Книги > Очерки русского революционного движения XIX–XX вв. >

Лекция шестая

Политика буржуазии и ее место в революционном движении. На каком моменте капиталистического развития застала революция Россию? Империалистические вожделения Николая II. Определение империализма по Гильфердингу и по Ленину; объективные признаки зарождающегося монополистического капитализма в России перед 1905 г.; таможенные пошлины, территориальные аппетиты. Идеология крупной буржуазии в империалистический период; промышленный капитал и самодержавие; эра Витте; золотая валюта. Торговый капитал, активный баланс и хлебные цены. Реванш торгового капитала и дальневосточная политика. Реакция торгового капитализма во внутренней политике; Плеве и зубатовщина. Зубатовщина и промышленный капитализм; «Освобождение» и Союз освобождения; кадеты и массовое движение.

В прошлой лекции я начал характеристику классовых отношений в первую нашу революцию и охарактеризовал положение двух классов: во–первых, рабочего класса, при чем я все время предполагал, что вы знакомы с моей маленькой последней книжкой или можете с нею познакомиться, и с другой стороны, что в ваши руки могут попасть те таблицы К. Сидорова, которые я вам показывал. Потом я перешел к характеристике крестьян и тут успел наметить образование переходного к буржуазии слоя нашей деревни, крестьянства кулацкого, которое по отношению к демократической революции являлось, несомненно, слоем прогрессивным. Я наметил обострение конфликтов с помещиками, возникшее на основе крепнувших хлебных цен, и как результат этого — обострение отношения крестьян к помещику, крестьянские взрывы, о которых я вам не рассказывал, поскольку они в моей книжке изложены довольно подробно. Нарастание рабочего и крестьянского движения более или менее определенно предсказывало близкий общий взрыв. Но этот взрыв той или другой политикой правящих классов мог быть отодвинут на неопределенное почти количество лет.

Примером служит современная Англия, где острота отношений, — не между рабочими и крестьянами, буржуазией и помещиками, а между рабочими и буржуазией, поскольку там ни крестьян, ни помещиков в нашем смысле этого слова почти нет, — острота этих отношений достигла уже очень большого напряжения примерно к 1912 году, очень большого напряжения, напоминавшего русские 1903–1904 гг. Но, тем не менее, сейчас уже 1924 год, а в Англии рабочая революция не наступила, и люди, знающие Англию, не решаются предсказывать, что рабочая резолюция в Англии наступит в ближайшие годы. Возможно, что мы отделены от нее еще целым рядом лет. Ускорить эту революцию может только новая война, и поскольку эта новая воина, на этот раз Англии с Францией, прощупывается довольно определенно, постольку мы можем надеяться, что Англия находится на пути к более или менее близкой пролетарской революции, но утверждать это ни один знаток Англии не решается. Сделала это политика английской буржуазии, политика открывания всевозможных клапанов, политика все–возможных оттяжек, всевозможных более или менее тонких обманов рабочих буржуазией, при чем последним и самим тонким и самим смелым обманом является известное вам рабочее и министерство.

Отсюда момент взрыва, неизбежного в общей перспективе, может быть оттянут на очень продолжительное число лет, и причины взрыва не исчерпываются характеристикой классов–взрывателей, если так можно выразиться.

Для того, чтобы понять, почему именно в 1905 г. вспыхнула у нас революция, нужно учесть и другую сторону, нужно выяснить силу сопротивления той массы, которая противостояла взрыву, другими словами — силу сопротивления и умелость сопротивления тех общественных классов, которые стояли поперек дороги революции, и которые ею должны были быть низвергнуты. К этому я теперь и перехожу.

Но для того, чтобы понять настроение и положение русской буржуазии и русского крупного землевладения в эти годы, нам необходимо, уже не ограничиваясь только общей марксистской характеристикой классовых конфликтов, немножко приглядеться к тому историческому моменту, который переживала Россия в конце XIX и начале Ю(веков, и который дал толчок, искру, если хотите, непосредственно вызвавшую взрыв; толчок это будет, если мы будем иметь в виду взрывчатые вещества более современного типа, которые взрываются от удара, от толчка; искра — если мы будем рассматривать старую Россию, как добрый старый порох. Так или иначе, взрывателем в данном случае послужила японская война. Об японской войне я написал целую главу в «Сжатом очерке», написал летом 1921 года. И — вот вам образчик того, до какой степени быстро в наше время стареет всякая написанная история. Глава эта, несомненно, устарела, несмотря на то, что они основана на очень свежих материалах. Мне не удалось отрешиться от старой формулы, по которой Николай своей глупостью и жадностью случайно вызвал войну, сам, быть–может, вовсе того не желая настоящим образом. Эта глупость и жадность Николая у меня изображены довольно рельефно, — надеюсь, вы это признаете. Между тем, те документы, те показания, точнее говоря, которые попали в мои рули уже после написания этой главы, дневник Куропаткина, с одной стороны, любопытнейшие исторические таблицы, составленные Вильгельмом II и являющиеся дополнением к его мемуарам, — с другой, переписка Николая с Вильгельмом, с третьей стороны, мемуары Витте, с четвертой, — все эти документы дают возможность иначе поставить вопрос. Несомненно, что Николай не случайно нарвался на войну, протягивая руку к корейским богатствам, а шел на войну, желал войны, добивался войны, — это была его цель. Прежде всего характеристика Куропаткина. Вот выдержка из его дневника. Надо иметь в виду, что Куропатккн свои записи делал по свежей памяти посте соответствующих разговоров. И вот в одном разговоре с Витте, когда он катался с ним в манеже (Витте очень любил верховую езду, и они вместе с Куропаткиным упражнялись в манеже), 16‑го февраля 1903 гола, Куропаткин сказал Витте:

