Историк, революционер, общественный деятель
Книги > Историческая наука и борьба классов. Вып.II >

Новая книга по новейшей истории

  • Рецензия на кн. Н. Рожков, Русская история в сравнительно–историческом освещении (Основы социальной динамики), т. XII, «Финансовый капитализм в Европе и революция в России».1

Разбираемая книга является последним томом большой работы, «составляющей венец и цель научных исканий» автора, продолжающихся «уже больше тридцати лет» (стр. 350–351). Было бы постыдно для критика отнестись к подобному труду с кондачка и, усвоив манеру, грешным делом не совсем чуждую автору разбираемой книги, раздавать направо и налево безапелляционные отзывы: «это неверно» «это неправильно», «с этим нельзя согласиться» и тому подобное. Какое дело читателю, кто с кем согласен или не согласен и что автор субъективно считает правильным или неправильным? Надо показать, что на самом деле объективно было.

Вот почему я намерен следовать другому правилу Н. А. Рожкова, с которым (правилом) я согласен вполне: «вести борьбу положительным методом: на основании источников и литературы, засвидетельствованных, проверенных и установленных в них фактов». Причем первым источником является здесь конечно сама лежащая перед нами книга.

К какому лагерю принадлежит она и ее автор? Казалось бы, на стр. 350 дается категорический и исчерпывающий ответ: «автор настоящего труда… считает себя марксистом». Но эта фраза является заключительным звеном изложения марксистской теории, как понимает ее наш автор (на месте нашего многоточия в оригинале стоят слова: «признает эту теорию» — изложенную выше), а прочтя это изложение, я боюсь, всякий читатель начнет обуреваться теми же сомнениями, что и пишущий эти строки.

Н. А. Рожков находит у теории Маркса три основных признака, из которых первым является классовая борьба, а последним — диалектика. Во–первых, как наш автор ухитряется отделить диалектику истории от классовой борьбы, когда последняя есть основное из противоречий, двигающих историческое развитие, — а наш автор правильно определяет диалектику как «развитие путем противоречий». Во–вторых, почему диалектика — «еще третья черта» («наконец, есть еще третья черта…»), тогда как от Ленина нам приходилось слышать, что революционная диалектика — «решающее в марксизме», т. е. как будто не «еще третье», а самое первое. И в–третьих, что же такое диалектика? Автор пишет: «Наконец, есть еще третья черта — то, что называется диалектическим методом, — развитие путем противоречий, борьбы, скачков, общественных бурь, революций» (разрядка моя. — М. П.). Так вот что же это: метод исследования или объективная особенность самого процесса? Возьмите например естественные науки: там есть экспериментальный метод, но эксперименты делает исследователь, а сама природа их не делает, разве случайно. А тут–то кто же «делает диалектику» (прошу не думать, что кавычки обозначают цитату из Рожкова — слова мои): исследователь или сам исторический процесс?

Такая нечеткость, спутанность в изложении учения, которым клянется автор, внушает сильнейшие опасения, что для самого автора «теория Маркса» недостаточно ясна. В самом деле, подумайте: сидел человек тридцать лет и с огромным популяризаторским талантом Н. А. Рожкова, чего у него никто не отнимает, с его уменьем изложить самый трудный вопрос так, что само в голову ложится, в самую простецкую голову, — не нашел четкой, ясной формулы для изложения своего credo. Невольно является сомнение: подлинно ли это credo, «исповедание веры»? Не заблуждается ли Н. А. Рожков, когда он с глубочайшей, вне всякого сомнения, искренностью объявляет себя марксистом? Не был ли он более прав в прошлом, когда он — по меткому наблюдению одного из его критиков — неохотно прибегал к этому термину? И не правы ли в свою очередь были те его критики, которые утверждали, что Рожков — вовсе не марксист, а нечто вроде «биологического материалиста», более близкого к Щапову и Боклю, чем к Марксу и Ленину?

Для сейчас изложенной точки зрения новая книжка Н. А. Рожкова дает массу иллюстраций. Возьмем ли мы крестьянское движение 1905 г. Наш автор решительно отвергает попытки классового анализа этого движения, которые давались другими авторами (причем делает это по старым изданиям книжек этих авторов, не замечая или не зная, что в новые издания внесены существенные поправки). «Голод — вот побудительная причина» (стр. 80). И совершенно естественно, как только голод был уголен, движение прекратилось. «Голодному был дан кусок хлеба, и он так этому обрадовался, что притих надолго» (стр. 82). Просто и ясно.

Возьмем теперь рабочее движение. Московские рабочие устроили торжественные похороны Бауману, петербургские — не решились торжественно похоронить своих убитых товарищей. Вы думаете, почему это? «Петербург, руководивший движением до тех пор, обнаружил первый, пока легкий признак революционной усталости, тогда как Москва только начинала раскачиваться» (стр. 84). Вы скажете: это просто образ, литературная метафора. Нет, это метод объяснения. На стр. 86 обнаруживаются «в высшей степени опасные признаки утомления петербургских рабочих». И далее, на стр. 91, подводится итог: «Нет конечно сомнения, что неудачи борьбы в ноябре 1905 г. создали упадок настроениям активности». На стр. 139 «Утомление пролетариата и упадок его революционной энергии, выразившиеся, как мы видели, еще в конце 1905 г. в разрозненности действий, сказались с особенной силой в неудачной всеобщей политической забастовке» летом 1906 г.; стр. 139–140). Страницей дальше опять разъясняется, что «голодному крестьянству брошена была сухая корка хлеба, и этого оказалось достаточным для значительного его успокоения». (стр. 141). Тень Леонида Андреева может утешиться: то, за что его ругали в те дни большевики, повторяется теперь авторами, считающими себя чрезвычайно близкими к большевикам. «…Октябрьский переворот естественно вытекал из того положения дел, которое сложилось к осени 1917 г., он был совершенно назревшей необходимостью, вследствие справедливого раздражения широких рабочих, крестьянских и солдатских масс против Временного правительства и партий, руководивших до того времени рулем государственного корабля» (стр. 300). Наконец, психологизм становится из метода объяснения исторического процесса методом руководства этим процессом. Оттяжка созыва Учредительного собрания кадетами — Керенским в 1917 г. объясняется так: «Понятны мотивы такой тактики: надеялись путем оттяжки народного волеизъявления достигнуть больших результатов для буржуазии в расчете на утомление масс» (стр. 275; разрядка везде моя. — М. П.).

Казалось бы уже одной, на опыте доказанной ошибочности этого расчета было достаточно, чтобы показать автору, как неосновательно строить в истории что бы то ни было на нервной системе участников исторического процесса. Слов нет, перемены настроения, как симптом, чрезвычайно характерны для поворотов истории и в этом смысле всегда должны быть отмечаемы. Но когда, кроме этих перемен настроения читатель ничего не находит в качестве объяснения, когда эти перемены настроения оказываются ultima ratio (последней причиной), то получается тот самый «биологический материализм», в котором неоднократно упрекали Н. А. Рожкова и, кажется, не безосновательно. Придирчивые люди по этому случаю, пожалуй, заговорили бы об историческом идеализме; но мы, основываясь на том, что писал вообще Н. А. Рожков и что написано на других страницах этой его книжки, готовы в кредит принять, что самые–то настроения он объясняет материалистически, как результат воздействия материальных условий через нервную систему. «Голод» служит этому лишней порукой. Но всё же марксист не остановился бы на настроениях, а стал бы искать объяснения и им самим в объективной действительности.

Окончательно сомнения укрепляются у читателя, когда он переходит к последней, заключительной главе, претендующей всю историю человечества, от антропопитека до Ленина, разделить на пятнадцать периодов, по признакам, совершенно неопределимым. Отличительной чертой периода является то техническое изобретение (гарпун — отличие второго периода от первого), то пол субъекта хозяйствования, мужчина или женщина (пятый или восьмой периоды), то наконец — совсем ничего («ранний неолитический период», «который в социальном отношении ничем не отличался от предыдущего» — «не было существенных новшеств и в социальной организации и в разных отраслях духовной культуры» — стр. 354), так что никак нельзя понять, почему же это все–таки новый «период». И вот тут–то, в этой главе, вы найдете и поповский термин «двоеверие» — по отношению к средневековому христианству: решительно всякий совпартшколец теперь знает, что это последнее было стопроцентным анимизмом, что «христианизация» свелась к замене одних имен другими, — и чрезвычайно материалистические разъяснения, что в «период феодальной революции» существовало лишь «грубое понятие о преступлении, как о вреде исключительно лишь материальном», но не всюду: в капитуляриях Карла Великого «уже встречается понятие о преступлении, как зле не только (Материальном, но и нравственном, чего в «Русской правде» еще нет» (стр. 362), и такую например тираду: «Психологическая, идеологическая, вообще духовно–культурная подготовка революции носит в самых передовых странах религиозную окраску (Англия), в нормальных (Франция) — вольнодумную, рационалистическую, только отчасти религиозную, но не вероисповедную (Руссо), в отсталых странах — совершенно светскую, научную и философскую, с редкой и поверхностной примесью религиозности, а иногда и совершенно без этой примеси» (стр. 375). Бедные классы и классовая борьба, куда вы девались? И совершенно естественно русская революция стала социалистической не в силу чудовищно быстрого развития крупной промышленности, пролетаризации крестьянства и т. д., а «по запоздалости революции в России и по культурному преемству от Запада» (!) (стр. 379).

Все это не может посчитаться с Марксом даже самым отдаленным родством. Я очень боюсь, что одновременно не в близком родстве к этой главе окажется и буржуазная наука. Такая например тирада, как та, которую мы встречаем на стр. 355: «Те хронологические даты, которые выше приводились, относятся собственно к индоевропейской расе, отчасти также к семитической; но были еще расы тюркско–татарская, желтая, черная, красная. Их первобытная история шла, надо думать, теми же этапами, хотя, может быть, каждый из них имел иную продолжительность» — способна повергнуть в панику любого студента I курса этнологического факультета, ибо ему наверное поставили бы единицу за смешение «расы» по лингвистическому признаку, по языку и по признаку физическому, по цвету кожи. Или взять стр. 364, где делается попытка исчерпать все типы феодализма по трем образчикам: Англия, Франция и Россия. А Япония, с вашего позволения? А мусульманские страны? Невольно вспомнишь фразу Ленина об одном авторе, который был «скоропалителен… до умилительности». Это качество оказывается одним из самых прочных.

И вот эта, тридцать лет не устающая «скоропалительность» наводит на сомнения в другом порядке, не методологическом. Последняя сторона дела после приведенных цитат (их количество можно увеличить в 10 раз) достаточно ясна. Но и немарксистская книжка может быть ценна по своему фактическому содержанию, по разработке детальных вопросов. Кто бросил бы под стол Соловьева и Ключевского на том основании, что они не марксисты, тот обнаружил бы только, что он чрезвычайный дурак. Оставим в. покое последнюю главу — она никаких фактов сообщить и не претендует, это своего рода «философия истории», высоко субъективная, но которую автор конечно имел все право опубликовать, раз он считает свои пятнадцать периодов важным открытием. Займемся предшествующими главами, где дается очерк развития России и Западной Европы примерно в промежутке 1905–1925 гг. Очерк интересен уже потому, что ничего подобного в литературе пока нет. Рожков выступает первым. Что же он здесь дает?

Прежде всего — нечто очень неполное и неровное. Некоторые моменты разработаны, как в большом курсе (гапоновщина и 9 января, например); другие даны конспективно (социально–экономическая история Западной Европы, где стиль местами напоминает заметку энциклопедического словаря, см. например на стр. 256: «В 1917 г. в Клерман–Ферране съезд Всеобщей конфедерации труда высказался за мир без аннексий и контрибуций. Когда Мерргейм перешел на сторону Жуо, — видную роль в оппозиции стал играть Монмуссо»); третьи совсем отсутствуют (экономика войны и керенщины, без которых нельзя понять ни Февральской, ни Октябрьской революций 1917 г.). Полного — хотя бы и очень сжатого — изложения читатель не получает. Написано все это, не во гнев будь сказано автору, тридцатилетнего труда, чрезвычайно спешно. Я уже не говорю о прямых описках (комбеды были будто бы уничтожены 20 декабря 1920 г. — вместо 1918, стр. 312; Колчак оказывается членом эсеровской директории, которую он арестовал, стр. 309 и т. п.), — ввиду возможности, что книга будет использована как руководство не безразличны и они, — но встречаются утверждения, которые трудно принять как простую описку. Так на стр. 228 категорически утверждается, что немцам «подводной войной удалось потопить самое большое одну восьмую всего английского тоннажа». На основании очень почитаемого Н. А. Рожковым источника, гранатовского словаря (т. 46, стр. 300), сообщаем ему, что германскими подводными лодками только за 1917 и 1918 гг. было утоплено у англичан и их союзников 9 624 тысячи тонн. Весь же флот последних составлял около 30 миллионов тонн (в том числе Англия с колониями имела приблизительно 20 миллионов). Это дает не «одну восьмую», а примерно одну треть. Не даром главнокомандующий английским флотом адмирал Джеллико признавал, что Англия никогда не бывала в большей опасности, чём в 1917 г.

Это неразборчивое пользование литературой оборонческого периода совершенно испортило чрезвычайно важную главу об империалистической войне (стр. 221 и след.). Основываясь на данных, почерпнутых из оборонческих брошюр, автор все время ведет читателя к мысли, что Германия должна была воевать, что она готовила «превентивную», предупредительную войну. А затем, так как новейшую литературу автор все–таки немножко знает, — на стр. 225 оказывается, что летом 1914 г. «в Германии почти вполне были уверены в мирном разрешении конфликта, не были готовы к войне». Вот те и здравствуй! Готовились, готовились — а в нужную минуту не были готовы. Это почище Николая II, который к короткой войне все–таки был готов, как следует, его подшибла только длительная кампания, которой не предвидел никто, кроме англичан. На самом деле, всякому теперь известно, что война летом 1914 г. была спровоцирована Антантой, именно потому, что последняя знала, что Германия еще не готова. Но если война была начата Антантой, надо было привести цифры и факты, освещающие причины таких действий Антанты, — а не выписывать по оборонческому трафарету, почему должна была воевать Германия.

Это пользование устаревшими или тенденциозно подобранными данными у нашего автора не всегда, к сожалению, случайно, как в данной главе. Иногда тенденциозно подобранные цифры пускаются в ход сознательно, чтобы доказать ту или другую любимую мысль автора. Одной из таких любимых мыслей является та, что столыпинщина была реакцией, так сказать, на все сто процентов, — реакцией не только по отношению к рабочему движению, не только по отношению к «буржуазной демократии», но вообще беспросветной реакцией во всех отношениях, утверждением господства «хищнического капитализма» (капитализм у Н. А. Рожкова делится на «грубохищнический», «полухищнический» и «культурный» — последний термин опытному читателю кое–что напоминает…). Но этому как будто противоречит бурный промышленный подъем, наступивший с конца 1909 г. Нашего автора однако этим не смутишь. Он берет «для сравнения два десятилетия, с одной стороны — с 1891 по 1901 г., с другой — с 1905 по 1914 г.», и получает, что нужно: «русская промышленность между первой революцией и войной развивалась несравненно медленнее, чем прежде» (стр. 160–161; разрядка моя. — М. П.).

Прием, нужно сказать, так наивен (кто его автор — сам Н. А. Рожков или цитируемый им проф. Ден, — нам безразлично), что его можно ставить как «задачу» на рабфаках. Конечно, если сравнивать годы подъема и годы депрессии, то окажется, что в последние развитие шло «несравненно медленнее»: на то и депрессия. В первом периоде — 1891–1901 гг. — почти сплошной подъем, лишь последние два года, суть годы, начинающие годы кризиса (1899 г. по выплавке чугуна был рекордным для всего XIX столетия), тогда как во втором десятилетии пять первых лет являются годами депрессии (1905, 1906, 1907, 1908 и 1909). Сравнивать такие несравнимые вещи нельзя. А если взять то, что поддается сравнению, скажем, два шестилетия — 1897–1902 и 1907–1912, где в обоих по три года кризиса и по три года подъема, то мы получим, что в «первое шестилетие выплавка чугуна например увеличилась на 39%, а во втором на 48%, т. е. темп развития промышленности после революции был быстрее, чем до нее, а отнюдь не «несравненно медленнее».

Но вопрос о размерах промышленного подъема после революции 1905–1907 гг. подводит нас к более общему и более интересному вопросу: чем была сама эта революция? Чистым ли разгромом или, при всей своей формальной неудаче, по существу все же огромным «прыжком» вперед (Россия, по Н. А. Рожкову, всегда двигалась вперед «прыжками» — см. особенно стр. 372; автору настоящих строк не приходило в голову, что его теория исключительно резкой революционности русского исторического процесса может быть так удачно окарикатурена). Н. А. Рожков, по всему судя, склоняется к первой версии: «русский капитализм и после революции 1905–1907 гг. остался некультурным, грубохищническим…» «Как всегда и везде, и в России после первого бурного момента буржуазно–демократической революции началась реакция» (стр. 152). «Со всем, что отличало русскую реакцию в экономическом и социальном отношениях, гармонировала политика правительства: в ней преобладало не новое творчество по пути создания основ культурного капитализма, а беспомощное топтание на месте, штопание дыр, постановка заплат, преследование всего, что сколько–нибудь отражало потребности культурного капитализма» (стр. 191).

Нисколько не думая становиться апологетом правительства Столыпина, а тем паче Коковцева и Горемыкина, — никто усерднее меня не доказывал, что самодержавие и после 1905 г. осталось самодержавием, — я не могу однако разделить иллюзий Н. А. Рожкова относительно «культурного капитализма». Я не могу забыть, что беспримерную в истории человечества бойню 1914–1918 гг., — ее Н. А. Рожков смело мог бы поставить шестнадцатым периодом в своей схеме — устроил имению культурнейший капитализм Англии и Франции. Причем во время этой бойни не было той гнусности и жестокости, на которую не пошли бы «культурные капиталисты».2 Неудача революции состояла в том, что не осуществилась диктатура рабочих и крестьян, а не в том, что власть не перешла в руки «культурных капиталистов». Капиталисты вообще от революции несомненно выиграли: столыпинщина была крупным шагом им навстречу.

Между тем для Н. А. Рожкова именно отпадение от революции «культурных капиталистов» и означало ее неудачу. Кульминационным пунктом движения для нашего автора является октябрьская забастовка, — и именно потому, что «забастовке сочувствовали все — даже предприниматели, фабриканты и заводчики нередко оказывали ей содействие» (стр. 72). Вследствие, по–видимому, этой поддержки «фабрикантов и заводчиков» правительство было «бессильно»; как это «бессильное» правительство на другой день после своего поражения организовало 110 погромов, на этом вопросе автор не останавливается. Но с октябрьской забастовкой бессилие правительства и кончилось. «Широкая социальная база, на которой происходила революция, несомненно исчезла. За революцию продолжали стоять только (!) пролетариат и буржуазная демократия (?) в городах и крестьянство в деревнях» (стр. 75). Продолжали стоять только 99% всего населения — не больше: даже если не считать «буржуазную демократию», классовый смысл которой не ясен. Отпади «фабриканты и заводчики» — и «широкая социальная база несомненно исчезла».

Гони природу в дверь…

Само собой разумеется, что для автора, у которого на одной чашке весов сидят «фабриканты и заводчики», а на другой «пролетариат и крестьянство», причем первая чашка — в отношении шансов революции — перетягивает, для такого автора массовая борьба должна рисоваться иначе, нежели она рисуется нам, грешным большевикам. Мы считаем, что массовая вооруженная борьба — это высшее достижение революции, и потому думаем, что с октября по декабрь 1905 г. революция шла по восходящей, несмотря на отпадение «фабрикантов и заводчиков». Причину неуспеха мы видим в том, что массы были недостаточно проникнуты сознанием неизбежности вооруженной борьбы, — эту неизбежность отчетливо понимали только передовые слои масс и особенно молодежь.3 Рабочие старших возрастов, воспитанные в «страхе божьем», туго брались за оружие, а рабочие–полукрестьяне московских текстильных фабрик и просто разъехались в начале декабрьской забастовки 1905 г. по деревням. На Прохоровской мануфактуре дралось ядро ее постоянных рабочих, а не пришлое крестьянство; кому–кому, а уже присяжному историку Прохоровской мануфактуры это следовало бы знать. Но для Н. А. Рожкова пресненское восстание вообще является загадкой. Поколебавшись сначала и попытавшись объяснить загадку влиянием… зубатовцев (я не шучу, прочтите сами на стр. 96), он наконец принимает твердое решение: «Во всяком случае восстание на Пресне показало, что к повстанческим (терминология–то какова!) настроению и тактике наиболее способными оказываются именно отсталые рабочие, как только в них пробуждается политическое сознание. Это конечно понятно: им поистине нечего терять, кроме цепей».

Известно, голытьба: она отчаянная… Бедный Бакунин, наш теперешний юбиляр: мог ли он думать, что его теория «революционной голытьбы» будет использована подобным образом?

Это, разумеется, не случайная обмолвка — не будем скрывать от себя неприятной истины. Это коренное расхождение мировоззрений. Оно провожает нас через всю книжку и становится — понятное дело — тем острее, чем ближе к нашим дням.

Страницы, посвященные в книжке 1905 г., в общем и целом все–таки наиболее приемлемы. Глава об империализме, резко косящая на Гильфердинга, где почти не чувствуется Ленин, приемлема уже менее. Глава об империалистической войне не приемлема вовсе, — и то же приходится сказать о заключительных страницах, посвященных Советской России, несмотря на трогательнейшие усилия автора говорить «совсем по–большевистски». «Новая экономическая политика» для него конечно «представляет собой государственный капитализм с некоторой примесью капитализма частного» (стр. 317–394): «это означало переход к новой экономической политике — к государственному капитализму при сохранении отчасти и капитализма частного» (ср. еще стр. 345). А военный коммунизм для него равносилен «раздроблению страны на экономически изолированные области» (стр. 393). Все это вполне гармонирует с надеждами на «распространение избирательных прав и на ту новую буржуазию, которая на деле, при развитии практики концессионного права, явится силой, содействующей социалистическому строительству», и достойно завершается тирадой: «Перед социализмом рисуется ввиду всего этого великая общественно–психологическая и культурная задача конечного синтеза, согласования, вернее, органического слияния моральных, этических начал и общественной солидарности с индивидуализмом» (стр. 395).

Что перед социализмом, раньше всех этих лучезарных перспектив, рисуется суровая задача — отбиться от буржуазных хищников и построить свое хозяйство, а для разрешения этой задачи необходима столь мало совместимая с «индивидуализмом» вещь, как диктатура пролетариата, об этом наш добрый автор предпочитает не вспоминать. Чего доброго, опять «широкую социальную базу» потеряешь…

Подведем итог. Какое же значение имеет разбираемая книга? Разумеется, каким–либо шагом вперед в области научного исследования она никоим образом не является. С этим вероятно по зрелом размышлении согласится и сам автор. Даже в тех своих частях, где автор пытается произвести что–то вроде научного анализа фактического материала (почерпнутого, к сожалению, большею частью не из первоисточников, а из вторых и даже третьих рук), этот анализ страдает недочетами, лишающими его почти всякой цены. Нельзя например пускаться в 1926 г. в какие бы то ни было домыслы о происхождении гапоновской петиции, не учитывая единственной документальной работы по этому вопросу А. Шилова («Красная летопись» № 2/13 за 1925 г.) Нельзя далее трактовать крестьянское движение 1905–1906 гг., не считаясь с работами С. М. Дубровского и особенно с изданным Дубровским и Б. Граве сборником материалов, впервые дающих документальную картину крестьянского движения на местах. В результате приходится сказать, что маленькая заметка Дубровского об этом сюжете (в БСЭ) дает читателю больше, чем довольно длинные рассуждения Н. А. Рожкова. Словом, теперь нельзя уже писать о революции 1905 г., не считаясь с «литературой предмета», ибо такая литература ныне уже существует.

Что касается дальнейших глав, то они уже ни на какой исторический анализ и не претендуют. Это отчасти конспект, отчасти общие рассуждения, отчасти наконец нечто вроде воспоминаний. Последние, — они относятся к эпохе Керенского, когда автор входил некоторое время в состав Временного правительства, — представляют большой самостоятельный интерес, хотя, нужно сказать, автор не был посвящен в «последние секреты» Керенского и К°, почему Н. А. Рожкову и кажется например, что наступление 18 июля было чуть ли не личной авантюрой двух–трех членов Временного правительства, тогда как на самом деле правительство Керенского именно и создано было с той целью, чтобы организовать это наступление; воспоминания Бьюкенена и Палеолога, письмо Керенского к Ллойд–Джорджу не оставляют на этот счет никакого сомнения. О последних главах, посвященных характеристике Советской России и знаменитым 15 периодам, мы говорили выше достаточно. К исторической науке и эти главы имеют весьма мало отношения.

Но, может быть, книга годится в качестве руководства? С оговорками можно было бы признать эту цену за первой частью, посвященной революции 1905–1907 гг. Тут особенно ценно, что автор отводит много места нашей партийной истории, хотя делает это, к сожалению, очень трафаретно, ограничиваясь историей съездов и конференций; но это общая беда. Тем не менее иметь историю партии хотя бы под одной обложкой с остальными отделами новейшей русской истории — все же некоторый выигрыш. Но для того, чтобы и эта первая часть была приемлема как руководство, автору необходимо не только освежить свою эрудицию, но и отказаться от некоторых застоявшихся точек зрения, относящихся к последнему перед Октябрьской революцией периоду его политической биографии.

Вторую часть, об империализме и империалистской войне, никоим образом нельзя принять как руководство в ее теперешнем виде: тут придется многое переделывать, кое–что написать заново. Третью же часть, о советском периоде, Н. А. Рожков несомненно сам всю перепишет заново, когда он к нам окончательно придет. Он двигается в этом направлении, это не подлежит никакому сомнению, но каждый шаг вперед достается ему с большим трудом, — С большим трудом, чем это казалось многим до появления его книжки. Но его желание дойти до конца, мне кажется, не подлежит сомнению, и я не теряю надежды, что он еще даст нам работу, которая будет действительно настоящим «увенчанием» его тридцатилетнего труда.


  1. «Большевик», 1926 г., № 12 от 30/VI, стр. 72–80.
  2. Примером может служить провокаторское потопление «Лузитании»: она лишь механически была потоплена германской миной, а фактически — английским адмиралтейством, которому нужна была гибель тысяч американских граждан от немецкой подводной лодки для «агитационных» целей.
  3. Средний возраст делегатов тогдашнего Московского совета рабочих депутатов был 22–23 года.
Впервые опубликовано:
Публикуется по редакции:

Автор:

Источники:
Запись в библиографии № 476

Поделиться статьёй с друзьями:

Для сообщения об ошибке, выделите ее и жмите Ctrl+Enter
Система Orphus

Следующая статья: