорила ему одна из вчерашних «придворных дам», — несмотря на все официальные фразы, война умерла. Одно чудо могло бы ее воскресить».
Мы увидим, как Палеолог надеялся найти — и на минуту нашел — чудотворца. На это ушло больше месяца времени. В первые же дни ясно было одно, что монархия умерла так нее прочно, как и война. Это одна из выдумок издыхавшей буржуазной прессы, будто 12 марта пало «самодержавие». Дело шло гораздо дальше. «Великий князь Михаил Александрович, — рассказывает в своих воспоминаниях Родзянко, — поставил мне ребром вопрос, могу ли я ему гарантировать жизнь, если он примет престол, и я должен был ему ответить отрицательно… Даже увезти его тайно из Петрограда не представлялось возможным: ни один автомобиль не был бы выпущен из города, как не выпустили бы ни одного поезда из него. Лучшей иллюстрацией может служить следующий факт. Когда А. И. Гучков вместе с Шульгиным вернулись из Пскова с актом отречения Николая II в пользу своего брата, то Гучков отправился немедленно в казармы или мастерские железнодорожных рабочих, собрал последних и, прочтя им акт отречения, возгласил: «Да здравствует император Михаил!» — но немедленно же был рабочими арестован с угрозами расстрела, и Гучкова с большим трудом удалось освободить при помощи дежурной роты ближайшего полка». Через два дня после этого Палеолог был у Милюкова, которого он нашел «постаревшим на десять лет». Лидер кадетов уверял французского посла, что ни он, ни его друзья вовсе не желали этой революции. «Я даже ее не предвидел, — сказал Милюков (драгоценное признание!). — Но народные страсти так разгорелись (Т) и положение так ужасающе трудно, что придется сделать немедленно большие уступки народной совести». В числе этих уступок значился на первом месте арест царских министров и генералов, а на одном из следующих — «разрушение всех императорских эмблем».
«Итак, династия Романовых пала?» спросил Палеолог.
«Фактически да; юридически еще нет. Только Учредительное собрание имеет право изменить русскую конституцию».
Милюков тут же выразил надежду, что это Учредительное собрание удастся еще, может быть, оттянуть. «Но, — прибавил он, — социалисты требуют немедленных выборов. А они так сильны, и положение так трудно, так трудно!»2.
Если бы он знал, что «социалисты» ничего так не боялись в эту минуту, как того, что Милюков может отказаться от власти! «Трепова и Распутина должны и могут сменить только заправилы «прогрессивного блока», — писал (и еще в 1919 году!) Н. Н. Суханов. «Иначе переворот не удастся, и революция погибнет».
Очевидно, что «социалисты» были сильны не своей, а чьей–то чужой силой. Чьей — на это достаточный ответ дает уже случай с Гучковым. На месте, мало–мальски наблюдательному человеку, даже иностранцу, это было очевидно буквально с первого дня. Уже 12 числа Палеолог записал, что «республиканская идея популярна в рабочей среде Петрограда и Москвы». Если эта идея победила, мы обязаны этим, конечно, не робким «социалистам» первого петроградского исполкома, а тем, кто на возглас: «Да здравствует конституционный царь!» ответил тысячью возгласов: «К стенке его!».
Смертельный удар монархии нанесла та масса, которую монархия расстреливала 9 января 1905 года. «Кровавое воскресенье» не было простой ошибкой: то была отчаянная попытка царизма из пулеметов и винтовок расстрелять свою смерть. Пустое занятие — от смерти не отстреляешься.
Теперь, следя за бегом исторических событий на протяжении 20 лет, легко прощупываешь скелет истории. Рабочий класс существовал в России. сто лет. Всегда его ненавидел царизм и всегда боялся. Но была одна группа, которой судьба вложила в руки заступ могильщика — и царизма и буржуазии. И, как нарочно, эта группа жила и росла у самого порога царского дворца.
Давно установленный факт, что во главе революционной рабочей массы шли, во–первых, металлисты, во–вторых, рабочие крупнейших предприятий. В то время как текстили в 1905 г. дали на 708 тысяч рабочих 1 296 тысяч бастовавших, металлисты на 252 тысячи рабочих дали 811 тысяч забастовщиков: каждый металлист бастовал в этот год 3½ раза, а не каждый текстильщик бастовал и 2 раза. В то же время рабочие предприятий, занимавших не более 100 человек каждое, дали 109 проц. забастовщиков, а рабочие предприятий свыше, чем с 1 000 рабочих каждое, — 232 проц. бастовавших, почти в 2½ раза больше.
Промежуток между первой и второй революцией отмечен бурным ростом русской металлургии (со 171 млн. пудов чугуна в 1908 году до 282 млн. пуд. в 1913 г.), быстрым укрупнением предприятий именно петербургского округа (число предприятий более, нежели с 1 000 рабочих, выросло за 1910–14 гг. в петербургском округе на 40 проц.) и колоссальным усилением политического стачечного движения: в 1905 году на миллион 800 тысяч политических забастовщиков пришлось еще более миллиона экономических. А в 1914, за неполный год, вторых было всего 278 тысяч, а первых, политических, более миллиона (1059111). В 1905 году на одного «экономического» забастовщика приходилось 1,8 политических, а в 1914 г. на одного «экономиста» пришлось даже более 3 «политиков».
Война гнала движение все дальше и дальше по тому же пути. В марте 1914 года в Ленинграде считалось 208 000 рабочих, в сентябре 1915 г. уже 248000, в октябре 1916 г. уже до 400 000 человек. Из них на предприятиях с числом рабочих более 1 000–76,7 проц. И 62 проц. всех этих рабочих были металлисты.
Так неуклонно, все быстрее и быстрее рос железный кулак, который должен был обрушиться на голову «Романовых». Трудно найти лучший образчик исторической диалектики: помещичье имение вызывает к жизни железную дорогу, чтобы добраться до наиболее выгодного, широкого европейского рынка; железная дорога родит металлургию; металлургия создает наиболее революционный отряд пролетариата, хоронящий прадеда всей системы — помещичье имение. Что конец «Романовых» означает конец крупного землевладения в России, этого с первой же минуты не поняли, кажется, только одни эсеры. «Заинтересованные лица» это понимали прекрасно. Уже 20 марта Палеолог в самом светском кругу, какой только можно было найти в «Петрограде», всюду встречал «одно беспокойство, один и тот же страх во всех умах: раздел земель».
«На этот раз не увернешься, — говорили князь Б., генерал С. и щебетавшие вокруг них светские красавицы. — «А что мы будем делать без доходов с наших имений?».
И только новый посетитель — кавалергардский поручик «с огромным красным бантом на груди» — несколько рассеял панику, напомнив, что на первый случай есть земли самой династии Романовых, а потом земли церквей и монастырей: пока–что их хватит, чтобы заткнуть мужицкую глотку. Это рассуждение, столь же верноподданическое сколь благочестивое, успокоило честную компанию.
Тем временем она успела уже вполне усвоить себе демократическую идеологию, выражавшуюся не только в красных бантах. Граф Кутузов точно подсчитал количественное отношение пролетариата к непролетарским элементам населения России и пришел к чрезвычайно утешительным выводам: на 178 миллионов крестьян, казаков, купцов, чиновников и дворян граф насчитал всего 1 200000 рабочих. «Эти миллион двести тысяч рабочих не вечно же будут нашими господами».
Граф занимался этими исследованиями еще 18 марта. Как видим, диктатура пролетариата у нас старше, чем обыкновенно считают, — тем, на чью голову она обрушилась, можно поверить. На своей шкуре чувствовали! И диктатура определенного класса естественным образом вела за собою диктатуру определенной партии.
В среду 18 апреля Палеолог встретил Милюкова, уже не постаревшего, а помолодевшего на 10 лет. С сияющим видом он сообщил французскому послу, будто «Ленин потерпел полное поражение вчера перед Советом. Он защищал пацифистские лозунги с такими преувеличениями, с таким бесстыдством, так неловко, что должен был замолчать и вышел освистанный… Ему не подняться».
«Я ответил по–русски: дай–то бог».
«Но я боюсь, — прибавляет Палеолог, — не обманывает ли Милюкова его оптимизм. Приезд Ленина представляется мне самым опасным испытанием, какому только могла подвергнуться русская революция».
Опасения трезвого француза оказались основательными. Уже 21 апреля ему пришлось записывать: «Когда Милюков уверял меня намедни, что Ленин безвозвратно скомпрометировал себя перед Советом своим утрированным пораженчеством, он лишний раз стал жертвою своего оптимизма; наоборот, авторитет Ленина очень вырос в последние дни. В чем нет сомнения, это, что ему уже удалось объединить вокруг себя и под своей командой всех наиболее отчаянных революционеров, и он превратился теперь в страшного вождя».
Палеологу пришлось скоро уехать из России: приехавшие помогать стрясшейся с Антантою беде французские «социалисты» (во всяком случае, более храбрые, чем их российские собратья) нашли завсегдатая петроградских салонов слишком старомодным типом для того, чтобы представлять республиканскую Францию перед республиканской Россией. Он не мог, таким образом, записать в свой дневник точной характеристики «отчаянных революционеров». Оки собрались в Питере 30 мая и — первое собрание в России! — приняли подавляющим большинством голосов (335 из 421) резолюцию Ленина и Зиновьева. То была первая конференция фабзавкомов. Несмотря на свист и улюлюканье справа и слева, пролетариат твердой стопой шел к своему вождю.
Остановить революцию было нельзя, — но можно было вставить ей несколько палок в колеса. Палеолог с гордостью, мог отметить, что самую крепкую нашел все же он, как ни плохо его ценили Альберт Тома с братией. Уже 15 марта, в самый день отречения Николая, он писал о «молодом депутате Керенском, самом активном и решительном из организаторов нового режима. Он имеет большое влияние на Совет. Мы должны попытаться завоевать этого человека для нашего дела. Он один может внушить Совету, что необходимо продолжать войну и поддерживать союз (с Антантой. М. П.). Я, поэтому, телеграфирую Бриану (тогдашний французский премьер. М. Я.), чтобы внушить ему мысль о немедленном обращении французских социалистов, через Керенского, к социалистам русским с воззванием: к их патриотизму».
«Керенщину», как видим, не труднее было предугадать и понять, чем диктатуру пролетариата, социализацию земли и приход к власти Ленина. Нужно было только смотреть не глазами обманутого буржуазными газетами обывателя, а глазами человека, профессия которого состояла в том, чтобы обманывать других.
Диктатура пролетариата «де–факто» была уже налицо в Петербурге 12 марта 1917 г. Ей восемь месяцев понадобилось, чтобы завоевать себе «де–юре» и подчинить себе всю страну. Но зато это «де–юре» она сама себе создала, не обращаясь к кадетским учебникам.
«Правда», № 59, 12 марта 1924 г.