«У нашего государя грандиозные в голове планы: взять для России Манчжурию, итти к присоединению к России Кореи, мечтает под свою державу взять и Тибет, хочет взять Персию, захватить не только Босфор, но и Дарданеллы». Таковы были планы Николая в 1903 году, и то, что говорил Куропаткин, находит себе блестящее подтверждение в других источниках. Один из них я уже называл: это — мемуары Витте. Витте рассказывает очень детально об этих планах, — и мы потом в архиве нашли документальные дополнении к рассказу Витте о том, как Николай пытался захватить Босфор уже в 1896 году, т. е. через год после вступления на престол. Была оборудована технически подготовленная военная экспедиция; мы до сих пор не могли раскрыть, на чем она сорвалась, что ей помешало, но дело шло так далеко, что сосредоточивались уже войска, сосредоточивались транспортные суда, установили определенный шифр телеграмм, которые должны были стать сигналом для посадки этих войск на суда и отправки их в Константинополь, — словом, была совершенно налаженная военно–морская экспедиция, совершенно налаженный десант. Это было в 1905 году. Что–то помешаю этому, очевидно. Витте относят это к воле божьей. Мы, коммунисты, не можем, конечно, принять такого объяснения. Очевидно, что «воля божия» выливалась в какие–то конкретные формы. Теперь мы этого не знаем еще, но сама экспедиция — факт несомненный и чрезвычайно важный. Уже в 1896 году, когда не было никакого Безобразова, никакой реки Ялу, никакой Кореи, Николай собирался начать драку. То же самое — относительно специально японского конфликта. Теперь из таблиц Вильгельма мы знаем, что еще в сентябре 1901 года на свидании в Данциге Николай говорил Вильгельму, что Россия готовится воевать с Японией. Это было в 1901 году, т-. е. за три года до начала войны, почти за три года. Что это не была случайно оброненная фраза, показывает запись Вильгельма ровно через год, в сентябре 1902 года. Николай опять ему говорил, что Россия готовится воевать с Японией, намечая дату — 1904 год. В 1903 году, при новом свидании (они виделись приблизительно каждый год), Николаи сказал Вильгельму: в 1904 году войны еще не будет, так как Россия еще не готова. Николай был убежден, что момент объявления войны он держит в своих руках, что японцы будут смирно дожидаться, пока ему угодно будет объявить войну. Японцы оказались не такими глупыми. Они объявили войну раньше, чем этого желал Николай, раньше, чем он был готов, ибо, если вы сложите боевую силу русского флота, какой она была в то время, в 1904 году, в момент объявления войны, с той эскадрой, которая погибла под Цусимой в мае 1905 года, то вы получите силу приблизительно вдвое большую, чем сила японского флота.

Таким образом, если бы Николай успел приготовиться, он имел бы, пожалуй, много шансов раздавить японцев, потому что против двойной силы никакой адмирал Того, вероятно, ничего сделать не сумел бы. О русской сухопутной армии и говорить нечего. Тут Россия располагала около 4‑х с половиной миллионов обученных солдат и была гораздо сильнее Японии, у которой к началу войны было только 640 тысяч обученных солдат. Таким образом, все шансы были в руках Николая, и он рассчитывал не только захватить какие–то корейские рудники и т. д., — это была его личная добыча от этой воины, его «могарыч», который он собирался положить в карман, — он рассчитывал разгромить Японию, и, разгромив Японию, разгромив Коре о, тем самым утвердить гегемонию России на Дальнем Востоке, по крайней мере в северной половине, до течения Желтой реки, на всем этом куске, куда входят и северный Китай с Пекином, и Манчжурия, и Корея, и в самой Японии должен был господствовать русский флаг.

Вот как представлял себе Николай дело. Таким образом, политика Николая была вовсе не случайным озорным авантюризмом, хотя, несомненно, элементы авантюризма в пей были, поскольку речь идет о таком «могарыче», а не только об определенной наступательной военной политике, характерной для империализма. Николай II уже с самого начала своего царствования был последним империалистическим царем в России; был именно империалистическим правителем, таким же, каким во Франции был Пуанкарэ, какими в Англии были Грей и Керзон, каким в Германии был сам Вильгельм II, Бюлоз и т. д. Он был совершенно вровень с этими империалистическими акулами Западной Европы, — уровень, конечно, не по своим талантам, не по своей уместности, а по своему аппетиту.

И вот, аппетиты правящих лиц, и в особенности лиц столь мало оригинальных, как Николай II, — ибо это был самый обыкновенный гвардейский поручик, какого можно себе представить, — эти аппетиты ставят перед нами вопрос о войне, на которой они вырастают. Нельзя, ведь, себе представить, чтобы у нас, в России, был империалистический зверь, свалившийся с неба, пригон царь глупый, неоригинальный — царь, которого нельзя заподозрить в том, что он был выше своего времени, что он обогнал свое буржуазное Поколение. Русская буржуазия была еще не империалистична, а царь у нее был империалистский. Этакий, подумаешь, вождь своего времени! На вождя Николай меньше всего похож, меньше всего похож на человека, который пролагает новые пути. Из всех Романовых для этой роли он годился меньше всего. Очевидно, что была какая–то почва, очевидно, что русский империализм несколько старше, чем мы обыкновенно себе представляем, и что он не вырос, как гриб после дождя, перед 1914 годом, когда наличности империалистской тенденции в русской политике уже никто не отрицает, — что война перед этим подготовлялась уже в течение четверти столетия.

До тех пор, пока мы понимали империализм и империалистскую войну по Гильфердингу, т. е. представляли себе, что империализм есть внешняя политика финансового канала, а признаком господства этого финансового капитала для нас были синдикаты и тресты, трестизация и синдикализация промышленности и торговли, до тех пор нам, конечно, трудно было ввести в формулу империализма императорскую Россию даже и 1914 года, не говоря о временах более ранних; ибо хотя у нас были и синдикаты, и тресты, но они вовсе не играли определяющей роли, они никоим образом не были даже в 1914 году господами положения. Но они не были господами положения в то время и во Франции, не были господами положения в то время и в Англии, хотя и во Франции, и в Англии они были, но под формулу Гильфердинга помещались только две страны, более или менее чистоганом: с одной стороны — Соединенные Штаты, с друзей стороны — Германия. Поэтому с точки зрения Гильфердинга было трудно говорить даже об английском и французском империализме, потому что основного признака империализма по Гильфердингу, — господства финансового каптала с трестами и синдикатами, — не было ни тут, ни там. Во Франции и в Англии, конечно, было господство финансового капитала, но оно принимало другие формы. В России тоже, конечно, было господство финансового капитала, но опять–таки в иной форме. Ленин в своей книге: «Империализм, как последний этап капитализма», внес чрезвычайно существенную, плодотворную поправку к формуле Гильфердинга, которую вы, наверное, помните. Он рассматривает империализм не как специфическую внешнюю политику финансового капитала только, а как определенную тенденцию этого капитала и капитализма вообще к установлению монополий, при чем отличие этих монополий от монополий более раннего периода заключается в том, что те не вытекали с необходимостью из экономической структуры капиталистического общества в данный момент, а что касается эпохи империализма, то тут уже буржуазия не может жить без монополии. Она должна установить монополию. Все страны уже не могут уместиться на мировом рынке; одни из них должны удалить другие для того, чтобы иметь возможность развернуться. Так что эти новые монополии вытекают с железной необходимостью из общего положения капитализма в этот период.

Но суть дела не в синдикатах и трестах, а суть дела именно в этом стремлении к монополии, в какие бы формы оно ни выливалось. Синдикаты и тресты попадают сюда как частный случаи. Как частный случай они, — само собой разумеется, являясь средством установления монополий на данной территории для той или иной группы предпринимателей, — этим покрываются, но самая формула шире.

С этой точки зрения, для того, чтобы оценить, вошла ли страна в империалистический период, нужно присматриваться не к тому, имеются ли у нее в достаточном количестве тресты и синдикаты, а к двум другим признакам, которые отмечает и Гильфердинг.

Этими признаками являются: во–первых, внешние таможенные пошлины, которые делают территорию страны монопольным достоянием отечественной промышленности, все равно синдицированной, или нет, а с другой стороны — стремление раздвинуть таможенные границы возможно дальше, стремление захватить в эти границы возможно более широкую территорию.

Вот если мы с этого конца подойдем к России конца XIX века, то увидим, что оба эти признака империализма: чрезвычайно высокие таможенные пошлины, чрезвычайно интенсивный протекционном, с одной стороны, и стремление раздвинуть границы территории — с другой, они имеются у нас налицо в течение всей второй половины XIX века и уже безусловно в 90‑х годах XIX века.

Прежде всего, относительно таможенных пошлин, — это тоже чрезвычайно любопытная вещь, на которою нужно обратить внимание. Классическими странами империализма в Западной Европе в довоенное время считались Германия и Соединенные Штаты. Там были наиболее высокие пошлины. И германские пошлины дали даже Гильфердингу образчик для его характеристики империализма. Но сравните пошлины в Соединенных Штатах и в Германии, с одной стороны, и в России — с другой.

Возьмем пошлину на железо: с пуда (я беру в копейках, год — 1898). В Соединенных Штатах железо оплачиваюсь при привозе в страну пошлиной от 42 до 49 копеек за 1 пуд, в Германии от 19 до 23 копеек (это ужасная империалистическая пошлина!). А в России, в отсталой России, — от 75 до 98 копеек с пуда, т. е. вдвое выше, чем американские пошлины, почти впятеро выше германских. Это же самое было и со сталью.

За бумажную пряжу платили в Соединенных Штатах от 2 р. 10 к. до 6 р. 31 к. за пуд; в Германии — от 91 к. до 3 р. 64 к.; в России — от 7 р. 23 к. до 13 р. 53 к. На этот раз уже в четыре раза выше, нежели в Соединенных Штатах. За бумажные ткани в Соединенные Штатах платили пошлины от 4 р. 63 к. за пуд до 18 р. 60 к.; в Германии — от 4 р. 55 к. до 17 р. 44 к.; в России — от 21 р. до 87 р. за пуд.

За машины платили (для Соединенных Штатов цифр у меня нет) в Германии от 23 до 38 к. за пуд, в России — 2 р. 10 к. с пуда.

Вы видите, что русский протекционизм в сравнении с германским — это тигр в сравнении с кошкой, а сравнительно с американским — тот же тигр в сравнении с рысью, или, во всяком случае, с животным той же породы, но гораздо более мелким. Во всяком случае, по части высокой таможенной пошлины русский империализм в 1898 году побивал рекорды самых отчаянноимпериалистических стран, какие только существовали на земном шаре.

Что касается расширения территории, то тут достаточно вам напомнить, что на вторую половину XIX века падает присоединение к России Амура, Приамурья и Уссурийского края, захват Россией Средней Азии, захват Россией Батумской и Карской областей в Закавказье и, наконец, захват Россией Болгарии, которая фактически была Задунайской губернией в 80‑х годах. Если царская Россия ее по глупости потеряла, то это для характеристики аппетитов России не имеет значения. Захватить–то — захватили, а удержать–то не сумели. А если возьмем Болгарию, как ее проектирует Россия по Сан–Стефанскому миру, — весь этот огромный кусок земли от Охридского озера на западе и до Черного моря на востоке, от Дуная на севере до Эгейского моря на юге, две трети Балканского полуострова, — то мы еще лучше будем в состоянии оценить стремления в этом отношении России. Это стремление захватить в свое монопольное обладание Болгарию проявлялось особенно грубо. Особенно грубо проявилось оно в проекте постройки железнодорожной сети в Болгарии, что и было исходной точкой болгарского бунта и отложения Болгарии от России. Россия проектировала такую сеть болгарских железных дорог, которая связывала бы их с русской сетью, не давая им выхода на Запад, причем эти дороги должны были строиться русскими инженерами, из русского материала и даже при помощи преимущественно русских рабочих, так что это должна была быть совершенно русская железная дорога, которая была бы в монопольном владении России и давала бы такое же монопольное обладание России самой Болгарией. А одновременно с этим в Болгарию ездила русская торговая экспедиция, русские текстильщики, которые присматривались, где и как в Болгарии можно будет продавать московский ситец. Эта последняя операция не удалась, и вообще Болгария не пошла под это железнодорожное ярмо, и России пришлось убраться из Болгарии.

Но так или иначе, тенденция сказывалась и тут достаточно ясно. Если мы при свете всего этого вспомним один маленький факт из истории оккупации Россией Манчжурии в начале XX века, — спор, который возник между русским правительством и Соединенными Штатами из–за ньючуанской таможни, где русские немедленно поставили своих чиновников и начали собирать пошлины, а американцы стояли, как всегда, на принципе открытых дверей в Манчжурию для всех товаров, — то мы на этом маленьком образчике захват Манчжурии свяжем со всей остальной картиной. Тут было то же самое стремление расширить пределы территории, защищавшейся невероятно высокими таможенными пошлинами, — вот к чему сводилось дело. В этом направлении политика была, безусловно, империалистической и удовлетворяла двум основным признакам империализма: с одной стороны, были высокие таможенные пошлины, с другой стороны, было стремление раздвигать территорию этих пошлин возможно шире, образовать возможно более широкую территорию, которая находилась бы в монопольной эксплоатации русского торгового и промышленного капитала.

Вы видите, что империалистский царь оказался совсем не даром у России, и что Николаю II, дабы пойти по этой дороге, по которой он действительно пошел, именно и нужно было отсутствие оригинальности. Если бы он был оригинальным, он не был бы империалистом. Тогда он действительно обнаружил бы некоторое своеобразие мыслей. Но так как он был империалист, то он был в полной гармонии не со всей Россией того времени, но с ее правящими слоями. Спрашивается: в этих правящих слоях какие уже тенденции должны были создаваться в этот империалистический период, в который уже вступил русский капитализм, в который уже вступила Россия? Это вы, вероятно, знаете.

Вы знаете, что в период империализма, когда приходится вести ожесточенную, большею частью вооруженную борьбу за монополию, буржуазия быстро уступает в своем либерализме. Даже английская буржуазия, самая либеральная страна капитализма. Я еще об этом скажу, когда буду ближе характеризовать Витте.

Что же касается другого крыла русской буржуазии, — русских помещиков, то они были более либеральны в то время, чем русский промышленный предприниматель, потому что они пользовались меньшей благосклонностью со стороны начальства, нежели последний. Дворянину, правда, давали подачки время–от–времени, но его удельный вес был значительно меньше, и вы в моем четырехтомнике найдете жалобы дворянства на то, что его обижают, — но даже левый фланг этой более левой, либеральной части русской аграрной буржуазии не шел дальше проектов совещательного представительства. Оно добивалось того, что купцы уже имели. Купцов призывали, выслушивали. Дворяне говорили: «А нас–то? Пусть и нас выслушивают, мы, ведь, благородные, у нас грамоты есть. Купцов слушают, а нас нет. Хорошо ли это?» В 90‑х годах дворяне большего не добивались.

Таким образом, настроение русской буржуазии совершенно точно соответствовало обычному настроению капиталистических кругов в период империализма. Мм нужна была сильная власть и об ограничении власти они в этот период не думали.

Но вот тут–то и сказалась разница между русским предпринимательским классом и предпринимательским классом других стран, более передовых, где буржуазия была умнее. Английская буржуазия — это своего рода монолит, в нее очень трудно вбить клин. У нас монолита не получалось. У нас внутри этой империалистической массы скоро появились трения, и эти трения являлись одним из условий, конечно, не вызвавших первую нашу революцию, по значительно облегчивших ее успехи. К картине дифференциации внутри этой империалистической массы я и перехожу.

Я уже намекнул на то, что я собираюсь дать ответ на некоторые вопросы, мне задававшиеся и письменно, и устно, — вопросы о том, как же примирить мое утверждение, что Россия вступила в полосу империализма, с другим моим утверждением, что в России до 1917 года, в общем и целом, господствовал торговый капитал. Тут мне приходится сказать, что различие промышленного и торгового капитала, с моей точки зрения, далеко не исчезает в империалистскую эпоху. Эти категории, хотя и имеют тенденцию слиться в финансовый капитал, но никогда не сливаются с ним целиком, — разницу в интересах торговых и промышленных кругов можно наметить в это время и в Англии, и во Франции. Можно, например, в Англии совершенно определенно наметить, — и в своей статье «О виновниках войны», в сборнике «Внешняя политика», я на это указывал, — как в Англии явственно в период империализма утверждается гегемония колониального капитала, т. е. одной из форм торгового капитала, и колониальные люди, — Керзон и еще более характерный, чем Керзон, для того времени, Китченер становятся у власти, становятся фактически диктаторами. Эго подчинение английской промышленности сердару Китченеру, колониальному грабителю первого ранга, чрезвычайно характерно. То, что сейчас произошло, падение Керзона и переход власти в руки так–называемого рабочего министерства, — это чрезвычайно любопытный бунт английских промышленников против колониального капитала.

Потому что на чем настоял Керзон? Основные интересы для него — колониальные. Почему он предъявил ультиматум России? Потому что Россия вела пропаганду на Восторг. Острием его ультиматума добыло — немедленно отозвать Раскольникова и Шумяцкого, потому что они англичанам портят на Востоке. И теперь, в дни признания СССР, это английские промышленники взбунтовались против ига английского колониального капитала. Возможность такого бунта даже в Англии, где империализм гораздо более зрелый и гораздо более выдержанный, показывает нам, что в России, несомненно, более рыхлой, неспаянной, в буржуазной России, противоречил могли «быть еще острей.

В девяностых годах, как я вам сказал, у нас утвердилась временно, в лице Витте, гегемония именно промышленного капитала. Наиболее ярким моментом, чтобы не приводить других и не затруднять вас слишком большим отступлением в сторону, — наиболее ярким моментом эры Витте было для нас введение золотой валюты. Это была совершенно определенная победа промышленного капитала над капиталом торговым. Торговый капитал тщательно оберегал неразменные бумажные деньги, ибо у этих неразменных бумажных денег была драгоценная особенность: их покупательная сила внутри страны была выше их цены на международном рынке. Поэтому, получая рубль за проданный хлеб, тот или иной представитель торгового капитала, — был ли это экспортер, был ли это помещик, — фактически получал для расплаты внутри России больше рубля, потому что внутри России, в особенности в деревне, курс нашего неразменного бумажного, так–называемого кредитного, билета был выше международного. На этой почве мы имеем любопытнейшее явление с нашей финансовой истории. Эго любопытнейшее явление заключается в том, что в правление Вышнеградского (предшественника Витте) наше министерство финансов село отчаянную кампанию за понижение куса русского рубли на международной бирже, при чем в этом большое участие принимал тогдашний председатель финансового комитета Абаза. По случаю приключения с Абазой, который разорил этим путем одного банкир? и таким образом, вскрыл свои операции, мы имеем подробный рассказ об этом в мемуарах Витте, царское правительство, которое играет на понижение собственного рубля — чрезвычайно любопытнее явление. Почему оно играло? Да потому, что, как свидетельствует одна докладная записка, поданная Вышнеградскому и опубликованная впоследствии, чрезмерное повышение курса русского рубля на заграничных биржах может повести к крупным убыткам для русских помещиков; там было сказано не для помещиков, а для «производителей хлеба», но это одно и то же в данном случае. Представьте себе, что рубль, действительно, всползет, — он всполз до 20 коп., тогда как ранее цена его была 63 копеек, — то перевернуло бы все отношения внутри 'России. Русский помещик получал бы меньшее количество рублей, и русские помещики и экспортеры кричали: «Такого безобразия допускать нельзя, — это грабеж. Уроните курс рубля, во что бы то пи стало, иначе мы терпим убытки, и может наступить кризис. Они грозили кризисом, и, дабы не наступил кризис, правительство играло на понижение рубля. В этом принимал участие частным образом председатель финансового комитета, но, вероятно, и другим перепадало на долю. Когда меньше, чем через 10 лет после этого, Витте вводит твердую золотую валюту, с тех пор уже нельзя было колебать курс рубля, играть на нем. Это явное доказательство того, что теперь, в противоположность 80‑м гг., было выгодно, чтобы русский рубль стоил как можно выше. Что требуется русским промышленникам? Русские промышленники не могли обойтись без покупки за границей машин, без покупки за границей хлопка. Правда, туркестанское хлопководство бурно развивалось в это время, но в конце XIX пека оно едва покрывало одну треть спроса русских ситцевых фабрик, две трети покрывались покупками хлопка за рубежом. Ситцевому фабриканту было совсем не все равно, какой курс рубля на заграничной бирже, потому что если этот курс был очень низок, то ему приходилось выплачивать гораздо большее количество рублей, чем до сих пор, и русские промышленники вопили о необходимости установить в России твердую валюту, выпустить золотую монету, которая бы не колебалась, перейти к золотому обращению. И то, что Витте провел это золотое обращение в середине 90‑х годов, — это яркий признак победы промышленного капитала над торговым.

Но торжество промышленного капитала было непродолжительным. Дело в том, что торговый капитал у нас был главным, если можно так выразиться, содержателем романовского государства. На какие средства, я не скажу, жила, а додержалась система последнего, на чем держался, прежде всего, курс этих неразменных кредитных билетов? Этот курс неразменного кредитного билета ехал на заграничной валюте, которая, в результате вывоза хлеба за границу, поступала во все большем и большем количестве в русский карман. Мы можем проследить величину процента всего производства хлеба, который шел на заграничный рынок. С понижением хлебных цен в конце 80‑х годов все больше и больше хлеба приходилось выбрасывать на заграничный рынок. В середине 80‑х годов этот процент вывоза составлял около 7, к концу 80‑х годов и началу 90‑х почти четверть всего ввозимого хлеба Россия должна была выбрасывать на заграничный рынок. Для чего это?

Для того, чтобы обеспечить активный торговый баланс; для того, чтобы ввоз из–за границы был меньше, чем вывоз из России, и разница поступала бы русский карман в виде валюты. Этот активный баланс был резервным фондом империалистской России, она, благодаря этому активному торговому балансу, могла копить золотые запасы. Она копила их в грома таком количестве. Русский золотой запас к 1914 году был максимальным. На всем земном шаре не было страны, которой был бы больший золотой запас, и ту империалистскую активную политику, о которой я говорил, ее можно было вести, только опираясь на этот золотой запас, несомненно, что такие страны, как Англия, — страна, которая держала в своих руках мировой транспорт, мировые пути сообщения, из 42 миллионов тонн мирового торгового флота перед империалистской волной в руках Англии была почти половина, было 19 миллионов тонн, — при таком положении Англия могла себе позволить роскошь итти на войну, не сосредоточив в своих руках громадного золотого запаса. Все остальные страны — и Россия, и Франция, в том числе — старались скопить в своих сундуках возможно больше золотых червонцев, чтобы было чем оплачивать войну. Таким образом, внешняя политика империализма была в те времена тесно связана с активным торговым балансом.

Теперь присмотритесь к цифрам. В среднем, активный баланс России в конце 80‑х и начале 90‑х годов был около 100–150 миллионов, а возьмите 99‑й год, высшую точку эры Витте, — наш активный баланс — 7,2 милл. Наш активный баланс к концу XIX века пал почти до нуля. Для промышленности, как таковой, это было полгоря. Она могла это вынести. Что было ей нужно? Ей нужно было индустриальное сырье, ей были нужны машины. Этого было совершенно достаточно, и так как ей был нужен дешевый хлеб, потому что дешевый хлеб означает низкую заработную плату, то, по существу дела, она, эта промышленность, была даже не слишком заинтересована в хлебном вывозе. Чем меньше хлеба вывозится за границу, тем дешевле он будет внутри страны, и тем ниже будет заработная плата. Промышленность, таким образом, не была заинтересована даже в том, чтобы был большой экспорт хлеба. Но империализм был в этом заинтересован, потому что экспорт хлеба за границу — это была золотая река, которая текла из–за границы. К 1999 г. эта золотая река начала почти иссякать. Тут и был тог подводный камень, на который должна была налететь и, действительно, налетела политика Витте. А конъюнктура на мировом рынке складывалась так, что центр тяжести, естественно, перекатывался па сторону капитала торгового, ибо, ведь, все это угнетение торгового капитала промышленным, о котором я рассказывал, оно было возможно только на фоке тех низких хлебных цен, о которых я так много распространялся в прошлой лекции. Эти низкие хлебные цены и делали торговый капитал таким рабом капитала промышленного. Капитал торговый петушком–петушком бежал за промышленным капиталом, а промышленный капитал гордо ходил гоголем и гордо поглядывал вокруг, потому что дешевый хлеб означал дешевые рабочие руки и низкую заработную плату, то–есть «процветание промышленности, а торговый капитал был посажен на голодный рацион. Но, как я уже указал выше, хлебные цены начинают расти во вторую половину 90‑х годов: если мы возьмем цены четырехлетия — 1893–97 гг. за 100, то цены шестилетия 1898–1904 годов будут 122, а цены 1905–12 годов — 165; вместе с этим начинает расти и наш торговый баланс: в 1900 году — 110,3 милл. р., в 1901 г. — 196,9, в 1902 г. — 226,3, в 1903 г. — 347,1, в 1904 г. — 374, в 1905 г. — 458,6. И по мере того, как растет наш торговый баланс, растет материальная база нашего империализма, растет экономическое значение торгового капитала, который является героем русского хлебного рынка и который привлек в Россию всю эту массу золота. Таким образом, естественным путем, в силу изменения экономической конъюнктуры, облегчена была победа торгового капитала над капиталом промышленным, своего рода реванш торгового капитализма.

И уход Витте от власти в августе 1903 года был в конечном счете той переменой министерства в русской форме, которая совершенно неизбежно вытекала из изменения экономической конъюнктуры, — из изменения относительного удельного веса внутри массы русских капиталистов. Центр тяжести от промышленного капитала перешел опять к капиталу торговому. Это и выразилось в том, что интересы восточной политики, интересы внешней политики направились по тому пути, по которому нужно было и выгодно было итти для русского торгового капитала. Политика оставалась империалистской, она попрежнему стремилась к русской монополии, к расширению русских таможенных границ. Но, как было с Англией перед войной, когда непосредственными причинами войны были для Англии удачная конкуренция германского торгового флота с английским, и Багдадская железная дорога, значит, интересы торгового и колониального английского капитала, так это было и с Россией в 1903–4 гг. Направление русского империализма определялось именно интересами русского торгового капитала, в первую голову.

В миллионах золотых рублей
1909 г. 1910 г. 1912 г. 1913 г.
Золотой запас России 755 1305 1420 1631
Второй идет Франция 936 1282 1383 1406

Тут в основу угла приходится положить значение Сибири, как колонии, и постройку, в связи с этим, Сибирской железной дороги. Характерно, что Сибирь, как колония, начинает интересовать русское правительство и русский капитализм как–раз в период наиболее низкого стояния хлебных цен, когда России было чрезвычайно важно, во что бы то ни стало увеличить количество сырья, которое она выбросила на хлебный рынок, потому что это сырье стоило все дешевле, и нужно было найти новые районы добычи этого сырья: именно, тот самый Вышнеградский который произнес знаменитую фразу: «сами не доедим, а вывезем!», — он является инициатором Сибирской жел. дор. Сибирская железная дорога — я об этом говорю в своей книжке, — дала громадный толчок и развитию промышленного капитализма, поскольку ода создала условия для колоссального развития русс сою металлургического производства, вызванного тон же самой постройкой железной дороги. Но она сама была делом капитализма торгового. В первое время торговый капитализм тут добивался, так–сказать, минимума. У него аппетиты в этой области не разгорались, по, по мере того, как цены на сельскохозяйственное сырье стали повышаться как создалась новая конъюнктура хлебных цен, — по мере этого русский торговый капитал, оживая, начинает все более и более активно действовать в этой области. Тут чрезвычайно любопытно опять–таки дать маленькое хронологическое сопоставление. Перелом хлебных цен приходится на промежуток с 1894 до 1897 г. Если мы возьмем хлебные цены на рожь, то они будут такие: 1893 г. — 41 коп. за пуд, 1895 г. — 41 коп., 1896 г. — 4.5 коп., 1897 г. — 61 коп. (резкий прыжок кверху). Пшеница: 1894 г. — 51 коп. за пуд, 1895 г. — 57 коп., 1896 г. — 72 коп. (скачок несколько раньше), 1897 г. — 93 коп. за пуд. И как–раз на этот период, 1894–1897 гг., падает московская конвенция с Китаем 1895 г. которая открывает русским железным дорогам выход к незамерзающим гаваням Южной Манчжурии. Как–раз именно в мае 189G г., во время коронации Николая II, с Ли–Хун–Чангом за очень крупную взятку, в размере приблизительно полмиллиона рублей, была заключена эта знаменитая конвенция, которая одновременно удовлетворила промышленников, открывая перспективы постройки новой железнодорожной сети, и в то же время русский торговый капитал, ибо она открывала русскому сырью, сибирскому, выход к незамерзающему морю. Вам покажется это наглядной несообразностью. Казалось бы, раз имеется Сибирская железная дорога, проще гораздо сырье возить прямым путем по железной дороге на Запад, нежели кругом всей Азии и всей Европы кружить его на пароходе. Но тут надо иметь в виду, что пароходные фрахты в то время, да отчасти и теперь, хотя в меньшей пропорции, были в 25 раз ниже железнодорожных. За ту цепу, за которую по железной дороге можно провезти тысячу верст 1 поезд, на пароходе можно было провезти 25 пудов, и вы догадываетесь, что если бы даже на пароходе везти сырье приходилось в 5 раз более длинным путем, чем по железной дороге, то все–таки получалась бы огромнейшая выгода. Чрезвычайно характерно это совпадение момента перелома конъюнктуры на мировом рынке и момента русского стремления к незамерзающим гаваням на Дальнем Востоке.

Вот, таким образом, где была смычка интересов торгового капитала и интересов русского империализма. Поскольку нужно было укрепиться в Манчжурии, нужно было и ее, конечно, ввести в границы русскою таможенного покровительства. В перспективе было столкновение с Японией. И характерно, что даже детали этого столкновения рисуются ИЗобщей картины. Чем занималась та компания на р. Ялу, которая послужила ближайшим поводом к разрыву с Японией? Она занималась там рубкой и вывозом леса. Куда она вывозила этот лес? В Сибирь? Нет, там и своего леса достаточно. Она вывозила его в Западную Европу. Таким образом, вывоз этого сырья, очень эпизодический, в очень узкой области, связан со всей этой картиной.

Вот в какой обстановке Россия подходила к японской войне. Во внешней политике дело сводилось к тому, чтобы захватить Манчжурию, Корею, целый ряд незамерзающих гаваней на Дальнем Востоке, открыть их для русского экспорта и, значит, для русского экспортного и русского торгового капитала найти чрезвычайно выгодную дорогу, единственный, кстати сказать, в коммерческом смысле выход из Восточной Сибири, восточнее Енисея, потому что вывоз по железной дороге стоил бы слишком дорого. Тут нужно было где–то иметь гавани на Востоке, через которые все это могло провозиться.

Таким образом, русско–японская война, будучи авантюрой по типу ведения, будучи предприятием озорным, плохо рассчитанным и плохо слаженным, — как и вообще русский империализм был таким же аляповатым, как палаццо московских капиталистов этого периода, которые до сих пор красуются на улицах Москвы, — тем не менее, была совершенно закономерным явлением: с железной необходимостью наталкивал нас русский империализм на дальневосточную войну, на войну с Японией, которая являлась нашим соперником, которая стояла на дороге этой эксплоатации Маньчжурии Россией.

Это была внешне–политическая сторона аспекта. Во внешней политике руководителем опять становится торговый капитал. Это нашло себе выражение в тол, что Витте в августе 1903 г., и именно в связи с делами на Дальнем Востоке, вынужден был выйти в отставку.

У власти становится Плеве, типичный представитель не старой дворянской знати, а именно торгового капитала, как такового, капитала грубой, хищной, жадной власти, власти, в которой самодержавие составляло основную черту, потому что торговому капиталу, — я это выяснил достаточно, — нужны были крепостнические и полукрепостнические формы для того, чтобы иметь возможность достигнуть своих экономических целей. Именно поэтому с дворянством, в лице земства, даже земства очень умеренного направления, шиповского московского земства, Плеве жил в чрезвычайно плохих отношениях.

В земстве его ненавидели. Земцам он всячески противодействовал. Таким образом, считать Плеве представителем сословных дворянских интересов не приходится. Любопытно, что по своему происхождению это — человек без рода и племени, приемный сын мелкого помещика Западной России. Гораздо крупнее его в этом отношении был министр внутренних дел, поставленный Витте, — Сипягин. Это был действительно сын родовитого русского дворянина, но это был ставленник Витте, человек, который обслуживал Витте, это была фигура, которую выдвинул Витте, чтобы несколько задобрить своего конкурента и противника. Плеве был человеком весьма незнатного происхождения. Некоторые приписывали ему даже происхождение от той самой еврейской расы, которую он так ожесточенно преследовал, ибо, как и полагается представителю этого политического типа, Плеве был ярым антисемитом. Это была фигура чрезвычайно типичная. Вы, может–быть, видели картину Репина «Заседание Государственного Совета», там он очень хорошо изображен стоящим на вытяжку в мундире, с солдатскими усами, — типичная фигура если не околоточного, то участкового, всероссийского участкового. И вот этот–то участковый начинает наводить во всей России порядок и начинает насаждать такие формы порядка, которые поневоле отбрасывают вчерашнего господина, промышленную буржуазию, в лагерь оппозиции.

Тут основное политическое значение зубатовщины. Зубатовщину часто рассматривают как эпизод только русского рабочего движения. Это, конечно, был весьма грустный эпизод русского рабочего движения, потому что, — не приходится отрицать того факта, — в тот момент, в 1902 году, зубатовская организация больше притягивала к себе рабочих, нежели наша партийная организация. Даже в 1905 году, начале этого года, у Гапона по малой мере в пять раз было больше рабочих, чем в партии. Про Москву, где был Зубатов, и говорить нечего. Тогда рабочих в наших организациях приходилось считать единицами, десятками, а Зубатов согнал к памятнику Александра II в 1902 г., 19‑го февраля, 50 тысяч человек; он сам поражался такой «громадой» и самодовольно говорил, что для того, чтобы двигать такой «громадой» нужен особый талант, который не у всякого есть. Эта «громада» прежде всего должна была обеспокоить русского предпринимателя. Русский предприниматель в рабочем вопросе не был таким косным, заплесневелым существом, каким его иногда изображают. В том же самом 1903 году, когда шел бой с зубатовщиной, в министерстве финансов по инициативе нескольких крупных предпринимателей разрабатывался вопрос о свободе коалиции, — конечно, в своеобразных русских условиях, но все же свободе стачек, по европейскому образцу; когда же их угостили таким азиатским способом разрешения рабочего вопроса, как классовая организация пролетариата, работающая под эгидой полиции, но направленная против непосредственных экономических интересов капиталистов, предприниматели, конечно, возопили. Тут они действительно начинают становиться либералами, и действительно начинают оплачивать своими деньгами даже людей, стоящих далеко налево. Чрезвычайно характерно, опять–таки, хронологическое совпадение. В 1902 г., 19‑го февраля, была эта манифестация псковских рабочих перед памятником Александра II, а в 1902 г. летом вышел первый номер заграничной газеты «Освобождение», буржуазнолиберального, по существу говоря, радикального органа, основанного на буржуазные деньги. И чрезвычайно любопытно, что в качестве редактора этого органа буржуазия нашла человека весьма легко. Теперь, когда мы знаем П. Б. Струве исключительно, к министра Врангеля и как лидера русской монархине ой партии за границей, мы с трудом представляем себе, но этот человек спорадически сотрудничал в «Искре» в новый год ее существования, что с ним велись переговоры привлечении его в качестве более близкого постоянного сотрудника в «Зарю», и что переговоры эти вел не кто другой, как Г. В. Плеханов. Плеханов вел переговоры со Струве о его постоянном сотрудничестве в «Заре». Этот факт нужно вспомнить, чтобы оценить то значение, которое тогда мог иметь орган «Освобождение», как русский буржуазный орган. Буржуазия взяла самого левого человека, какого только она могла взять. Конечно, до того, чтобы заарканить самого Плеханова, до этого не доходили самые смелые помыслы тогдашней буржуазии, но по существу дела, заарканить человека, с которым вел переговоры Плеханов об участии его в плехановском органе, это было уже кое–что.

Это все показывает, что наша буржуазия под влиянием тогда наступившего переворота озверела в достаточной степени, в достаточной степени обозлилась на правительство. Правда, группою, непосредственно финансировавшею журнал «Освобождение», были левые земцы. Но это левое крыло двигалось вместе со всей массой влево.

Эти же левые земцы за 10 лет перед тем не шли дальше совещательного представительства, а вот «Союз освобождения», основанный этими самыми земцами в 1902 г., — формально, в 1903 г., — с самого начала стал на платформу парламентского правительства, с правильной двухпалатной системой и со всеобщей подачей голосов. Само собою разумеется, что в конечном счете руководители этого союза предполагали, вероятно, надуть почтеннейших российских граждан и как–нибудь ограничить эту всеобщую подачу голосов, но в то время принципиально в «Союзе освобождения» никто не возражал против всеобщей подачи голосов, никто не требовал введения избирательного ценза. Между тем, это была организация, по внутренним пружинам, ее двигавшим, несомненно, буржуазная, хотя и тщательно скрывавшая это от тех левых, но не партийных людей, которые втягивались туда. Втягивание этих левых людей было тоже весьма симптоматично. Зачем были нужны эти левые люди? Для вывески. Для того, чтобы представить организацию левее, нежели она была в действительности.

Уже в 1903–4 гг. русская буржуазия начинает играть на повышение революции, начинает ту игру, которая заканчивается только после декабрьского восстания 1905 года. Мы привыкли, опять–таки, представлять себе кадетов, как партию, которая тянет вправо. Для эпохи после января 1906 г. это совершенно верно. Тут кадеты определенно становятся монархистами. Но в предыдущий период эти е кадеты существовали в качестве правого крыла революционеров и не подымали вопроса о монархии и республике. Они говорили левому крылу: вы, республиканцы, пожалуйста, устраивайте республику; мы против республики ничего не имеем. А в январе 1906 г. кадеты твердо написали в своей программе, что Россия должна быть конституционной монархией. Что их толкнуло к этому? Декабрьские баррикады и их неудача. До декабрьских баррикад буржуазия определенно спекулировала на росте и повышении массового движения. Витте в своих мемуарах сохранил на этот счет любопытную черту. К нему, — рассказывает он, — в ноябре 1905 г., после октябрьской забастовки, пришел Гессен, тот самый Гессен, который сейчас за границей издает «Руль», видный кадетский журналист. Витте с ним разговаривал, завлекая, так–сказать, кадетскую партию на свою сторону, и стал обещать кадетам всякие перспективы, — «только поддержите меня». Витте в то время, как представитель промышленной буржуазии, тоже нуждался в вывесках. «Только одно условие, — говорил Витте, — отколитесь вы от этих революционеров, от этих бомб, браунингов, призывов к вооруженному восстанию и т. д. Отмежуйтесь резко, скажите, что мы с ними ничего общего не имеем, что ни в коем случае за ними не пойдем и т. д. «Гессен, — говорит Витте, — на меня посмотрел лукаво и спросил: а вы распустите тогда свою армию, полицию и т. д.?» Витте ответил, что этого сделать никоим образом нельзя. — «Как же вы хотите, чтобы мы распустили свою армию», — сказал Гессен. Таким образом, кадеты смотрели на революционеров, как на свое войско: поэтому только–что образовавшаяся кадетская партия сочувственно относилась к октябрьской забастовке, всячески выражая свое сочувствие забастовочному движению. Все эти ужимки и прыжки Милюкова к «друзьям слева» (от правых он резко отмежевывался, — говорил, что ничего общего с правыми у них нет), правда, никакого успеха не имели. Помните эту знаменитую карикатуру, где Милюков был изображен с медоточивой улыбкой — «друзья слева». Другая, не столь уже медоточивая улыбка — «союзники слева». Совсем без улыбки — «соседи слева». И, наконец, яростный оскал — «ослы слева». В этой гениальной карикатуре — все отношение буржуазии к русской революции за этот промежуток времени. С 1903 по 1905 год буржуазия, несомненно, играла на повышение революции, поддерживала в известной степени революцию, даже в октябре месяце, в период октябрьской забастовки, питерские предприниматели аккуратно платили рабочим за забастовочные дни. Администрации уездов давали казенные пароходы депутатам для поездок в Совет.

Таким образом, вот какова была позиция промышленной буржуазии в этот период: вы догадываетесь, насколько она объективно облегчала революционное движение, помогала ему развиваться, в особенности на фоне военной неудачи торгового капитала.

Мне в заключение приходится остановиться буквально только в двух словах на том, что же, глупа была эта политика русской буржуазии? Знала она, к чему это приведет, или нет? Ответ получился в марте 1917 г. Победила революция, несомненно, настоящая рабочая революция. Даже покойник Родзянко не отрицал того, что хозяевами в Питере в марте 1917 года были рабочие. Не только Родзянко, — это понимал даже и Николай II; он записал в своем дневнике, что комитет думы пытается как–то ввести в границы движение, но с ним борется социал–демократический комитет рабочих (так Николай называл Совет рабочих депутатов), и последний сильнее, — думцы не могут с ним справиться. Совершенно ясно, что хозяевами были рабочие. А кто стал у власти? У власти стало кадетское буржуазное министерство Милюкова–Львова, которое получило власть при благосклонном содействии меньшевиков, эсеров и т. п. элементов. Таким образом, политика промышленного капитала вовсе не была такой глупой и вздорной, как могло бы показаться с первого взгляда. Ставка была сделана. Правда, первая ставка была бита. Что делать?

Буржуазия нашлась, — она пошла быстро направо, а друзья слева превратились в ослов слева. Но дальнейшее показало, что расчет у русской буржуазии был, несомненно в известной степени правильный.

от

Автор:


Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus

Предыдущая статья:
Следующая статья: